Павлищев Лев: Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники
Глава XII  

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22
23 24 25 26 27 28 29 30 31
32 33 34 35 36 37 38

Глава XII 

До замужества моя мать пользовалась цветущим здоровьем. Но нравственная передряга, которую она перенесла от Сергея Львовича, в особенности же от Надежды Осиповны при этом событии, потрясла всю ее нервную систему, а весной 1829 года и мать моя подверглась сильнейшим страданиям печени, которые осложнились частыми головокружениями. Малейшей шорох казался ей шумом, а неожиданное падение на пол ножниц, ложек и тому подобных предметов вызывало в ней истерические рыдания и хохот.

И тут Надежда Осиповна ухитрилась отметить своего зятя козлищем отпущения в глазах всех знакомых.

Николай Иванович действительно сделал ошибку: не посоветовавшись предварительно с Александром Сергеевичем, – а кому же как не Александру Сергеевичу скорее всего можно было знать натуру сестры, – отец мой привел к ней весьма неопытного молодого доктора, некоего Иванова, который стал пользовать Ольгу Сергеевну самыми энергическими средствами, отчего ей и сделалось гораздо хуже.

Зайдя к сестре, дядя попросил Ольгу Сергеевну показать рецепты и ужаснулся.

– Да как же можно было довериться такому коновалу? – заметил он. – От его лекарств и ломовая лошадь (un gros cheval de carosse (большая лошадь для кареты (фр .)) – выразился Александр Сергеевич) с ног свалится. Сию же секунду лечу за Спасским и Шерингом!

Сказано – сделано: встревоженный Александр Сергеевич, выскочив на улицу, сел на первого попавшегося ваньку и, не застав Спасского, возвратился к сестре с домашним доктором Надежды Осиповны Шерингом.

Шеринг подтвердил, что лекарства Иванова никуда не годятся, что он хотя и постарается, но ручаться за выздоровление не может, и, намекнув о необходимости созвать консилиум, прочитал в конце концов, в присутствии больной, целый ученый трактат о постигшей ее болезни, беспрестанно повторяя, что излагает всю сущую правду.

Александру Сергеевичу надоело слушать эту правду. Он отозвал Шеринга в другую комнату и сказал ему:

– К черту вашу сущую правду: как же можно запугивать больную вашей сущей правдой? Не сущая правда, а сущая ложь для нее благодеяние и спасение. На тот свет и без лекарств вы ее отправите вашей сущей правдой. Можете угощать ею меня или Николая Ивановича, а не ее.

Затем дядя накинулся и на вошедшего в комнату отца.

– Вы-то чего глядели? не нашли никого лучше Иванова? Можете сказать ему, что Пушкин посылает ему дурака. А вы, – обратился Александр Сергеевич к Шерингу, – если на себя не полагаетесь, то привезу вам в подмогу Спасского, а еще лучше Молчанова. Только не уходите и ждите меня.

И, не дав Шерингу секунды на возражение, дядя схватил шляпу и был таков.

Об этой сцене с малейшими подробностями я слышал от отца.

Не прошло и часа, как Александр Сергеевич возвратился с молодым доктором Молчановым. Шеринг еще не уходил.

– Вот вам, Шеринг, прекрасный помощник, а вы, добрейший Николай Иванович, простите меня, что укорил вас за Иванова. Ну, что же делать? Всякий может ошибаться; только смотрите, чтобы у вас Ивановым в квартире и не пахло, а когда придет сегодня вечером, как обещал, вытолкайте его взашей…

Молчанов при виде больной, которую знал так недавно в цветущем состоянии здоровья, не мог удержаться, как говорила мне моя мать, от слез, обзывая получившего отставку доктора Иванова и палачом, и мясником; он дал Ольге Сергеевне слово, что болезнь, захваченная вовремя, уступит рациональному лечению, и, сознаваясь в своем нервном характере, выразил радость, что будет пользовать пациентку не один, а вместе с невозмутимым немцем Шерингом.

О ходе болезни сестры своей Александр Сергеевич извещал деда и бабку ежедневно, а Надежда Осиповна не замедлила усмотреть в сделанном Николаем Ивановичем промахе его равнодушие к жене.

– Если бы мой зять, – причитывала она встречному-поперечному, – любил Ольгу, то не отдал бы ее в жертву коновалу.

Александр Сергеевич, заступаясь за Николая Ивановича, заметил ей неосновательность таких подозрений и сказал, что зять, сам будучи в отчаянии от своей ошибки, заболел с горя, но, несмотря на свою болезнь и бессонные ночи, не отходит от больной и любит ее больше, чем она, т. е. Надежда Осиповна.

Тут-то бабка вышла из себя окончательно и, сделав дяде одну из таких сцен, на которые была, нечего сказать, мастерица, запретила ему заикаться об отце моем, приказала заложить заповедную коляску и отправилась объезжать всех знакомых с излияниями расходившейся желчи.

Кстати о заповедной коляске: экипаж этот – к нему бабка чувствовала особенное расположение – помнил эпоху нашествия на Россию полчищ Бонапарта и стяжал себе, по оригинальному своему виду, общее внимание уличных зевак. Предводился экипаж этот четырьмя клячами, тоже свидетельницами событий, более или менее отдаленных. На одной из кляч восседал, в качестве форейтора, двенадцатилетний поваренок Прошка, одетый в какой-то невероятный костюм. И колесница, и пегасы, с ободранным Беллерофоном in spe[47], славились во всем околотке. «А вот и рыдван самой, значит, барыни Пушкиной ползет», – замечали друг другу, смеясь, лавочники и дворники Пантелеймонской улицы.

Настроение духа моего отца – он лишился в то время любимой своей старшей сестры – видно, как нельзя лучше, из его писем к бабке моей. Привожу одно из них:

«Бесценная маменька, – пишет он, – беспрерывная болезнь жены приводит меня в отчаянье. Доныне три доктора, несмотря на уверения брата Оли, Александра Сергеевича, не могли ей сделать ощутительной пользы, особенно нестерпимым ее головокружениям. Дошло дело до того, что Ольга воображает быть близкой к сумасшествию; в припадке мучений она хотела выпрыгнуть из окошка и занесла было уже ногу, но, к счастию, я подоспел. Боже, Боже, чем прогневил я Тебя?

Один ее брат Александр Сергеевич ее может успокаивать, а когда его нет – беда сущая. В довершение беды шурин говорил мне, что хочет весной ехать на Кавказ лечиться, а там пробраться туда, где турецкие пули свищут – в Анатолию к Паскевичу. На кой черт? Сестре об этом он ни гугу, да с меня взял слово ей не говорить до поры до времени: это ее убьет. Я же, любя жену до безумия, страдаю душой; одно только ее выздоровление может мне дать отраду и совершенное счастие. Должно же, наконец, Провидение сжалиться. Так, милая матушка! Хожу как шальной, оставил знакомых, друзей, и вы можете только моей горести приписать, что я забыл все на свете. Голова моя теперь так пуста, что ничего и обдумать не могу по вашему делу. Никого, как я уже сказал, никого, исключая шурина Александра Сергеевича, не вижу; правда, заходит в неделю раза два Михаил Глинка, да и то ненадолго: поговорить о «Лирическом альбоме», который издаем вместе с ним, а там за шапку. Но до музыки ли мне теперь? Глинка на меня сердится, что не могу с ним усердно работать. Да он должен же понять, наконец, что у меня от домашних печалей и без музыки в ушах звенит.

Оплачем, милая маменька, невозвратимую смерть милой моей сестры Александры, но да будет воля Божия! Страдания ее кончились, и чистая душа ее да насладится вечным блаженством. Умоляю, милая матушка, храните здоровье ваше для оставшихся в живых детей ваших, которые только и думают о том, чтобы доставлять вам отраду. Олинька разделяет горе наше всей душой».

Письма этого отец мой не показал жене, но просил ее приписать свекрови несколько слов от себя. Привожу и выдержку из приписки матери или, лучше сказать, перевожу ее с французского:

«Бедный мой Николай, – пишет она, – видя меня больную и не отходя от меня ни днем, ни ночью, страдает не меньше, если не больше, чем я, так что не он меня, а я его должна утешать. Расхворался и он от бессонных ночей; более месяца глаз почти не смыкает, ухаживая за мной, но говорит, что все вынесет, лишь бы я поправилась. Считаю излишним уверить вас, что я от искреннего сердца желаю вам всего лучшего, а главное, цветущего здоровья. С тех пор как я его лишилась, знаю всю его цену; вот уже скоро год страдаю беспрерывно печенью и головокружениями. Доктора толкуют, что печенью страдаю давно. Это неправда, а головокружения, говорят они, будто бы запущенный ревматизм, который поймала, когда простудилась еще в том году. Но мало ли что доктора говорят? они же слепые, действующие ощупью (marchant a tatons). Болезнь моя ужасна для меня тем более, что, будучи всегда здоровой, я не имела и понятия о головокружениях. Все это приводит меня в отчаяние; хотела я съездить к вам с Николаем на все лето в Новомосковск, а теперь не смею надеяться на скорое свидание с вами; к тому же брат мой Александр, не спросясь меня, сделал мне сюрприз: он съездил в Ораниенбаум на днях и заранее нанял там для нас дачу на лето; подносит он ее мне в подарок и слышать не хочет, чтобы мы ему возвратили отданные хозяину деньги. Дача, говорит, прехорошенькая, на самом берегу моря. Брат уверен, что морской воздух и морские купанья будут мне гораздо полезнее докторских визитов. Ехать же в Ревель или в Гапсаль, знаю по опыту, обойдется слишком дорого».

Не суждено, однако, было Ольге Сергеевне принимать брата у себя на ораниенбаумской даче, – он уехал на Кавказ, куда стремился уже давно.

– Не могу просто и сказать тебе, Оля, – говорил он, подготовляя сестру исподволь к разлуке с ним, – как Петербург мне надоел своими сплетнями и гнилой весной! Воздуха, воздуха желаю! Весну ненавижу, особенно гнилую. Весной я и зол, и болен. Авось на юге как-нибудь с ней разделаюсь.

Передавая мне слова дяди, мать говорила, что в высказанной ей братом ненависти к весне никакой аффектации не было. Подобно Надежде Осиповне, которая предсказывала себе кончину непременно в марте, что и случилось, Александр Сергеевич ненавидел весну, а начинал чувствовать себя в собственной тарелке лишь с наступлением октября, о чем и высказывается так:

Теперь моя пора[48], но не люблю весны,
Скучна мне оттепель: вонь, грязь, весной я болен,
Кровь бродит, чувства, ум тоскою стеснены…

Далее Пушкин относится к осени так:

Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно,
Как нелюбимое дитя в семье родной,

Из годовых времен я рад лишь ей одной.
В ней много доброго…

И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русский холод,
К привычкам бытия вновь чувствую любовь;
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят, я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн…

Я забываю мир, и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем.
И пробуждается поэзия во мне!
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет как во сне
Излиться, наконец, свободным проявленьем,
И тут идет ко мне незримый рой гостей —
Знакомцы давние, плоды мечты моей.

В феврале того же 1829 года, чувствуя какую-то безотчетную грусть, Пушкин сказал сестре:

– Боже мой! Как мне нехорошо! Какая тоска! Кажется, совсем здоров, а нигде не нахожу себе места: кидаюсь и мечусь во все стороны, как угорелая кошка. Чувствую, – идет весна проклятая…

– Стало быть, Александр, – возразила, улыбаясь, Ольга Сергеевна, – ты кошка Василия Андреевича?[49]


Чует она приближенье мышей.

– А хоть бы и так, – рассердился дядя, – тут ровно нет ничего смешного, Ольга. Уж эта мне весна, весна…

– Так ступай в гости к белым медведям, – рассмеялась Ольга Сергеевна.

– К медведям! не к медведям, а петербургская весна, просто, черт знает, что такое!..

(Разговор этот сообщен мне моей матерью.)

Кроме безотчетной тоски Александр Сергеевич подвергался в то же самое время и желчному настроению духа. Не скупился он тогда ни на едкие эпиграммы, а порой и на довольно дерзкие выходки, привожу одну из них:

Приходит он к больной сестре как-то вечером и застает у нее одну из ее знакомых, некую госпожу К. – родом француженку.

Надо заметить, что госпожа эта была очень недалекого ума, почему и подводилась Александром Сергеевичем под категорию дур петых до тошноты (bete a donner des nausees).

Александр Сергеевич пришел к моей матери недовольный и сердитый, а гостья, как будто нарочно, стала забрасывать его самыми праздными вопросами.

– A propos, monsieur Pouchkine, vous et votre soeur vous avez done du sang negre dans vos veines? (Кстати, г. Пушкин, у вас и у вашей сестры течет в жилах негритянская кровь?)

– Certainement (разумеется), – отвечает дядя.

– Est-ce votre ai’eul qui etait negre? (Ваш дед был негром?)

– Non, il ne 1’etait plus. (Нет, он им уже не был.)

– Alors, e’etait votre bisai’eul? (Значит негром был ваш прадед?) – не унимается допросчица.

– Oui, e’etait mon bisai’eul. (Да, мой прадед.)

– Ainsi il etait negre?! Oui, e’est cela… – соображает гостья, – mais, alors, qui etait done son pere a lui? (Ax, так это он был негром… точно так… но в таком случае кто же был его отец?)

– Un singe, madame (обезьяна, сударыня), – отрезывает ей Александр Сергеевич.

– Бог ты мой, Бог, какая петая дура! – обратился дядя к Ольге Сергеевне уже по-русски (благо любопытная по-русски не понимала), – с ней и ты и я совершенно поглупеем, а потому прощай, до свиданья.

Пушкин раскланялся и вышел.

Ольга Сергеевна всякий раз, как вспоминала об этом разговоре, не могла удерживаться от смеха, причем очень забавно передразнивала обоих собеседников.

Ольга Сергеевна находила единственную отраду в свиданиях с дядей Александром. Каково же было ей лишиться и этой отрады, и к тому же, как она полагала, на довольно долгое время?

– Вот чего мне еще недоставало, – говорила она брату, – этот год (1829) и без того для меня клином стал, а тут еще и ты уезжаешь!

Брат стал ее утешать и, между прочим, сказал ей:

– Мне советовали ехать в будущий понедельник; но я раздумал и еду завтра; понедельник день несчастный, и ожидаю от понедельника всего дурного, точно так же, как и от встречи с попами и зайцами; говорю по опыту.

– Дни все равны, – возразила Ольга Сергеевна, – а твои встречи с попами и зайцами пустое суеверие.

– Нет, не пустое суеверие, и далеко не пустое, как себе там хочешь. Никто мне этого, как ты называешь, пустого суеверия из головы не выбьет; держусь латинского афоризма: post hoc, ergo propter hocp[50], хотя этот афоризм расходится, по-видимому, с здравым смыслом. По опыту, по горькому опыту говорю тебе и теперь жалею, что продиктовал тебе заметку о несчастных днях.

Считаю не лишним, тем не менее, привести ее дословно:

«Дней в году тридесят пять, опричь еще понедельников и пятниц, а также дней, в которых приходится в каком-либо году 25 марта. В оные дни не токмо не довлеет пути держать, но ничего важного задумывать, предпринимать, совершать. Человек, родившийся в один из таковых дней, не богат и не долголетен. А кто в один из этих дней занеможет, или переедет из двора во двор, или в службу вступит, ни в чем оном не найдет себе счастия. Оных дней в иануарии семь: 1, 2, 4, 6, 11, 12, 20; в февруарии три: И, 17, 18, в березозоле четыре: 1, 14, 24, 25; в травене три: 1, 17, 18; в мае три: 1, 6, 26: в иуние один: 17; в иулие два: 17, 21; в серпене два: 20, 21; в септемврие два: 10, 18; в октобрии три: 2, 6, 8; в ноемврии два: 6, 8; в декемврии три: 6, 11, 18». Основываясь на этой таблице, Пушкин в числе несчастных дней – jours nefastes[51] – считал и день своего рождения 26 мая, и при всякой постигавшей его невзгоде говорил:

– Что же делать? так уж мне на роду написано: в несчастный день родился!

По возвращении же своем в 1831 году в Петербург из Москвы, вскоре после свадьбы, вместе с молодой женой, он сказал моей матери:

– Боюсь, Ольга, за себя, а на мою Наташу не могу иногда смотреть без слез; едва ли будем счастливы, и свадьба наша, чувствую, к добру не поведет! Сам виноват кругом и около: из головы мне вышло вон не венчаться 18 февраля, а вспомнил об этом поздно – в ту самую минуту, когда нас водили уже вокруг аналоя.

дядя очень желал видеться со своими друзьями: Пущиным и Кюхельбекером, о которых он соскучился в деревне. Ничего не зная о замыслах декабристов, имевших последствием роковое для них 14-е число, Пушкин пустился в путь, но не успел отъехать и двух верст, как ему перебежал дорогу заяц, вследствие чего Александр Сергеевич велел ямщику повернуть оглобли и воротился домой.

Сообщая об этом случае сестре, он сказал Ольге Сергеевне:

– Благо мне, что обратил внимание на зайца. Иначе не на зайца бы наскочил сам, а на четырнадцатое декабря, а оно, кстати, как раз пришлось в понедельник – jour nefaste; верь, Ольга, непременно бы попался в историю, вместе с Пущиным и Кюхельбекером, а к ним-то я, не зная ничего, и ехал. Смейся после этого над тем, что называешь суеверием!..

Многим покажется очень странным, что Пушкин, при своем умственном развитии, – Пушкин, который сомневался, особенно в описываемую эпоху его жизни, во многом таком, в чем и сомневаться бы не следовало, – придавал подобное значение и феральным дням, и встрече с попами и зайцами. Он также терпеть не мог подавать и принимать от знакомых руку, в особенности левую, через порог, не выносил ни числа тринадцати человек за столом, ни просыпанной невзначай на стол соли, ни подачи ему за столом ножа. Почешется у него правый глаз – ожидает он в течение суток неприятностей. Встретит ли, выйдя из дома, похороны – говорит: «слава Богу! будет удача». Если же, находясь в пути, увидит месяц от себя не с правой, а с левой стороны, – призадумается, и непременно прочтет про себя «Отче наш», да три раза истово перекрестится.

Ольга Сергеевна тоже была суеверна, но не в такой степени; он же тщательно относился ко всяким приметам, о которых упоминает, между прочим, и в следующих стихотворениях, под тем же названием:

1 


Пастух и земледел в младенческие лета,
Взглянув на небеса, на западную тень,
Умеют уж предречь и ветр, и ясный день,
И майские дожди, младых полей отраду,

Так, если лебеди, на лоне тихих вод,
Плескаясь вечером, окличут твой приход
Иль солнце яркое зайдет в печальны тучи,
Знай: завтра сонных дев разбудит дождь ревучий

Готовясь уж косить высокий злак долин,
Услыша бури шум, не выйдет на работу
И погрузится вновь в ленивую дремоту.

2 

Я ехал к вам: живые сны

И месяц с правой стороны
Сопровождал мой бег ретивый.
Я ехал прочь: иные сны…
Душе влюбленной грустно было,

Сопровождал меня уныло.
Мечтанью вечному в тиши
Так предаемся мы, поэты,
Так суеверные приметы

– родственнице Анны Петровны Керн. К Анне Алексеевне Пушкин был далеко не равнодушен:

Рисуй Олениной черты
В жару сердечных вдохновений!
Лишь юности и красоты

Анна Алексеевна, так же как и ее родственница – Анна Петровна, была подругой Ольги Сергеевны, несмотря на разницу в летах. Кроме весьма приятной наружности, девица Оленина отличалась блестящим светским умом и подобно своей кузине Керн – золотым, что называется, сердцем. Она встретилась с моей матерью в Варшаве, в сороковых годах, когда муж ее Андро (имя и отчества его не помню) получил там место президента города, иначе сказать, городского головы. Говоря Ольге Сергеевне о покойном поэте, госпожа Андро заявила ей однажды полушутя, полусерьезно:

– Очень жаль, что покойный твой брат не на мне женился! сама бы за него или подставила грудь под пистолет Дантеса проклятого, или укокошила бы его как собаку.

Но опять я увлекся воспоминаниями, следуя ходу мыслей, в чем и прошу извинения.

Итак, в конце марта 1829 года состоялась разлука матери моей с братом-поэтом – разлука хотя и кратковременная, но очень для Ольги Сергеевны тяжелая.

– товарища по воспитанию отца моего. Затем, не застав в Тифлисе брата Льва Сергеевича, дядя Александр выхлопотал разрешение местных властей участвовать добровольцем в походе против турок; в июне он очутился у покрытого снегом хребта Саган-Лу, древнего Тавра, а потом был, как всем известно, свидетелем поражения эрзерумского сераскира и взятия самого Эрзерума.

Паскевич, женатый на дальней его родственнице Е. А. Грибоедовой, знал Александра Сергеевича и сестру его с малолетства, а во время кампаний оценил по заслугам и боевые подвиги дяди Льва.

Паскевич принял Александра Сергеевича очень радушно, но впоследствии был на него в большой претензии за то, что Пушкин, описывая свое путешествие в Эрзерум, не распространился во всей подробности о действиях Ивана Федоровича против неприятеля, умолчав о многом по этому предмету. Паскевич высказал по этому случаю свою претензию Ольге Сергеевне в Варшаве.

Родителям своим, уехавшим на лето в Михайловское и Тригорское, Александр Сергеевич почти не писал. Беспокойство их как о нем, так и о Льве Сергеевиче, можно видеть из писем к моей матери в Ораниенбаум.

«Сознаюсь, Олинька, – пишет Сергей Львович (по-французски), – письма Александра и Льва мне необходимы. Отсутствие обоих для нас – штука прескверная. К тебе в Ораниенбаум могу приехать, и письма твои меня успокаивают, но Сашка и Лелька («Sасhka et Lolка» в подлиннике) из рук вон. Быть может, Лелька здоров – дай Боже, но воображаю его убитым, а еще хуже того искалеченным. По слухам, армия стоит недалеко от Эрзерума, значит и он там. Не думаю, чтобы Александр заехал так далеко; брат Василий пишет мне из Москвы, что оба они будто бы гостили на Кавказе у Раевского. О наших же победах вам лучше должно быть известно, чем у нас в захолустье; пока нет моих двух оригиналов, считаю себя обитателем мифической шестой части света. Дошедшие слухи о взятии Силистрии меня несколько приободрили: значит и мир не так далек, как мы опасались, но все-таки я успокоился не надолго; пока да что, много воды утечет, а о том, что на Кавказе делается, ровно ничего не знаю. Правда, поговаривают, будто бы весьма недавно Нижегородские драгуны увенчались новыми лаврами; да согласись, милая Олинька, отцу и матери от этого отнюдь не легче.

Впрочем, все равно: если бы получалась даже газета жидовская, и ту научился бы разбирать, лишь бы узнать, где Нижегородские драгуны.

А каков Сашка? Дельвиг показывал мне его письмо из Тифлиса, но уже давно; Дельвигу пишет, а нам нет; ревную к нему Сашку, а он в письме к Дельвигу ни месяца, ни числа не проставил. Христос его знает, о чем он думал; вот теперь прошло больше месяца, с тех пор как Дельвиг письмо получил. Но да будет воля Неба (que la volonte du Ciel soit faite)».

«Известие о падении Эрзерума, – пишет в августе того же года Надежда Осиповна, – меня сначала, как патриотку, очень обрадовало, но не надолго; сражение под Эрзерумом уже не представляется мне в розовом, а в красном, кровавом цвете. Что мой Лев? Жив ли, здоров ли? Нет, нет писем, милая Оля, от твоих братьев; одна лишь надежда на милость Божию. Неужели сыновья не придут, не осушат моих слез?

Подобно пловцу по бурному морю, я между страхом ужасным и слабою «надеждой», имя которой ношу».

Примечания

лат. ).

49. Баллада Жуковского «Суд Божий над епископом».

50. После того, следовательно, по причине того.

«Non fas» – не делай.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
14 15 16 17 18 19 20 21 22
23 24 25 26 27 28 29 30 31
32 33 34 35 36 37 38

Разделы сайта: