Павлищев Лев: Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники
Глава XXXV  

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22
23 24 25 26 27 28 29 30 31
32 33 34 35 36 37 38

Глава XXXV

В половине апреля 1834 года Пушкин расстался на несколько месяцев с женою: Наталья Николаевна уехала с малолетними дочерью и сыном из Петербурга в калужские имения Гончаровых – Полотняный Завод и Ярополец, а дядя Александр оставался в северной столице до августа.

«Александр, – пишет Надежда Осиповна от 10 апреля, – сейчас меня посетил, поручил крепко тебя обнять и сказать тебе, что он сильно беспокоится на твой счет, так как опять услышал, будто бы у вас в Варшаве какая-то эпидемия; просит тебя не вверяться докторам, которые обошлись с тобой и в Варшаве не лучше петербургского эскулапа Иванова. Продолжай над ними смеяться, как смеешься в последнем письме; это письмо я ему прочитала, и он не замедлил приветствовать твои строки гомерическим смехом, называя их презабавными (j’ai fait la lecture de cette lette, а Саша, qui n’a pas manque d’ac-cueillir tes ligner par un rire vraiment homerique, en les qualifant d’im-payables). Но, несмотря на гомерический смех, сын был в ужасном расположении духа (Il etait d’une hummeur atroce). Его жена после выкидыша страдала жабой, чрезвычайно похудела, и он решился ее отправить на все лето в деревню; говорит, что деревня – ее одно спасение; окрестности же Петербурга – тот же Петербург, с теми же выездами, спектаклями и танцами, следовательно, та же анормальная жизнь.

Невестка берет обоих деток (ses deux poupons), Машу и Сашу; а рыжим Сашей Александр очарован (et quand a Sacha, son petit rousseau, Alexandre en est vraiment enchanti); говорит, что будет о нем всего более тосковать. Всегда присутствует, как маленького одевают, кладут в кроватку, убаюкивают, прислушивается к его дыханию; уходя, три раза его перекрестит, поцелует в лобик и долго стоит в детской, им любуясь. Впрочем, Александр и девочку ласкает исправно; жаль, что Маша очень еще слаба; ходит с большим трудом и не говорит.

Наташа, прежде нежели быть в Яропольцах, проведет неделю, может быть и больше, в Москве. Александр отсюда тронется едва ли раньше сентября, а поехать ему в Болдино необходимо и для своих, и для наших дел, но не может этого сделать прежде, нежели окончит записки в архиве. Как бы ни было, в Петербурге летом ему трудно будет работать при жаре и грустно вдали от жены и детей. Леон бредит Тифлисом, а папа и я уедем в Михайловское; Вяземские едут за границу, так что летом у Александра останется один Соболевский, с которым он и теперь неразлучен. Говорит, ему гораздо полезнее общество этого медведя, чем рысканье по гостиным. С этим, пожалуй, и я согласна, но, будь сказано между нами, какую существенную пользу может поднести (ofrir) Александру Сергей Соболевский? Сашка и без него рифмы отыщет. Что между ними общего? Разве попробует учить Александра бороду носить, да и ту отращивать сыну не позволит ни служба, ни положение в свете. Борода делает Соболевского смешным донельзя, привлекая на него все взгляды (Cette barbe rend Sobolefsky on ne peut plus ridicule, et attire sur lui tous les regards), о чем, если не ошибаюсь, тебе уже писала. Впрочем, Соболевского я ставлю гораздо выше другого приятеля Z. Этот уже положительно ни на что не похож; благо его в Петербурге нет.

– продолжает Надежда Осиповна, – но я страшно боялась одно время за здоровье Наташи. Об опасениях на ее счет бедного Александра и говорить не стоит: сам едва от беспокойства не слег и сетовал на зимние выезды жены. Говорил, если бы не злополучные балы, никакая болезнь Наташи и не коснулась. Умоляет и тебя беречься. Знает, что осенью, по моему расчету в октябре, ты должна сделаться матерью. Ехать мне к тебе в Варшаву едва ли будет возможно, а как бы мне желалось к тому времени находиться при тебе! Сама бы за тобой ухаживала и первая благословила бы ребенка. Все это высказала я Александру, и знаешь, какая у него блеснула мысль? Приехать тебе в июле или начале августа к нам, в наше Михайловское. Доедешь до Острова, куда и вышлем тебе экипаж, а в Пскове живет очень хороший врач Бернар – не то что варшавские коновалы. Псков от нас недалеко; в Пскове проживает и знакомая ему искусная повивальная бабка… и ее пригласим, а я буду твоей безотлучной сиделкой. Подумай об этом! Александр, кроме того, сказал, что если возьмет продолжительный отпуск, то съездит повидаться с тобой в Варшаве; ни разу там не был. Вместе бы и приехали!

Александру я пересказала о подвигах в Варшаве неблагодарного пьяницы Проньки. Все это Александра возмутило до крайности; говорит, что ему лоб забреет и что Пронька не стоит всех ваших хлопот».

«Милая Оля, – пишет Сергей Львович на другой день, от 11 апреля, – здоровье мама, слава Богу, поправляется, но болезнь могла принять серьезный оборот, тем более, что, не говоря мне ничего, мама продолжала выезжать. Но в конце концов она не могла уже долее таиться и сообщила свое желание пригласить Спасского. Александр советовал ей обратиться именно к Спасскому, в которого он верит, как в Бога. Хотя я докторам верю почти так же, как покойный Мольер, – все эти господа на один покрой (tous ces messieurs sont de la meme trempe), но невозможно ставить Спасского на одну доску с прочими эскулапами: очень помог твоей матери, а стало быть, и мне.

Твой приезд к нам в Михайловское, – продолжает дед, – был бы для меня так желателен, что боюсь о нем и мечтать. Александр, как мама тебе писала, собирается, после побывки в Болдине, лишить твоего присутствия дурацкую, как выражается, Польшу, и лишить, по крайней мере, на несколько месяцев, да привезти тебя из Варшавы в наше милое Михайловское. Посмотреть Варшаву ему не мешает. Какие-то польские паны, тысячу извинений за весьма плохой каламбур (quelques pans polonais, mille pardons pour l’archi-mauvais calembourg)[174], протрубили ему, будто бы Варшава – Париж в миниатюре, куда после Варшавы и ездить не стоит. Александр панам не верит, после моих рассказов о Варшаве, где я сам был, правда лет уже двадцать с чем-то; не верит он им в особенности после твоих писем, где говоришь о кривых улицах с грязными ручьями по обеим сторонам и грязном жидовском населении, но хочет сам убедиться, насколько паны врут; а одного из них Александр попотчевал на днях острым словцом. Этот пан, замечу, понимающий по-русски, сказал ему: «Tous les «ska» sont belles, et tous les «ski» sont braves!» (Все ска красавицы, а все ски храбры), указывая на окончание большей части польских фамилий. Александр улыбнулся и отвечал ему уже по-русски(et lui a riposte en russe): «Вот и выходят «сказки».

на угощения мнимых друзей? Платить варшавские долги Леона я не в состоянии: много других у нас расходов; хотел уплачивать по частям долг его Гуту, но рассудил, что другие кредиторы Леона поведут в таком случае на меня штурм. К счастию, храброго капитана выручил из беды знаменитый поэт: Александр изъявил готовность заплатить за брата лично, если поедет к тебе в Варшаву, а если поездка не состоится, то вышлет адресатам, что следует.

Леону едва ли скоро удастся перебраться на кавказскую службу. Хотя прошение он и подал, но прежде поездки в Тифлис должен ожидать из Варшавы каких-то бумаг. Пока останется здесь».

«Опять пожалуюсь тебе, – приписывает бабка, – на демона-искусителя Соболевского (de nouveau je te ferai mes plaintes contre ce demon-tentateur de Sobolefski), который развратил Леона: по его совету, храброму капитану пришла фантазия носить несколько недель сряду бороду, что было ужасно: Леон сделался похожим на Черномора из «Руслана и Людмилы»; к счастию, по милости других приятелей, в особенности после насмешек княжны Вяземской, выбрился, и… слава Богу!»

она должна была помириться, он служил в кавалерии, но не могла помириться с вышедшим в начале тридцатых годов разрешением носить усы пехоте и кирасирским полкам. Домашней прислуге Надежда Осиповна позволяла отращивать одни лишь бакенбарды. Кроме «бородачей», бабка относилась неблагоприятно и к курильщикам. «Бородачи и курильщики рождают во мне тошноту (les barbus et les fumeurs me don-nent des nausees), – говорила она Ольге Сергеевне, – и удивляюсь, почему «бородачи» решаются стричь ногти, а «курильщики» – полоскать рот?»

курил секретно.

«…Наташа, – пишет между прочим бабка от 25 апреля, – уехала более недели в Москву с обоими детьми. Александр хотя и решился ее отпустить, что сделал скрепя сердце (се qu’il a fait a contre-coeur), но признался, что при разлуке с семейством не мог удержаться от слез и что его осаждают черные мысли (il m’a dit qu’il est obsede par des idees noires). Я ему отвечала, что это пустые причуды, но едва ли его утешила. (J’avais beau dire que ce sont des lubies, mais je mets en doute l’efcacite de mes consolations.) Впрочем, у нас на праздниках он был почти весел. Заутреню и обедню (les matines et la messe de minu-it) я слушала в Конюшенной церкви[175]. Во второй день праздника, кроме Леона, – он живет у нас, – мы увидели в скромном нашем жилище Александра. Он привел Соболевского, и mylord qu’importe смеялся, по своему обыкновению, над половиной вселенной (selon ses habitudes, mylord qu’importe n’a pas manque de tourner en ridicule la moitie de l’univers)…»

«Совершеннолетие наследника, – пишет от того же числа Сергей Львович, – отпраздновали самым торжественным образом. Много больших наград. Александр мне объявил, а Плетнев подтвердил, что Жуковский (я на него сердит – не кажет уже давно к нам носа) получил пожизненную аренду в три тысячи рублей серебром, что составляет более десяти тысяч. Конечно, Жуковский остался очень доволен. Зато мы нашими денежными обстоятельствами, не скрою от тебя, милая Оля, как нельзя больше недовольны. Не знаю, как обернуться. Долг за имение внесу, но что же будет дальше? Посоветуюсь с Александром, пока он еще не уехал. К кому же мне обратиться, как не к нему?»

И действительно, материальное положение стариков было весьма плохо. Об этом, а также и о своей незавидной обстановке отец мой писал своей матери, Луизе Матвеевне (на французском языке), 19 апреля 1834 года следующее:

«Получая весьма скудное жалованье, я, как вам известно, не мог жить больше в Петербурге. Отказавшись от света, я должен был оставить Петербург и искать другого места, чтобы содержать себя жалованьем и не делать долгов. Случай забросил меня в Варшаву. Жалованье мое, правда, увеличилось, но житье здесь несравненно дороже. Довольно сказать, что обыкновенные цены на провизию гораздо выше тех, какие у вас были в Екатеринославе в голодное время. Три четверти моего жалованья идут на стол, на содержание вольных людей (ибо, кроме лакея и горничной, у меня нет крепостных) и на содержание дома. Остальной четверти едва достаточно для одежды и непредвиденных расходов. Круг знакомства нашего хотя и тесен, но жене необходимо бывать в доме светлейших, а от частых приглашений княгини Елизаветы Алексеевны отказаться просто невозможно.

Должность, мною занимаемая, такого рода, что я должен иногда бывать там, где совсем не хочется, и держать пару лошадей, которых давно бы продал. Словом, жалованья мало, а долгов боюсь хуже огня. Случилось мне раза два быть представленным к награде: вместо чинов и крестов взял деньги; и вперед сделаю то же. Вот я бы и за выслугу лет отказался от чина, но делать нечего – дали, и я должен внести за повышение месячное жалованье, т. е. оставаться целый месяц без гроша. Такие случаи бывают нередки; к тому же всякий неожиданный расход, как, например, плата докторам – что уже несколько раз здесь случалось, – уничтожает вдруг все расчеты и запасные деньги. Скоро буду отцом, а для ребенка надо и то, и другое, плохо очень, очень плохо! Старики Пушкины, не знаю, помогут ли нам. Имение их, по числу душ (около тысячи двухсот) хотя и значительное, расстроено донельзя: участь его зависит от распоряжений шурина моего Александра Сергеевича, вступившего в управление оным. Авось поставит в рамки управляющего… (peut etre mettra-t’il en registre le nouvel intendant…) С начала моей женитьбы тесть обещал давать по четыре тысячи в год, но первые два года дал только по две тысячи, в следующие меньше, а в последний почти ровно ничего.

– он хочет навестить нас в Варшаве, – а на худой конец тронется отсюда одна, так как ни за что в этом году не могу отлучиться».

До отъезда деда и бабки в Михайловское Александр Сергеевич посещал их довольно часто.

«Александр, – пишет бабка от 9 мая, – у нас почти всякий день, да и не мудрено: с кем отведет душу, а с нами говорит нараспашку. Без жены и детей ему тоска в огромной, пустой квартире. Очень просит тебя писать ему на Пантелеймонскую, в дом Оливье; уверяет, что твои строки прочтет с наслаждением и умилением. Хотел писать твоему мужу деловое письмо, но не знаю, напишет ли? По утрам очень занят и жалуется на тяжелый труд и беспокойства всякого рода (il a beaucoup de tracas de toute sorte). После работы, перед тем, чтобы отобедать у Дюмэ с бородачом Соболевским, Александр ходит отдыхать в Летний сад, где и прогуливается со своей Эрминией. Такое постоянство молодой особы выдержит всякие испытания, и твой брат в этом отношении очень смешон».

«…Нашла, за что браниться! За Летний сад и за Соболевского! Да ведь Летний сад мой огород. Я, вставши от сна, иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу. А Соболевский? Соболевский сам по себе, а я сам по себе. Он спекуляции творит свои, а я свои. Моя спекуляция – удрать к тебе в деревню…»

«Жена Александра, – продолжает бабка, – нам сообщает о своем свидании «со святым семейством», – нашими родными Сонцовыми. И твоя тетка, и твой дядя, и твои кузины приняли Наташу и ее сестер как благословенный хлеб (elle les ont recxies comme du pain beni); а Наташа была на двух балах с сестрами – у княгини Голицыной и в собрании, где много танцевала. Александр, прочитав это место ее письма, сделал свою гримасу, когда чем-нибудь недоволен, подергивая губами, и сказал: «Опять за прежнее, ну да Бог с ней!»

От него теперь зависит наш отъезд в Михайловское. Все к отъезду готово, кроме денег, которые Александр обещал доставить нам на дорогу, о чем и переписывается с управляющим; если же ему не удастся получить денег из Болдина через неделю, то постарается снабдить нас ожидаемой суммой за свои труды, но времени определить не может. Между тем весна здесь вступила совершенно в свои права. Деревья, правда, еще не оделись зеленью, нет и моих любимых желтеньких цветочков на изумрудной травке, но природа дышит воскресением. Жду не дождусь минуты, когда Александр скажет: «Поезжайте в Михайловское, и Бог с вами!» (Partez pour Михайловское и que le bon Dieu Vous benisse.)

– кто в Царское, кто в Петергоф, кто и поближе – на Острова и на Черную речку, где устроена великолепная галерея для пользующихся минеральными водами. Кто остался в городе – спешит в Летний сад. Завтра назначен большой военный парад на Марсовом поле. Живем оттуда в десяти шагах и наслаждаемся уже три дня сряду звуками флейт и барабанов. Скажу, кстати, что 29-го числа прошлого месяца Александр присутствовал, в качестве камер-юнкера, на большом торжестве: петербургское дворянство давало большой официальный бал в доме Д. Л. Нарышкина, удостоенный присутствия Государя. Бал закончился фейерверком и великолепной иллюминацией. Плававшие по Неве яхты и лодки с разноцветными фонарями, песни гребцов, словом, вся обстановка праздника, при поэтической весенней ночи, меня очаровала, и я вообразила себе, что живу не в Петербурге, а в Венеции. Но поговорю о другом:

Леон получил место при Блудове по особенным поручениям[176], с тем чтобы поехать в Тифлис. Разлука с Леоном меня огорчает, но я не эгоистка. Мои пожелания будут всегда вам сопутствовать, друзья мои, везде, где бы вы ни находились. Леон пока по-прежнему живет у нас, занимая веселенькую комнатку с обоями его любимого зеленого цвета и двумя окнами на солнечную сторону улицы».

«На днях Александр представил нам Абаса-агу. Приехав из Варшавы с твоим письмом, Абас явился сначала к Александру, который от него в восторге. Этот сын Востока действительно преинтересная личность. Занимательный разговор на совершенно правильном французском языке, изящные манеры, оживленные рассказы о его путешествиях в Азии и Европе, описания его романических, исполненных поэзии, приключений, рассказы о кампаниях, в которых участвовал, – все это произвело на нас самое приятное впечатление. Абас так радушен и любезен, что я вообразил его моим старым другом, тем более что рад был увидеть человека, который так недавно с тобой говорил, почему и употребляю метафору, по примеру его же соотечественников: «После свидания с ним мне показалось, что падающие на меня лучи благодатного солнца сияют сугубым блеском радости и весну надежды превращают в лето ее осуществления». Не смейся над этой вычурной фразой, писанной под персидским влиянием.

«капитан» и «поэт» отправились с сыном Магомета да Соболевским в театр, где мусульманин и наслаждался созерцанием земных балетных гурий. Завтра – в день рождения Александра – я надеялся познакомить Абаса с Вяземским, но завтра же княгиня Мещерская и Софья Карамзина уезжают за границу, в Италию. Александр их провожает до Кронштадта, так что дня его годовщины праздновать не будем.

Абас-Кули очень много нам говорил о твоем желании приехать в Петербург навестить брата, а потом поселиться в Михайловском на всю осень; но когда он мне рассказал о хлопотах, предстоящих тебе в дороге, так как от Ковна до Риги дилижансы не ходят, то благодарю Бога, что ты решилась ждать свидания с Александром в Варшаве до августа и приехать уже к нам не одной, а с ним. Пользуйся прелестной погодой, о которой пишешь; у нас же на днях наступили такие холода, на которые я и не рассчитывал, когда мать сообщала тебе последний раз о возвращении весны: топим печи и опять облеклись в осеннюю одежду и теплую обувь. Александр, ругающий Петербург при всяком удобном случае, рад новой оказии браниться, но тронуться отсюда не может.

Уверяет, будто бы его письма к жене вовремя не доходят, потому что почтамтские рыцари (les chevaliers de la poste) распечатывают их и прочитывают по самовольному секретному приказанию или распоряжению Б – а[177]. Но справедливо ли это? Не преувеличивает ли Александр? (Ne se forge t’il pas des idees?) Во всех видит врагов и стал всякому, исключая, конечно, друзей, отпаливать дерзости, заставляющие от него бегать (et s’est mis a decocher des impertinences a faire fuir son monde). Выезжает он в свет редко и сказал мне, что одно лишь это его утешает в разлуке с женой, с которой ездил четыре раза в неделю, если только не больше, туда, где ему бывать совсем не хотелось. При Абасе-аге он ругал большой петербургский свет уже слишком зло, а на мое замечание рассердился, да сказал: «Тем лучше, пусть всякий знает – русский или иностранец, все равно, – что этот свет – притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев». Соболевский ему поддакивал, чем и больше его сердил. Он, кажется, у Александра совершенно поселился и воцарился; подбивает его доказать любовь к независимости не на словах, a на деле, т. е. выйти в отставку да «ускакать в деревню заниматься не камер-юнкерскими, а денежными делами». Довольно зло сказано со стороны Соболевского, а Соболевского твой брат слушает как оракула; кажется, и на этот раз послушается. С Соболевским решает все свои задушевные вопросы, беседуя с ним у Дюмэ за обедом, а потом в Английском клубе. Леон тоже считает Соболевского воплощенною премудростью, а всякое острое – зачастую и плоское – слово этого Цицерона повторяет с восторгом и даже записывает».

«Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?.. Я не писал тебе потому, что свинство почты так меня охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство, a la Iettre. Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (I’inviolabilite de la familie) – невозможно. Каторга не в пример лучше…»

До отъезда стариков в Михайловское дядя, по совету Соболевского, не подал в отставку, сделав это позже, в исходе июня, а просил лишь Бенкендорфа о предоставлении ему на два года ссуды, в размере пятнадцати тысяч, на издание истории Пугачевского бунта. Письмо Бенкендорфу, своему заклятому врагу, дядя заключает довольно странной фразой: «У меня нет другого права на просимую мною милость, кроме вашей доброты, которую вы мне уже оказывали и которая дает мне смелость вновь к ней прибегнуть. Вашему покровительству, граф, приношу мою покорную просьбу». Так как льстить кому бы ни было не лежало в натуре Пушкина, то приводимое мною заключение письма должно быть злою иронией. Никакой доброты и покровительства Бенкендорф Пушкину не оказывал, а относился к нему диаметрально противуположно. Александр же Сергеевич, писавший Бенкендорфу впоследствии, что, «поручая себя его мощному покровительству, приносит ему дань своего глубокого уважения», говорил всем и каждому – a qui voulait l’entendre, – что он к Бенкендорфу никакого уважения не чувствует, а если рассчитывает на покровительство, то лишь на покровительство Монарха. Скажу кстати: над нежными чувствами к Пушкину Бенкендорфа и не поладившего с Александром Сергеевичем барона Корфа – Сергей Александрович Соболевский посмеялся двустишием:

Твой первый друг граф Бенкендорф,
Его ж соперник – барон Корф.

– в Тригорском, а 16-го достигли Михайловского, откуда Надежда Осиповна, между прочим, пишет:

«Наконец мы расстались с Петербургом. Бог с ним! (Que le bon Dieu le conserve.) He печалься о невозможности приехать к нам теперь. Александр будет через два месяца в Варшаве и привезет тебя к нам. Нас провожали в дорогу Александр, Леон и Абас-Кули. Абас трогательно с нами простился и несколько раз обнимал папа».

«Именно несколько раз, – прибавляет в выноске Сергей Львович, – что приписываю расположению его к тебе, почему и я полюбил его от всего сердца. Он уехал из Петербурга в Одессу и раньше месяца не возвратится в Варшаву».

«Несмотря на мою грусть после разлуки с твоими братьями, – продолжает бабка, – не могу жалеть, что я здесь; утешаюсь мыслью, что если бы даже и не уехала из Петербурга, то не пробыла бы с ними долго; Александр отправится к жене, затем поедет в Болдино, быть может, к тебе в Варшаву, а Леон ждет не дождется минуты уехать в Тифлис. Удивляюсь, однако, чем Тифлис ему так понравился, и уверена, что когда туда приедет – разочаруется. Особенно горьких слез при разлуке с Леоном я не пролила, сообразив, что он, в конце концов, должен чем-либо заняться, а в Петербурге его одолели праздность и скука. Теперь проживает на нашей квартире; Александр живет на своей, что довольно странно: будучи вдвоем, не лучше ли было бы им жить вместе? Оба они неисправимые оригиналы, но, как говорит папа, да будет Небесная воля. (Leon loge dans notre maison, Alexandre dans la sienne, ce qui est assez singulier: n’etant que deux ne vaudrait il pas mieux etre ensemble? C’est qu’ils sont tous les deux des originaux incorrigibles, et comme dit papa – que la volonte du Ciel soit faite)».

«Вот уже более месяца как мы расстались с Александром и Леоном, но они не дают нам знать о своем существовании да, кажется, не заботятся и о нашем; если бы наши люди не имели сношений с оставшимися в Петербурге, то мы бы находились в постоянном беспокойстве; теперь, по крайней мере, знаем, что оба эти шута здоровы. А что только о них я не передумала – один Бог знает. Можно быть здоровыми, а испытывать всевозможные неприятности, огорчения, которые хуже всяких болезней; особенно боюсь за Александра: последнее время он стал так желчен и заносчив, что действительно может поколотить любого критика своих сочинений и тем сдержать свое слово: он уверял меня, что у него недаром чешется рука на врагов – продажных писак. Следовательно, если и не будет иметь дуэли, на которую его подлые враги, по низкой трусости, не способны, то не избегнет их наветов и доносов. Леон тоже не защищен от людских пакостей, как и его брат Александр. Короче, беспокоюсь и о том, и о другом. О жене Александра и о его детях – ровно ничего не знаем. Наташа нам ни полслова; перед отъездом Александр сообщил, что у маленькой Маши показались зубки…

…Шесть недель сряду не было ни капли дождя, но вчера пронеслась гроза с ливнем. Цветы в изобилии, растительность роскошная, огороды, оранжереи, дорожки в исправности. По совету Спасского пью сыворотку, а папа, для укрепления нервов, купается всякий день, пьет целебные травы и ездит верхом на своей белой лошадке. Появилось особенно много дынь, которые ты так любишь. Как я была бы счастлива есть их с тобой, как мне бы хотелось, чтобы ты увидела наш садик. Он сделался прелестным, а поля и луга так и манят на прогулку. Всякий уголок мне тебя напоминает, и часто, часто не могу удержаться от слез… Собираю твои любимые цветочки, сижу по часам в твоей любимой беседочке, где читаю-перечитываю твои письма, а разговоры о тебе с твоими друзьями – соседями нашими – и добрыми родственниками Ганнибалами – мое утешение. Боже! как грустно в наши лета не быть окруженными нашими детьми!! Неужели, как выражается Александр, «жизнь нас всех разбросит, смерть опять сберет»? Боже, как грустно, как мучительно грустно!!!..»

Сергей Львович описывает дочери деревню в тех же почти выражениях и излагает ей подобные же сетования на отсутствие ее, Александра и Льва Сергеевичей; но потом, рассказывая о Михайловских соседях-оригиналах, с которыми познакомился, мало-помалу впадает в юмористический тон и в конце письма, упоминая о малолетнем сыне варшавской приятельницы Ольги Сергеевны, г-жи Гильфердинг, – впоследствии незабвенном нашем ученом славянофиле, Александре Федоровиче, – шутит следующим образом:

«Все, что говоришь нам о маленьком Саше Гильфердинге, наводит меня на мысль, что, Бог меня прости, он «антихрист» (d’apres tout ce que tu me dis du petit Hilferding.’je crois, Dieu me pardonne, que c’est l’an-techrist), а по крайней мере будущий Ньютон, Галилей или Мецофанти. Да это маленький гений, если по своему умственному развитию страсти к изучению языков и естественным наукам приводит всех в изумление, превышая пятнадцатилетних юношей! Этот удивительный ребенок может стать вровень разве с маленькой девочкой из Гамбурга, о которой говорили в газетах. Ей два года, а знает астрономию и разрешила несколько математических задач… Верь этому журнальному анекдоту, если хочешь… От души желаю тебе иметь сына, подобного маленькому Гильфердингу, лишь бы был повеселее; но мне кажется, что у тебя будет не мальчик, а девочка. Дай Боже, чтобы я имел счастие обнять вас обоих. Эта мысль привязывает меня к жизни…

Очень рад, что продолжаешь изучать Лафатера и Галля. Я им верю и желаю, чтобы ты применяла сообщаемые ими сведения к делу, распознавая в точности душевные свойства людей по наружности, на что, впрочем, и без Лафатера у тебя врожденный талант».

и антипатии, которое, к сожалению, впоследствии уничтожила.

Возвращаюсь к прерванному письму Сергея Львовича:

«Очень тоже рад, – продолжает он, – что тебе удалось купить сочинения Сведенборга и Эккартсгаузена. В горькие минуты шведский философ и немецкий мистик утешить могут всякого и укрепить в христианском благочестии. Как нельзя более желательно мне обладать познаниями Сведенборга и подобно ему летать во сне повсюду, куда бы ни захотел; в таком случае мой первый полет был бы к тебе. Напиши, рисуешь ли от времени до времени?

Чем кончу письмо, как не жалобой на Александра и Леона? Оба они нам совсем не пишут, не отвечая даже, а нам очень любопытно знать, чем кончились хлопоты Александра по печатанию его «Пугачевщины», когда он поедет в Болдино по моим делам и, вообще, поедет ли он? Любопытно знать, едет ли в Тифлис храбрый наш капитан или нет? Неужели у них обоих исчезло обо мне всякое воспоминание и сознание, что их никто не любит так, как я? Часто думаю, что твои братья адресовали нам письма неправильно, а на этот раз меня успокоивает и неисправность псковской почты».

Письма от сыновей старики получили уже к концу июля, и бабка по этому случаю пишет от 1 августа:

«Наконец твои братья нам написали; давно пора, и скажу тебе новость: Леон не имел терпенья дожидаться своего назначения в Тифлис, подал в отставку, получил ее и уезжает в Грузию, без назначения туда на службу, уверяя, будто бы ему гораздо будет легче определиться в число кавказских чиновников, или в Кавказскую армию, когда сам будет уже на месте. Едет через Москву, куда просит нас писать, не сообщая, однако, адреса. Александр тоскует, грустит и бранит, по своему обыкновению, половину вселенной. (Alexandre s’ennuie: il est triste et selon son habitude jette feu et famme contre la moitie de l’univers.) Рвется он из Петербурга; говорит, что поездка в Болдино ему необходима, но его приковывают к столице дела неприятнее одно другого. Просился он тоже в отставку, но принужден был взять ее назад, иначе навлек бы на себя кучу сплетней и много других неприятностей. Будет просить отпуск, когда кончит дела в душном Петербурге, откуда все его знакомые выехали на лето. Как предсказывала ему, так и случилось: у него, кроме Леона, – да и Леона след простынет на днях, – остался один mylord qu’importe Соболевский, но и тот, по письму Александра, стал поговаривать о поездке в Англию. Наташа и дети – Сашка и Машка – в «вожделенном», как он пишет славянскими буквами, «здравии», и слава Богу. Александр подтверждает желание Леона непременно поступить вновь в Кавказскую армию, но выражается при этом неопределенно, что для меня хуже всякой неизвестности. Александр зато сообщает положительно о свадьбе твоей подруги Цебриковой: говорит, вышла замуж за бедного учителя русского языка, Алимпиева; хотя партия в денежном отношении и не блистательна, но Алимпиев, по уму и своей возвышенной любящей душе, без сомнения, сумеет составить счастие жены[178]».

«Внезапный отъезд Леона в Тифлис меня очень огорчает, – пишет Сергей Львович от того же числа. – Сам же он хотел служить при Блудове; но не успел Блудов принять его на службу, как сын подает в отставку, нетерпения ради (pour cause d’impatience). He такими способами делают карьеру, и я уверен, что министр этим очень недоволен. Что же мне делать, как не сосредоточить эту печаль в моем сердце и не повторить: да будет воля Неба? Но, во всяком случае, «мой младший», если уже решился отправиться в край столь отдаленный и на неопределенное время, то мог бы, по малой мере, заехать прежде к нам в Михайловское. Какие его виды – не знаю; какие надежды – не ведаю. В конце концов, покоряюсь Промыслу Божию, который Леона доныне хранил».

Из этих двух писем видно, что как Лев, так и Александр Сергеевичи не считали нужным излагать подробно родителям свои планы. Александр Сергеевич, подобно брату, упоминает в письмах к старикам лишь в общих чертах о взятой им обратно тогда[179] отставке, вовсе не упоминая ни о постигших его по этому случаю неприятностях, ни об известной своей переписке с Бенкендорфом. Возбудил же дядя вопрос об отставке, увидев настоятельную необходимость поправить свои обстоятельства, расстроенные непомерными расходами, вследствие посещений большого петербургского света. Благоприятный исход Пушкин усматривал единственно в долговременном отсутствии из Петербурга; между тем Наталья Николаевна, будучи еще совершенно неопытной, не разделяла его беспокойств и, напротив того, не только не думала расстаться на следующую зиму с Петербургом, но решила привезти туда и обеих сестер, желая доставить и им возможность вращаться в кругу большого света; присутствия же Александра Сергеевича в Болдине требовали и дела его родителей, пришедшие в совершенный хаос, а Пушкин, который в душе очень любил «стариков», решился спасти их во что бы ни стало. Наконец, Александр Сергеевич боялся – о чем говорила мне мать – и за упадок своего таланта; «отдаться вполне труду и творчеству» Пушкин мог только «в тишине и на свободе (собственные слова его), а не в столице при совершенно бесполезном для дела ежедневном пребывании в великосветских гостиных». Кроме того, он хотел бежать и от петербургских сплетен, а сплетни «людей добрых» доходили и в эту эпоху его жизни до колоссальных размеров. Так Сергей Львович сообщает дочери от 6 августа – между прочим:

«…По словам возвратившихся из Петербурга наших соседей, бедный Александр служит мишенью всем любителям сплетен, и слухи, постоянно о нем распускаемые, сжимают мое сердце. Вообрази, что когда Nathalie выкинула, рассказали, будто бы это произошло вследствие нанесенных им жене ударов. Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям на два или на три месяца в деревню, и никто против этого не говорит ничего, а за малейшим шагом Александра и Леона следят. (Au dire de nos voisins, qui ont ete demierement a Petersbourg, le pauvre Alexandre est le point de mire de tous les amateurs de cancans, et les bruits, que l’ont fait continuellement courir sur ie compte de mon fls, me font mal au coeur. Sais tu, que quand Nathalie a fait une fausse couche, on a dit que c’etait a la suite des coups qu’il lui avait donne! Enfn, que de jeunes femmes vont voir leurs parents, passer deux ou trois mois a la campagne, sans qu’on у trouve a redire; mais quant a lui et a Leon – on ne leur passe rien)».

Побудительные причины выхода в отставку Пушкин высказывает в письмах к жене в мае и июне того же года следующим образом:

«С твоего позволения надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и сложить камер-юнкерский мундир. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль… и мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы… Меня в Петербурге останавливает одно: залог нижегородского имения; я даже «Пугачева» намерен препоручить Яковлеву, да и дернуть к тебе, мой ангел, на Полотняный Завод… Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет… Меня здесь удерживает одно – типография. Виноват, еще другое – залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уже крови, что все пиявки мне ее не высосут…»

Тягостными и затруднительными семейными делами и неудобством часто отлучаться в отпуск и, состоя на службе, Пушкин мотивирует свое прошение об отставке Бенкендорфу, которому писал от 6 июля того же года, не давать этому прошению дальнейшего хода и заменить отставку отпуском на несколько месяцев. Первое письмо по этому предмету Александр Сергеевич писал Бенкендорфу после отказа в его ходатайстве не лишиться и при отставке права посещать государственные архивы, – отказа, редактированного в довольно резкой форме, а именно, что помянутое ходатайство удовлетворению подлежать не может, так как испрашиваемое Пушкиным право посещения архивов «может принадлежать только людям, пользующимся особенною доверенностью начальства».

«Надобно тебе поговорить о моем горе, – сообщает дядя своей жене от 14 июня. – На днях хандра меня взяла: подал я в отставку, но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул и Христом и Богом прошу, чтобы мне отставку не дали. А ты и рада, не так ли? Хорошо, коли проживу я лет еще двадцать пять, а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что будешь делать, и что скажут Машка, а в особенности Сашка… Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма…»

«Пугачевщины» (как выразился Сергей Львович), хлопотал по отцовским делам, летом не посещал никого, а ходил только обедать к Дюмэ с Соболевским и Львом Сергеевичем, который, пред отъездом в Грузию, старался провести время как можно веселее.

– в июле или в начале августа, – и происходили у Дюмэ (как упоминается в изданной в 1863 году брошюре «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина со слов К. К. Данзаса») первые встречи поэта с его убийцей. В брошюре сказано, что «Данзас познакомился с Дантесом в 1834 году, обедая с Пушкиным у Дюмэ, где за общим столом обедал и Дантес, сидя рядом с Пушкиным». Разумеется, ни Данзас, ни Соболевский, ни «храбрый капитан» не могли придавать этому знакомству особенного значения. Будущие враги обедали вместе и, сидя рядом, не могли не обменяться парою слов или обыденным разговором.

и возвратиться в Петербург уже позднею осенью. Но последним его предположениям не суждено было осуществиться.

«Леон был в Москве, – сообщает Надежда Осиповна моей матери из Михайловского от 27 сентября, – и написал превеселое послание, накануне своего отъезда. В Москве он прожил двадцать дней в вихре тамошнего большого света (dans le tourbillon du grand monde), не зная ни минуты отдыха. Танцевал «храбрый наш капитан» на всех балах и гулял на всех праздниках, данных по случаю приезда принца Прусского; пишет, что очень удивился, когда на одном из вечеров встретил Александра, который очутился там, так сказать, проездом, пробыв в Москве лишь несколько часов (Leon fut tres etonne de rencontrer Alexandre a une de ces soirees, qui n’etait qu’en passant; il est reste quelques heures seule-ment a Moscou), и ехал к Наташе в Калугу. Леон в восторге отправиться в свой возлюбленный Тифлис. Говорит, что останется на несколько времени в Харькове, а его попутчиком до Харькова оказался Александр Раевский. Сын уверяет, будто бы часто будет нам писать, но, кажется, с его стороны это не более как сверхъестественные сказки. (Mais je crois, que ce sont des contes a dormir debout.) Что же касается Александра, – я полагаю, он уедет в Болдино не раньше ноября. Его предположения меняются, впрочем, как ветер (ses prejets changent comme le vent)».

Сергей Львович от того же числа сообщает: «Надо быть очень ловким, чтобы сообщить тебе адрес Александра – прости за плохой каламбур. He знаю, где он. В полученных от него нескольких строках в половине августа сын сообщал, что торопится и едет в деревню (qu’il etait presse, et partait pour la campagne). Я отвечал и послал письмо в Москву, на Никитскую, в дом Гончарова. Теперь, право, не ведаю, куда писать. Леон встретил его в чужом доме (dans une maison tierce) и заявляет, что Александр поехал свидеться с женою (et nous mande qu’il allait joindre sa femme). Как это все досадно! Между тем неужели Александр не может понять, что нет ничего для нас мучительнее, как оставаться в неизвестности насчет наших детей? А с Леоном, может быть, никогда и не увижусь! Будь Леон в Варшаве, я бы мог рассчитывать, что будет посещать нас, одиноких стариков, а от него вполне зависело состоять при Паскевиче в качестве адъютанта, как фельдмаршал ему предлагал; сделать бы мог блистательную карьеру! Теперь же что его ожидает? Знаю одно: затеянное путешествие стоит ему довольно больших издержек».

«Отсутствие и Леона, и Александра, – продолжает дед, – порождает во мне самые черные мысли, не говоря уже о моем беспокойстве о тебе. Никакое веселое общество разогнать эти мысли не в состоянии, следовательно, и 17 сентября, день именин мама, провел грустно, несмотря на нашествие двунадесяти язык, т. е. бесчисленных соседей, под предводительством однофамильца карфагенского полководца – Вениамина Ганнибала – да кривоногого Ш. (се crochu de ILL), который нагрянул не только со всеми своими наличными родственниками и друзьями, но и привез двух господ, совершенно незнакомых, и даже сам затруднялся назвать мне фамилию одного из них. К счастию, «кривоногого» осенила идея, не лишенная некоторой гениальности: ночевать с многочисленной дружиной не у нас, а отправиться с нею к соседнему помещику. Были и Платон Назимов с двумя сестрами, и Рокотовы, и Кирьяковы и прочая, и прочая».

«Не могу, милая Ольга, ничего сообщить, где теперь «храбрый капитан», – сообщает Сергей Львович от 1 октября. – Писал ему, по его же просьбе, в Харьков, адресуя ему теплые мои чувства «до востребования». Не получая затем никакого ответа, писал ему наудачу в Тифлис, но там ли он – Бог его знает, а вижу его во сне всякую ночь; сегодня он мне пригрезился убитым в сражении; этот ужасный сон был так жив, что, проснувшись, я долго не мог прийти в себя. Неужели и во сне не знаю покоя? Сон – этот дар природы неоцененный – вместо того, чтобы подкреплять меня, старика, увеличивает мои скорби ужасными картинами!! Александр должен теперь быть, вероятно, в Петербурге. Из Калуги проехал он в Болдино, но долго ли там пробыл, один ли, с семейством ли, что он там делал – неизвестно. Если бы он очутился у тебя, согласно его планам, в Варшаве, ты бы мне об этом написала. Невестка нам тоже не сообщает ничего. История сына о Пугачевском бунте опубликована в газете, и прочитавшие из нее несколько отрывков отзываются об этом сочинении с большой похвалой (son histoire de la revolte de Пугачев est annoncee dans le gazette. Ceux qui en ont quelques fragments en font un grand eloge). Но это меня нимало не утешает. Что мне «Пугачевщина», когда не знаю, что случилось с автором? При разлуке сын говорил, что к концу осени присутствие его в столице необходимо для успешной продажи его труда, за чем и надо будет ему следить. По дошедшим до меня сведениям, он выехал из Москвы совершенно здоровым, но с того времени мало ли что могло случиться? Дети, дети мои! Как мне вас не достает! Леон, того гляди, опять будет рисковать жизнию; может статься, какой-нибудь подлый трус, выстрелив в моего сына из-за угла и сам испугавшись огня своего ружья проклятого, пресечет нить жизни Леона! Боже сохрани! (Peut etre, sans savoir ni d’ou ni comment, une balle egaree, tiree en tapinois par un miserable poltron, qui s’en-fuira lui-meme, epouvante du feu de son maudit fusil, tranchera la vie de Leon, qui merite d’en jouir de longnes annees. Que le bon Dieu le conserve!) А Леон как будто бы сам на это напрашивается, беспокойный человек! Мало, что ли, он встречал позорище смерти в Персии, Турции, Польше? Не понимаю, чем скоротечная жизнь ему опротивела? и собой не дурен, и не глуп, а обладает таким, кроме того, золотым сердцем, что надо быть дьяволом, чтобы не полюбить его всякому и всякой (il possede un coeur d’or, et il faudrait etre le diable en personne pour ne pas l’aimer. II est fait pour etre aime, par chacun et par chacune). Мужество же свое и рыцарскую доблесть на поле чести доказал как дважды два четыре (quant a sa vaillance et a sa bravoure chevaleresque au champ d’honneur – il les a prouvees comme deux et deux font quatre). Мог бы устроить себя как нельзя лучше, а там и найти отклик своему рыцарскому сердцу, найти подобное же сердце, способное оценить его, хотя и говорит сущий вздор, что ни одна женщина его не полюбит. Что касается тебя, милая Ольга, – благодарю Бога за твое здоровье, и можешь себе представить, с каким нетерпением ожидаю торжественных твоих слов: «я мать».

Если Бог даст тебе сына – назови Леоном. Хочу, чтоб он пошел в моего Леона по своей душе. Если же будет дочь – назови Надеждой, именем той, которая дала тебе жизнь, а мне счастия настолько, насколько оно осуществимо на земле… Препоручаю тебя Божию промыслу, уповая, что на мою долю выпадет счастие в следующем году, если не в этом, – прижать к моему сердцу и тебя, и твоего ребенка – Леона или Надежду и эта мужественная надежда, к несчастию, я из каламбуров не выхожу (encore un calembourg: malheureu-sement je ne sors jamais de la), меня подкрепляет и дает силу переносить разлуку с тобою! Быть может, как выразился твой посланный Абас-ага, «мрак грустной ночи уступит свету радостного утра»…»

«Александр, наконец, слава Богу, откликнулся, – пишет Надежда Осиповна от 22 октября, – а вернее сказать, откликнулся не он, но добрые люди, известившие нас, что он в Петербурге. Стыдно, очень стыдно не писать нам! Четыре месяца мы в Михайловском, а от него получили только четыре строчки, значит по строчке в месяц! И теперь не знаем ничего, что он испытал с того времени, как Леон, пропадающий ныне тоже без вести, столкнулся с ним на полчаса в Москве, как Агасфер с Иродиадой. Бог знает, что он делал в Болдине, а что не был в Варшаве – это верно, иначе ты бы первая нам написала.

Наташа тоже не видит никакой надобности (Наташа поп plus ne juge pas a propos) с нами переписываться с апреля. Леон, по всей вероятности, в Тифлисе… По слухам, в Петербурге предполагаются большие празднества, балы, спектакли, куда Александр и будет ездить против своей воли (a son corps defendant). Говорят, будто бы Александр поправился и будто бы могу быть на его счет совершенно спокойной. Не знаю, останавливался ли он на возвратном пути в Москве или нет; тетка его (Сонцова) Александра не видала, а если бы проезжал через Москву, то непременно посетил бы ее; между тем невестка (ma belle-soeur Сонцов) ничего не говорит, попался ли ей на глаза Александр, а рассказывает все, что у них в Москве делается, и, между прочим (entre autre), следующее приключение, которое передаст тебе папа. Уступаю ему перо».

«Приключение вот какое, – продолжает Сергей Львович. – Вдова Л – ва (La veuve Л – в Alexandrine) подверглась на большой Рязанской дороге нападению двенадцати вооруженных людей (armes de pied en cap.). Предводитель дружины князь В –ский заставлял Л – ву под дулом пистолета следовать за собою в церковь, где и обвенчаться. Влюблен в нее уже очень давно и, начитавшись романов, решился на подобный подвиг после того, как она ему отказала. Как бы ни было, госпожа Л – ва была освобождена, в силу своего плача и отчаянных криков. Уверяют, что она писала об этом его величеству.

’aimerai beaucoup mon petit-fls, car tu dis que cela un fls, et j’en crois a ta seconde vue.)

Что тебе сказать еще? Читаю воспоминания о Байроне Моора, и надо сознаться, что этот великий гений не лишен мелочности характера: иногда вел себя завзятым пьяницей, и я, чтобы с ним помириться, перечитал его. Люблю его как поэта, но как человека – нет. Впрочем, я не так образован, чтобы оценить строго его по достоинству… Прочел я, кроме того, воспоминания капитана английского корабля Галля. Они интересны, несмотря на остроту Александра, который мне их подарил перед отъездом. Он предупредил меня, что сцены, описываемые автором на воде, исполнены большой сухости, что и справедливо».

«Леон был в Харькове, – сообщает Сергей Львович от 26 октября, – рассчитывал провести там дней пятнадцать, а потом объездить весь Крым вдоль и поперек, но говорят, что это намерение отменяет… Не подозревает, в какой степени меня огорчают все его напрасные путешествия. Александр, опять запою ту же песню, «ни слова, ни слова» (pas un mot, pas un mot). Завишу же я от него до известной степени, а он оставляет меня более двух месяцев в совершенной неизвестности насчет моей судьбы».

В главе II «Хроники» мною уже приведено письмо моей бабки к Николаю Ивановичу от 7 ноября, по случаю моего появления на свет Божий, – письмо, которым она и открыла с моим отцом дипломатические сношения. Привожу теперь письмо моего деда от того же числа:

«Дорогой Николай Иванович! Вчера, к большому нашему удовольствию, мы получили ваше письмо, извещающее нас о благополучном разрешении Олиньки от бремени. Да ниспошлет Небо на вашего новорожденного все свои благословения! Смотрю на него – маленького Леона – дайте ему это имя – как на ангела мира и надеюсь, что он будет утешением вашей старости. Буду, само собою разумеется, его крестным отцом. Если же сам не приду к вам, выберите друга – моего представителя.[181]

…Вчера мы получили, слава Богу, письмо от Александра: он приехал из Болдина и занимает квартиру, где жили Вяземские, у Гагаринской пристани, на набережной, в доме Баташева. Сей же час ему ответил и сообщил великую радость о рождении твоего маленького. Пишу и Леону наудачу в Тифлис. Оба они, любя тебя, его полюбят, в особенности Александр, так как сам отец; но надеюсь – опять шучу в припадке радости, – что и «храбрый капитан» не замедлит превратиться, рано или поздно, в такового».

«Радости моей описывать нет нужды, – прибавляет по-русски к письму деда гостивший тогда в Михайловском у стариков Пушкиных двоюродный брат бабки – Вениамин Петрович Ганнибал[182]. – Расцелуй от сердца и души, по-африкански, по-ганнибальски, отпрыск новый Ганнибалов, твоего Льва, а теперь львенка. И я прошу: дай ему это великолепное имя, чтобы он здоровьем был крепок, как великолепный, доблестный твой брат Лев Сергеевич или как настоящий лев – царь зверей, что и того лучше. Никогда мы до этого радостного дня не переписывались, но будь уверена – даю слово Ганнибала, – что родственные мои чувства всегда останутся такими же, как и были. Посылаю завтра крестик для твоего ребенка[183]. Напиши и мне, а писать твоему дяде, ей-Богу, следует. Стыдно, стыдно не писать, честное ганнибальское слово… пожалуйста, напиши, да поскорее: похож ли он на Ганнибалов, т. е. черномазый ли Львенок-арапчонок, или белобрысый? А главное, приищи ему кормилицу здоровую, пригожую, и об этом напиши любящему тебя и на этом, и на том свете дяде Вениамину».

Сергей Львович и Надежда Осиповна пригласили соседей отпраздновать «событие». Вся «Ганнибальщина», с Семеном Исааковичем и Вениамином Петровичем во главе, хозяева Тригорского и прочие обитатели «весей окрестных» не заставили себя ждать. Семейное торжество в их присутствии началось молебном, затем последовал обед и танцы запросто, под звуки доморощенного оркестра дворовых Вениамина Петровича, фейерверк, ужин и опять танцы до рассвета. На другой день вся компания, обрадовавшись случаю повеселиться, ускакала к Семену Исааковичу Ганнибалу; и он задал пир.

причиной, не нахожу надобности. Привожу другие места из переписки деда и бабки.

«Александр приехал в Петербург, как тебе уже известно из нашего письма, – сообщает Сергей Львович от 14 ноября. – Сегодня мы получили от него, сверх ожидания, второе письмо. Разделяет нашу радость, поручает тебе благословить ребенка. По письму очень весел и подшучивает, сообщая, будто бы видал во сне, что маленький Леон черен, как Абрам Петрович. Жена Александра опять брюхата. Ее сестры живут с нею и нанимают прекрасную квартиру с Александром пополам. Сын уверяет, что хотя это ему и удобно в отношении расходов, но немного его стесняет, так как не любит изменять своих привычек. Он очень их хвалит. Все хорошо, и я совершенно уверен, что мой сын в лице своячениц, добрых и милых, приобретет друзей, но как бы они добры и милы ни были, все же между ним и женой оказывается и третье, и четвертое лицо, тогда как, по моему мнению, присутствие между супругами родителей, братьев и сестер неудобно: супруги будут стесняться в разговорах, следовательно, в душе каждого из них появятся секреты, а секретов между ними быть не должно. В случае же недоразумений вопросы будут разрешаться не с глазу на глаз, а при третьем, четвертом, может статься, и пятом лице, и разрешаться в пользу того из супругов, кто к ним по родству ближе. А ну как появятся у этих третьих лиц женихи или невесты? Тогда обстоятельства еще более усложнятся. Короче, в переселении своячениц к Александру не вижу достаточных поводов (bref, je n’v vois pas de raisons sufsantes). Он как нельзя больше занят (il est on ne peut plus occuppe), а потому не адресуй на его имя твое следующее к нам письмо в Петербург: забелынит между бумагами, а там позабудет и не отдаст, а пиши так: Сергею Львовичу Пушкину: в Петербург. Оставить на почте до востребования».

«…Quand on parle du soleil – on en voit les rayons (когда говоришь о солнце, видишь лучи), – прибавляет Сергей Львович. – Сейчас мне сказали, что на почте нас ожидает еще письмо Александра. Горю нетерпением узнать, что с ним случилось, а, вероятно, случилось что-нибудь, иначе он бы, по своему обыкновению, молчал. Выезжаем, во всяком случае, не позже двадцатого».

«Удивишься немало, – сообщает бабка от 8 декабря, – когда получишь это письмо не из Петербурга, куда предполагали выехать, а из Михайловского; Александр не успел еще приискать для нас квартиры, но уверяет, что только об этом и думает. Будем ждать, что напишет; останавливаться же в гостинице нет расчета. Леон ему пишет из Харькова – от 2 ноября, – что его в Харькове удержали какие-то важные дела, а так как теперь будто бы путешествовать по горам невозможно, то выжидает зимы уехать в Тифлис и забыть там тяжелые впечатления, полученные им в Петербурге, куда, если бы там-де мы не жили, не поставил бы и ноги (что не мешало ему, однако, веселиться в Петербурге с утра до вечера).

».

Дед и бабка возвратились в Петербург 15 декабря.

«Приехали сюда благополучно, – сообщает бабка от 17 декабря, – третьего дня, в субботу, и остановились на несколько дней в гостинице Демута; квартира, нанятая для нас Александром, еще не устроена. В дороге у пап спазмы возобновились до такой степени, что мы принуждены были пробыть в Пскове более суток. Я тоже схватила лихорадку. Папа, тотчас после приезда, послал за Александром; сына не оказалось дома, и увидели его только вчера. Не описываю нашего свидания… обоюдная радость помешала нам говорить толком. Папа бросился Александру на шею, разрыдался и ничего кроме: la volonte du Ciel soit faite[184], – не выдумал сказать. Александр, по-видимому (а се qu’il parait), тоже был взволнован, но первое слово его было о тебе и о твоем ребенке. Ехать к тебе в Варшаву не мог, так как в Болдине пробыл больше, чем располагал. Разумеется, он себя оправдывал (il a proteste de son innocence) в редких к нам письмах. Говорит, надеется поправить дела, рассчитывая на продажу «Пугачева» (И dit qu’il espere de mettre ses afaires en ordre, des qu’il vendra son Пугачев); уверял также, что его последний роман в прозе, во вкусе фантазера Гофмана, произвел большой эффект.[185]

Наташа сильно простудилась, и ее лечит Спасский».

«Сейчас возвратились от Александра, – сообщает дед от 22 декабря. – Он поручил мне сказать тебе, что на днях вышлет тебе свой портрет, а маленькому Леону затрудняется что послать и спрашивает, кто меня заменил в качестве крестного отца? Желает, чтобы его крестной матерью была твоя милая подруга Варвара Петровна Лахтина, которая так тебя любит[186]. Говорит, что попросит Наташу сшить твоему маленькому одеяльце и чепчик, которые и перешлет.[187]

мне на шею, к большому удивлению присутствовавших; но с мама она крайне нелюбезна. Маша так привыкла видеть щеголих, что раскричалась при виде мама, а когда Александр ее спросил, зачем она не хотела поцеловать бабушку, – девочка отвечала: «У бабушки дурной чепчик и дурное платье».

Сочинение Александра о Пугачевском бунте появилось. Замечательно по стилистике и очень интересно. Однако до сих пор журналы вовсе его не разбирают и даже о нем и не упоминают».

«Вообрази наше удивление и радость, – пишет на другой день после этого письма Надежда Осиповна. – Леон, конечно, не твой маленький, Леон большой, вчера приехал, сверх всякого чаяния, но не из Тифлиса, а из Харькова. До Тифлиса он и не доехал, и сказал, что выждет весны. Разумеется, я очень ему обрадовалась, но жалею, что деньги плачут; стоило тратиться на дорогу! Все равно, что вышвырнуть деньги из окошка, а тут опять пойдут расходы на посещения балов и маскарадов. Долги Леона нас иссушили (nous ont mis tout a fait a sec), и если Александр вам до сих пор еще ничего не прислал, – а выслать непременно хотел после рождения у тебя сына, – то это случилось не по вине его, да и не по нашей: заложив наше последнее имение, Александр заплатил часть долгов брата, а они дошли до восемнадцати тысяч (Alexandre а рауе се que son frere devait, et cela montait a 18 milles). Таким образом, Александр мог отпустить Леону на дорогу в Тифлис очень мало и ожидает денег из Болдина; вероятно, сделает для вас, что может, принимая наше положение близко к сердцу».

«Не скрою от тебя, – пишет Сергей Львович, – что меня очень огорчает непоследовательность Леона; он взошел в долги, которые никогда не был бы в состоянии уплатить немедленно, и по милости которых я принужден был заложить последних крестьян (grace auxquelles j’ai, ete oblige d’engager les derniers paysans, que j’avais de libres). Продолжал он и после того бесполезные расходы. Подобные действия поставили Александра в невозможность давать нам необходимое. Но довольно; что сделано – то сделано; скажу только, что меня всего больше огорчает разочарование: я был уверен, что Александр тебе прислал кое-что, вовсе не зная о значительном долге Леона».

Переписка стариков с дочерью за 1834 год заключается письмами от 26, 28 и 30 декабря. Привожу из них выдержки:

«…Не знаю, почему, добрейший мой Николай Иванович, – пишет бабка моему отцу (после моего появления на свет она перестала его игнорировать), – и Олинька, вы себе вообразили, будто бы требую во что бы то ни стало вашего приезда. Правда, я говорила, что разлука мне тяжела, и что завидую участи матерей, которые с дочерьми неразлучны. Но было бы с моей стороны безумием требовать свидания, зная наши обстоятельства… Александр очень просит сообщать ему почаще о маленьком Леоне и желает, чтобы он был похож на «храброго капитана», за исключением его долгов (ses dettes exceptees); беспокоится, получила ли ты одеяльце и чепчик; очень благодарит тебя за посылку ему пряди белокурых волосиков ребенка и сказал: «Вот блистательное опровержение моего сна, а я видел Леона во сне черным, подобно его прапрадеду». «Отсюда вижу беспокойство сестры о глазах Леончика, – сказал Александр, – но уверен, что коситься не будет после всех мер, которые она приняла; с маленькими это часто случается; зрение их еще слабо, а потому и взгляд не может быть, как у взрослых». Александр советует тебе, когда кормят ребенка, закрывать ему чем-нибудь глаза. Впрочем, я сама всегда точно так же поступала со всеми моими детьми, и покойная Ирина[188] Родионовна называла вас поэтому «занавесные Пушкинята»! Говоря о твоем ребенке, Александр, Бог знает почему, расплакался. Расстроены у него нервы, и все тут, а всего вероятнее, нервы раздражены какими-нибудь новыми пакостями, которые от нас скрывает. Не говорил Александр и Леону ровно ничего, а я не хочу вызывать его на откровенности помимо его воли…

… – все ему с гуся вода – весел, как жаворонок. Сейчас отправился от нас на вечер к такому же весельчаку, как и он, но весельчаку степенному, долгов не делающему и вина в рот не берущему, а в балладах плачущему – Жуковскому. А у нас Леон вчера обедал и просидел до десяти часов вечера и так меня смешил, что забыла мою болезнь и не заметила, как время прошло.

…По-прежнему Леон восхищен княжной Марией Вяземской; похожа на своего отца и очень дружна с Наташей, которая участвовала во всех вечерах. По случаю праздников Рождества собраний было очень много; Александр сопровождал ее и обеих сестер; был с нею и у Фикельмон, которую, впрочем, терпеть не может. «Храбрый капитан» тоже там очутился, не зная хозяйки вовсе; Александр его представил.

…Описывать блистательные собрания не могу; знаю о них единственно понаслышке. Скажу только, что вчера Александр с женою и двумя свояченицами присутствовал во дворце. Там были живые картины, а действовавшими лицами – дети всякого возраста. Великие княгини, исключая Марии Николаевны, участвовали тоже с дочерьми великого князя Михаила, а также и Константин Николаевич, что было сюрпризом, который сделала императрица великой княгине Елене Павловне. Полагаю, прочтешь об этом в газетах. Александр от всех этих балов опять устал. «Капитан» может «по своей воле» посещать свет или вовсе не знать его: он совершенно свободен, но Александр связан, а Наташа любит свет. Как бы не разочаровалась! Сержусь на Александра и Наташу: они тебе преувеличили мою болезнь. Присылай из Варшавы твоего доктора Порай-Кошеца, как мне обещалась. Пишешь, что этот «Кошец» завернет в Петербург, заедет к нам и сообщит тебе откровенно, как он меня нашел. Вот и прекрасно. Насчет же сказанной Черевиным остроты о нем: «Это не пара кошек, а один п – л я», ты меня и Александра очень рассмешила. Как бы ни было, Кошец лечил тебя успешно, знает свое дело не хуже Спасского, который меня пользует, а потому и не боюсь его шпионства (et voila pourquoi je ne crains pas son espionnage). Кошеца ждут и Александр и Леон; оба желают его видеть и услышать от него известия о тебе и Леончике, которого благословляем от всей души».

«Тебе обязана хорошему началу нового 1835 года, – сообщает бабка от 4 января. – Накануне его мы получили твое письмо, адресованное «до востребования», а в самый новый год – и два другие, которые принес мне Александр на нашу новую квартиру (на Моховой в доме Кленберга). В новый год я только видела его и Леона и нигде не была, даже и в церкви, что со мной случается первый раз. Чувствовала себя слабой, но не беспокойся; завтра начну, по совету Спасского, подкрепляющие ванны и скоро выйду на чистый воздух – источник всякой жизни. Я еще не так стара и, Бог даст, не последний новый год встречаю. Умирать же страшно. Никогда не соглашусь с твоим взглядом и взглядом твоего брата на смерть – но со взглядом шута Соболевского. Всякий раз когда Александр заводит с ним речь о смерти, Соболевский перебивает его словами: «Когда перестанешь твердить мне об этой гадости?» И я перестану говорить тебе об этой гадости, особенно в первом письме после нового года…»

Затем бабка, желая в письме казаться веселой, описывает в забавном тоне своих знакомых, извещает, что дядя Лев опять едет в Тифлис, но на этот раз поедет не шутя, и в конце письма упоминает о нездоровье Натальи Николаевны.

– а он считал ее недуг, болезнь печени, чрезвычайно важным, – оказался вернее. Как он и предвидел, Надежда Осиповна прожила немного более года. Положение своей матери Пушкин нимало не преувеличил, что и доказывается письмом ее же от 5 марта.

«Теперь, – пишет она, – я на пути к выздоровлению, а потому могу тебе сообщить, что моя болезнь была далеко не из легких. Перед пап я долго скрывалась, но высказала все Александру. По настоянию твоего брата, а он очень перепугался, я, кроме Спасского, пригласила и Рауха; оба, в присутствии Александра, совещались несколько раз. Улучшением обязана я единственно Рауху, а Спасскому, который сам обрадовался мысли Александра лечить меня при помощи первого, я так же мало верю, как и ты. И Раух и Спасский говорят, что за мое совершенное выздоровление ручаются. Зло будто бы происходило в пораженной печени; причиной же болезни – нравственные долговременные волнения. Не представишь себе, как я похудела и постарела. Вообрази, что с 15 декабря я только два или три раза выезжала из дому. Сначала чувствовала отвращение от пищи какой бы ни было, теперь могу только есть габерсуп. Запах мяса, рыбы для меня невыносим; чая, который так любила, терпеть не могу. Работать не в силах, а досадно, так как не могу кончить кофточку для Лели, следовательно, и послать ее тебе; начала ее шить еще в деревне… Сделалась, против обыкновения, совершенно праздной – днем только читаю немного».

«Милая Оля, – пишет Сергей Львович от того же числа, – уведомляю тебя, что Раух и Спасский совершенно меня успокоили. Мама на пути к выздоровлению, но, сознаюсь, перенес я очень тяжкие минуты. Александр, кроме этих двух докторов, непременно хочет видеть твоего Порай-Кошеца, ожидая его приезда из Варшавы, как ты писала. Я мнителен, Александр же еще больше. Он, слава Богу, здоров и приходит к нам всякое утро. Опять у него какие-то неприятности: затрудняются допустить его читать бумаги в архиве Сената по Пугачевскому делу, несмотря на разрешение; а этих бумаг на дом не дают. Привел ко мне вчера свою «Машку»; она прелестна, а «Сашка» делает зубы и так часто болен, что выводить его не решаются. Наташа тоже нездорова и не выходит.

Все это время Александр очень был несловоохотлив, так что ничего не мог от него добиться насчет Леона, a сказал только, что он получил от брата письмо из Харькова от 1 февраля, накануне отъезда «капитана» в Тифлис; но в чем заключалось письмо, Александр не счел нужным сообщить. Крепко подозреваю, что «капитан» опять у брата денег просит. Александр распространялся только о твоей подруге Бартеневой; она очень обрадована вниманием императрицы к ее старшей дочери, которая поет не хуже Зонтаг. Услышав о таланте дочери и о бедственном положении ее матери, государыня пристроила ее ко двору; Полине такое счастие и не снилось. Она среди царского семейства, и производит голосом большой эффект (elle passe son temps avec la famille imperiale, et fait fureur grace a sa voix charmante). Говорит еще Александр, что на днях встретил Вигеля[189], который смеялся так зло над семейством Н – в, впрочем, и без того довольно смешным, что не уступал и Соболевскому – своему врагу заклятому (son en-nemi jure)».

«Наконец доктора мне объявили, – сообщает бабка от 1 апреля, – что опасаться нечего, и советуют мне одно лишь душевное спокойствие. Но где же оно? Беспокоюсь я и о неприятностях, которым Александр подвергается на каждом шагу, и о тебе, в особенности о твоем ребенке. Освободился ли он от этого мерзкого кашля? Но Бог не без милости, и надеюсь, что твой доктор преувеличил; и в самом деле, какая может быть сухотка (marasme) у шестимесячного дитяти? Молю Бога удостоиться мне на Страстной неделе причаститься в церкви. К счастию, домовая церковь в доме Апраксина от нас недалеко».

«Вчера мы получили письмо от Леона из Тифлиса, – сообщает Надежда Осиповна на другой день. – Он здоров и очень много расспрашивает о тебе и о новом своем племяннике. Просит нас хлопотать в свою пользу у барона Розена, и сегодня папа уже наводил по этому делу справки. Розен не знает, когда он вернется в Тифлис; начальник же штаба Вальховский, без разрешения свыше, не может ничего сам от себя сделать. Леон оставил все свои бумаги в Министерстве внутренних дел, а как их оттуда достать – Бог знает. Обнимаю ребенка. Бог да благословит его…»

«Слава Богу, я счастлива, – сообщает бабка от 6 апреля. – Приобщилась в церкви Св. Тайн, а потому радостно пишу вам, друзья мои, «Христос воскрес!» Признаюсь, я не рассчитывала прожить до Пасхи – дело прошлое. Чувствую себя всякий день лучше и лучше, и возвращена к жизни, после того как была на два пальца от смерти (me voila ren-due a la vie, ayant ete a deux doigts de la mort); от болезни остался лишь один упорный кашель, некоторая слабость, отсутствие аппетита и слабость зрения. Порай-Кошец еще не являлся, а Раух и Спасский твердят мне лишь одно: не храбритесь; приказывают мне ни о чем не думать и предаваться розовым мечтам, как особа, купающаяся в счастии (lis m’ordonnent de ne penser a rien, d’avoir des idees couleurs de rose, comme une personne, qui nage dans le bonheur.)

…Жду твоего Кошеца, как жиды Мессию! Стук экипажей причиняет мне спазмы, не могу выносить громких звонков, плачу, когда роняют ложки и вилки на пол. Все это нервы… без сомнения, пройдет, а Кошец, как пишешь, исцеляет успешно нервных. Страдаю бессонницей и лишена утешения видеть твоего Лелю даже во сне… Наяву же не вижу, кроме Александра, теперь никого, так как присутствие посторонних меня утомляет. Наташа заходит редко: она здорова, почти всякий день в театре, много гуляет, а в конце мая разрешится от бремени. Обе ее сестры тоже, как сказал Александр, веселятся. Твой брат с женой и с ними занимает прекрасную квартиру на большой набережной за 6700 рублей. Он сообщил мне сейчас очень прискорбное известие: бедный князь Вяземский лишился восемнадцатилетней дочери Полины. Скончалась в Италии; все семейство в отчаянии, и возвращаются сюда. Наталья и Ольга Соловые замужем, и одна из них за Александром Ланским[190], о чем тоже сын мне сообщил.

… В следующий раз напишу побольше. Обнимаю тебя, благословляю Лелю, а Николаю Ивановичу передай мои теплые чувства».

Дальнейшие события в семействе Пушкиных за 1835, 1836 и 1837 годы войдут в следующие, последние главы хроники.

«сатир», во множественном: pans – сатиры.

177. По этому случаю Александр Сергеевич жалуется жене в письме от 18 мая в следующих словах: «Смотри, женка, надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даешь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно; тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом… Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню, без тайны нет семейственной жизни. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет… Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей, целых и живых, да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость, особенно когда лет двадцать человек был независим».

178. Алимпиев был известным преподавателем русской словесности во 2-й Петербургской гимназии. Дядя не ошибся в нравственной оценке этого добрейшего человека.

180. Дед не ошибся: первенцем Ольги Сергеевны оказался составитель этой «Семейной хроники».

181. Представителем деда при крестинах был друг моих родителей, тогда адъютант Паскевича Владимир Иванович Аничков.

фр. 

185. Вероятно, повесть дяди «Пиковая дама».

– Григорий Александрович Пушкин.

189. Автора интересных записок, о которых я упоминал в главе X настоящей «Хроники».

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22
23 24 25 26 27 28 29 30 31
32 33 34 35 36 37 38

Разделы сайта: