Путеводитель по Пушкину (словарь)
Критика о Пушкине

КРИТИКА О ПУШКИНЕ. Творчество П., начиная с первого появления его произведений в печати вплоть до наших дней, попадало в самую разнообразную социальную среду, проходило через восприятие различных классовых слоев и прослоек. В зависимости от этого оно встречало самую различную, часто прямо противоположную критическую оценку. Больше того, разные социально-классовые группировки использовали могучее художественное наследство, оставленное П., в своих интересах, в качестве оружия для борьбы на литературно-идеологическом фронте. Восприятие и оценка творчества П. менялись в зависимости от характера и направления этой борьбы, от социальной природы сил, ее ведущих.

Ожесточеннейшие критические бои вокруг творчества П. разгорелись при появлении первого же его крупного произведения — поэмы «Руслан и Людмила». Либеральная дворянская молодежь начала 20-х гг., являвшаяся в литературе приверженцами только что начинавшего проникать в Россию романтизма, встретила поэму П. восторженно. Наоборот, в консервативно настроенных стародворянских кругах, являвшихся в литературе сторонниками классицизма или сентиментализма, к поэме П. отнеслись с большим или меньшим осуждением. С особенной запальчивостью выступил редактор «Вестника Европы» Каченовский, давший резкий разбор поэмы от имени некоего «старика», «жителя Бутырской слободы», поклонника «стариков», т. е. писателей-классиков XVIII века. Основным недостатком, заставлявшим «литературных стариков» относиться к появлению «Руслана и Людмилы» как к «ужасному предмету», как к «бедствию», угрожающему литературе, был демократизм П., «народность» его поэмы (наоборот, «народность», «национальность» «Руслана и Людмилы» «романтикам» была особенно в ней привлекательна), сказавшаяся и в содержании, заимствованном из русских народных сказок, и в языке, изобилующем с точки зрения и классиков, и сентименталистов «просторечием», «низкими», «неприличными словами и сравнениями», «выражениями, которые оскорбляют хороший вкус», «мужицкими рифмами» и т. п. Каченовский прямо сравнивал поэму П. с «мужиком», который «втерся в московское благородное собрание» (т. е. в замкнутый круг дворянской «изящной словесности») в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!» К обвинению в демократизме критики-сентименталисты (статья в «Невском Зрителе», статьи Воейкова) присоединяли обвинение в «соблазнительности», «безнравственности» поэмы (обычное обвинение со стороны представителей консервативного лагеря), сопоставляя ее с произведениями, появившимися «во Франции в конце минувшего столетия» и вызвавшими «не только упадок словесности, но и самой нравственности» (явный намек на Великую французскую революцию!).

«Руслана и Людмилы» шумом, поднятым консервативными критиками, начинают звучать все громче и увереннее, в свою очередь заставляя умолкнуть недавних яростных противников поэта. С особенным сочувствием встречаются либерально-дворянской критикой «романтические поэмы» П. (о «вольных стихах» упоминать было невозможно по цензурным условиям), проникнутые байронизмом, который был для того времени выражением не только отвлеченного «свободолюбия» — мятежных настроений и порывов, — но и прямого политического протеста против деспотически-крепостного режима. П. «романтических поэм» и «вольных стихов» становится литературным знаменем будущих декабристов, провозглашается «русским Байроном», «первым русским поэтом нашего времени», признанным вождем русского романтизма; на его произведениях разрабатываются теория и практика последнего (статья-предисловие к «Бахчисарайскому фонтану» кн. Вяземского «Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова»). Восторженное отношение к П. современной ему критики достигает в это время своих предельных степеней. Ему невольно поддается даже консервативная критика. Так, в статье о «Кавказском пленнике» уже упоминавшегося нами «Вестника Европы», правда, высказывается характерное пожелание, чтобы в герое была «умерена страсть к свободе», но тут же расточаются похвалы П., как «новому атлету», «касательно легкости в версификации» стоящему «наряду с первыми нашими поэтами». Ожесточенно полемизируя с Вяземским по поводу предисловия к «Бахчисарайскому фонтану», «классики» вместе с тем восторгаются «прекрасной поэмой» П.

«вольномыслию». Литературно это проявляется, в частности, в «Евгении Онегине», где иронически снижается мятежный и разочарованный образ героя «романтических поэм». Критика идейно близкая к декабристским кругам почувствовала это. Отсюда упреки в недостатке в романе П. «истинного пиитизма», как и истинной народности, в «прозаичности» предмета изображения (статья Д. Веневитинова, во многом совпадающая с критическими замечаниями по поводу «Онегина» в письмах к П. декабриста А. Бестужева). Однако для большинства критики П. в первых главах «Евгения Онегина» все еще продолжает быть спутником Байрона, насадителем романтизма в России.

расхваливать его «романтические поэмы» (отзывы о «Цыганах»). Но в читающей публике интерес к романтическому жанру быстро падает: «Цыганы» раскупаются плохо, наоборот, осужденный декабристами «Онегин» начинает пользоваться все большим успехом. Усиливающаяся реакция мало-помалу развязывает руки старым противникам П. из консервативно-дворянского лагеря. В «Атенее» за 1828 г. появляется отрицательный отзыв о IV и V главах «Евгения Онегина». Статья «Атенея», автор которой рекомендует себя в качестве учившегося по старым грамматикам, перекликается со статьями Каченовского и Воейкова о «Руслане и Людмиле», сводясь по преимуществу к мелочным придиркам по поводу «неправильностей» языка и стиха. Около этого же времени в «Вестнике Европы» снова начинают печататься уничтожающие статьи о творчестве П. Наоборот, под горячую защиту берет П-на издатель «Московского Телеграфа» Н. Полевой. Вокруг творчества П. опять вспыхивает ожесточенная борьба между классиками и романтиками. Борьба эта имеет явную политическую подоплеку. Как и прежде, в лице «классиков» и «романтиков» борются между собой носители реакционной и прогрессивной идеологий («У нас слыть классиком то же, что бывало во времена терроризма носить белую кокарду», — замечает сам Надеждин, одновременно называя своих противников-романтиков «литературными Робеспьерами»). Однако классовый состав борющихся сторон теперь существенно иной. Вокруг «Руслана и Людмилы» боролись представители консервативных и либеральных дворянских слоев. Теперь против консервативно-дворянской идеологии выступает в лице Полевого передовой представитель молодой русской буржуазии, сторонник установки России на промышленные европейские рельсы.

«последователь британского великана» (т. е. Байрона), носитель в русской литературе «европеизма» — новейшей европейской идеологии, европейских литературно-художественных форм. В этом духе и интерпретируется критиком творчество П. Наоборот, для Полевого решительно неприемлемы в творчестве П. элементы дворянской идеологии. Этим и объясняется его последующий переход в ряды резко враждебной П. критики. Если Полевой старается выдвинуть в П. на первый план элементы новой буржуазно-европейской культуры, Надеждин (выступивший под псевдонимом Никодима Надоумки), наоборот, воспринимает творчество П. как сплошное отрицание старого, сплошное издевательство, «зубоскальство» над всеми устоями, над всеми сложившимися формами старорусской жизни и быта. Для него П. — вождь современного литературного «нигилизма» (статья «Сонмище нигилистов»), «покушающегося ниспровергнуть до основания священный оплот общественного порядка и благоустройства». Герои его поэм «или ожесточенные изверги, или заматеревшие от бездельничества повесы». Для музы П. — «весь мир ни в копейку. Ее стихия пересмехать все худое и хорошее... Поэзия П. есть просто пародия». П. — «гений на карикатуры» (статья о «Полтаве»). В статье о «Графе Нулине», вызвавшей резкую пародийную антикритику со стороны П., Надоумко повторяет старые обвинения в безнравственности поэта, возмущается натуралистическими зарисовками «низкой», «дворовой» природы. Считая, что отличительный характер русской поэзии, ее «эстетическую душу» составляет «патриотический энтузиазм», и не находя его у П., критик отказывает его творчеству в какой бы то ни было содержательности, а самому П. — в названии «творца», признавая его просто «стиходеем», ловким и искусным мастером стихотворной «мозаической тафты», «фигурных баляс». Пером Надеждина с П. сводил старые счеты редактор-издатель «Вестника Европы» проф. Каченовский. Надеждин как бы прямо подчеркивает это, произнося в своих статьях основные обвинения против П. не от своего имени, а от лица некоего «почтенного старика» Пахома Силича Правдивина, который, естественно, припоминает «старца» — «жителя Бутырской слободы». Сам Надеждин, образованный разночинец, профессор-эрудит, воспитавшийся на немецкой философии и эстетике Канта, начала которой он впервые у нас пытается приложить к литературной критике, был значительно шире той консервативно-дворянской идеологии, в которую он рядится в критических статьях «Вестника Европы». Критическая деятельность Надеждина заключала в себе много отрицательных сторон. Романтизм он определял как «атеизм, либерализм, терроризм, чадо безверия и революции». В творчестве П. усматривал «будуарное удальство и площадное подвижничество озорничающего русского барича», недвусмысленно связывая его со «смутными временами всеобщего треволнения» (прямой намек на 14 декабря 1825 г.). Вяземский справедливо называл его статьи «доносом на романтизм» (должно отметить, что критические статьи того времени, и не у одного только Булгарина, вообще зачастую сбивались на политический донос). Истолкование Надеждиным творчества П. поражает своим грубейшим непониманием и недооценкой. Однако в то же время за реакционно-патриотическими фразами Надеждина явно чувствуется первое в русской критике восприятие пушкинской поэзии — поэзии «русского барича» — классово-враждебными глазами разночинца. Именно как от атаки разночинца и отбивался П. от Надеждина в своих эпиграммах. В стороне и от Полевого, и от Надеждина стоит статья о П. Ивана Киреевского («Нечто о характере поэзии Пушкина», «Московский Вестник», 1828 г.) — представителя того слоя либеральной дворянской интеллигенции, который от идеологии, близкой к декабризму, переходил к выработке новой идеологии — будущего славянофильства. Примыкая к отрицательной оценке декабристами «Евгения Онегина», герой которого, по его мнению, «существо совершенно обыкновенное и ничтожное», критик подчеркивает национальную «самобытность» зрелого творчества П., вступившего после периодов подражания сперва «французско-итальянской школе», затем «лире Байрона» в «период поэзии русско-пушкинской», являющейся выражением специфических особенностей «сердца и характера русского народа», которыми «дышат мелодии русских песен».

«классиками» и «романтиками», сам П. уже вышел из рядов сражающихся. От романтизма поэт начал отходить еще в «Евгении Онегине», т. е. еще до 14 декабря 1825 г. Последовавшее после 14 декабря «примирение» его с правительством сказалось в его творчестве новой поэмой «Полтава», патриотическому содержанию которой соответствовал частичный возврат к классическим формам. «Полтава» не удовлетворила ни классиков, ни их противников. Первые находили патриотизм поэмы недостаточно стопроцентным: бунтовавший Мазепа, правда, был изображен отрицательно, но П. все же оставил его в качестве «главного лица» поэмы; Кочубей и Искра доносят на Мазепу из злобы, а не из «любви к отечеству и верности к престолу» (статьи Раича, Надеждина, статья в «Сыне Отечества»). Сторонники новой поэзии не одобряли смешанного жанра «Полтавы», соединившего в себе элементы романтической поэмы и героической эпопеи. И только орган Полевого «Московский Телеграф» пытался спасти положение, усматривая в «Полтаве» торжество романтического принципа «народности».

власть имеющей «новой знати» — крупнопоместного дворянства — свой аристократизм, принадлежность к старинному боярскому роду. Соответственно этому поэт не может служить режиму и в своем художественном творчестве. В согласии со своей «аристократической» идеологией, П. начинает к концу 20-х гг. проповедовать «литературный аристократизм» — принцип свободного от всяких тенденциозных задач «чистого искусства».

«бунт аристократии», вело с принципом «аристократизма» самую решительную борьбу. Это обращало против П. официальных правительственных журналистов, требовавших от него произведений, «воспевавших успех нашего оружия», «великие подвиги русских современных героев» (в это время шла война с турками). Недавний горячий поклонник П., Фаддей Булгарин печатает уничтожающую статью о VII главе «Онегина» («Северная Пчела», 1830 г.), провозглашая в ней совершенное падение таланта поэта. Булгарин, сводивший в это время и личные счеты с П., переусердствовал. Статья его своим неприлично резким тоном вызвала неудовольствие даже самого Николая I; однако ген. Бенкендорф характерно взял «патриотического» критика под свою защиту. Вслед за Булгариным печатают отрицательные отзывы о VII главе и остальные журналы, включая даже «Московский Телеграф» Полевого. Единственное исключение составляет небольшая сочувственная заметка в органе «литературных аристократов» — «Литературной газете» Дельвига. Надеждину остается только с удовлетворением присоединиться к общему приговору, выполненному оружием, заимствованным из его же арсенала. Критик даже пытается несколько ослабить его уничтожающий характер, как и «Северная Пчела», отказывая «Онегину» в «мыслях и чувствованиях», но вместе с тем признавая роман собранием «прелестных картинок», «мыльными пузырьками затейливого воображения», «блестящей игрушкой», «забавной болтовней». В заключение Надеждин призывает П. для спасения его «мощного и богатого таланта» «разбайрониться добровольно и добросовестно».

«аристократизм» П-на справа, следуя общей правительственной линии, Полевой не приемлет его слева, с точки зрения представителя передовой буржуазии. Послание «К вельможе» вызывает Полевого на резкий антидворянскнй памфлет «Утро в кабинете знатного барина», направленный и против кн. Юсупова, к которому было адресовано послание, и против П. В «Московском Телеграфе» начинают печататься пародии на П., выводимого под именем Фомы Низкопоклонина. Отрицательная оценка дается и «Борису Годунову», сущность которого, по мнению критика, «запоздалая и близорукая», ибо порождена «рабским подражанием» «светской» и «классической», т. е. дворянской идеологии Карамзина. В последующей оценке «Онегина» Полевой почти присоединяется к Надеждину: «Спрашиваем: какая общая мысль остается в душе после Онегина? — Никакой» («Московский Телеграф», 1833 г.). Фронт противников П. смыкается. В полемике о «литературной аристократии», вспыхнувшей в том же 1833 г., против поэта бок о бок сражаются такие две различные и литературно, и идеологически фигуры, как Булгарин и Полевой.

сдержанный характер. Выход в свет в 1831 г. «Бориса Годунова» встречается в газете «Северный Меркурий» (орган, выступавший вместе с противниками П. в полемике о «литературной аристократии») насмешливым стишком, начинающимся характерными словами: «И Пушкин стал нам скучен, и Пушкин надоел...» Большинство критиков отнеслось к «Борису» отрицательно, повторяя старые упреки, выдвинутые преимущественно Надеждиным, в отсутствии у П. «возвышенных чувствований», в «поверхностности», «прозаичности» и т. п. (Исключение составляет статья в «Европейце» 1832 г. того же И. Киреевского.) Среди отзывов выделяется своим примитивным консерватизмом — идеологией грубо-невежественного провинциального дворянства — «Разговор помещика, проезжающего из Москвы через уездный город и вольнопрактикующего в оном учителя российской словесности». Неожиданно, «наперекор всем», на сторону П. в оценке «Бориса Годунова» становится Надеждин. «Вестник Европы» прекратил существование в 1830 г. Надеждин стал во главе собственных изданий (журналы — «Телескоп» и «Молва»). Освободившись от обязательного отстаивания консервативно-дворянской идеологии Каченовского, Надеждин начинает решительнее проявлять свою социальную природу разночинца: в связи с изданием «Телескопа» получает строгое внушение от властей за «идеи вредного либерализма»; привлекает к деятельнейшему участию в своих изданиях молодого Белинского и т. д. Смена идеологических вех сказывается и в статье его о «Борисе Годунове», в которой дается резкий попутный памфлет на высшее дворянство, придворную знать и даже некоего профессора-классика, некоторыми чертами явно напоминающего его недавнего патрона, профессора Каченовского. Вопреки всем этим персонажам Надеждин видит в «Борисе» новую эру п-го творчества — переход от «альбомных стишков» к произведениям глубокой содержательности. По мнению критика, в «Борисе» П. не «спал с голоса, а только переменил голос... он теперь гудит, а не щебечет». Однако позиция «литературного аристократизма», занятая П. в 1830 г. и в значительной мере сохраненная им до конца жизни, оказывается для Надеждина неприемлемой в не меньшей степени, чем для Полевого. В оценке произведений П. тридцатых годов критик находит, что поэт не оправдал надежд, возбужденных было «Годуновым». Последняя глава «Онегина», по Надеждину, не более как «прихотливая резвость вольного воображения, порхающего легкокрылым мотыльком по узорчатому, но бесплодному полю светской бездушной жизни». Произведения 1829—1831 гг. — «печальная лестница ощутительного упадания поэта». Это последнее положение проводит во всех своих отзывах о П., напечатанных при жизни последнего, молодой, но сразу же приобретающий огромную популярность сотрудник «Телескопа» и «Молвы» Белинский. Вместе с Полевым и вопреки Надеждину периода «Вестника Европы», Белинский относится с восторженным преклонением к «романтическому» периоду творчества П., к П. «двадцатых годов». Он с негодованием отвергает отзыв Булгарина о «совершенном падении» таланта П. в VII главе «Онегина», считая роман П. одним из главных его творений. Однако в оценке произведений П., печатающихся в 30-е годы, Белинский фактически, хотя и по совершенно другим основаниям, солидаризируется с отзывом Булгарина, который как раз в это время склонен относиться к П., сблизившемуся с «двором», сочувственно. Наоборот, «светский» П. 30-х гг., «автор двух-трех верноподданнических стихотворений, надевший камер-юнкерскую ливрею», примирившийся с правительством и действительностью, «разочарованный в своих юношеских мечтах», перешедший от «романтических» мятежных героев к любовному изображению «смирных» образов, от пламенных, зажигающих кровь стихов к «смирной» прозе, не мог не быть глубоко чужд воинствующему разночинцу, резко оппозиционному к наличной действительности романтику Белинскому. «Где теперь эти звуки, в коих слышалось, бывало, то удалое разгулье, то сердечная тоска; где эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего и волновавшего груди, где теперь эти картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и природа?.. Увы! Вместо них мы читаем теперь стихи с правильною цезурою, с богатыми и полубогатыми рифмами, с поэтическими вольностями», — пишет Белинский по поводу п-го творчества 30-х годов в своей первой большой статье «Литературные мечтания» 1834 г. Начиная с этой статьи, Белинский упорно говорит о творчестве П. в прошедшем времени. В «Повестях Белкина» он усматривает «осень» п-го гения, «бесплодную, грязную и туманную». «Достойным имени П.» Белинский находит только «Выстрел», который эффектным и загадочным образом Сильвио до некоторой степени связан с миром романтических поэм П. («Молва», 1835 г.). Столь же отрицательно отзывается критик об «Анджело» и «мертвых, безжизненных сказках» П. В новых стихотворениях П. он видит все тот же «закат таланта... в этом закате есть еще какой-то блеск, хотя слабый и бледный...» («Молва», 1836 г.). Общий вывод Белинского таков, что П. к 30-м годам «уже совершил круг своей художнической деятельности». На этом основании Белинский еще при жизни П. уже не включает его «в число современных писателей» («О русской повести и повестях Гоголя», «Телескоп», 1835 г.). Мнение Белинского является наиболее характерным и определяющим из всех высказываний о П. критики первой половины 30-х гг. Не поддался этому мнению только тот писатель, который, по словам Белинского, как раз в это время «становился на место, оставленное П.», т. е. Гоголь. Восторженно-дифирамбическая статья Гоголя «Несколько слов о П.» (напечатана в 1835 г.) продолжает — в духе складывающегося славянофильства — оценку П. как «чисто русского», «национального поэта», намечавшуюся уже в вышеприведенном отзыве И. Киреевского: «При имени П. тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте... В нем, как будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. П. есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в конечном его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет... Он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами...» Голос Гоголя прозвучал совершенно одиноко, но в дальнейшем его статья сыграла важную роль. Понимание Гоголем «истинной национальности» принял и развил в отношении к П. Белинский. В оценке творчества 30-х годов по следам Гоголя пошел Ап. Григорьев. Наконец, главные положения Гоголя взял за основу и развернул в своей знаменитой речи Достоевский.

—1841 гг. Первые отклики носят достаточно лаконический характер. Булгарин ограничивается «безмолвным приветом памяти» П., Сенковский в «Библиотеке для Чтения» патетически восклицает: «Враги П.! Где же они теперь? Я вижу одних только восторженных обожателей П.». Однако «враги» не замедлили объявиться. В журнале Раича «Галатея» печатается ряд статей, ставящих на суд (П. так прямо и называется в них «подсудимым») все творческое наследие П. Следствие ведется, и приговор произносится устами самого издателя журнала, соединявшего в себе приверженность к литературной школе «пюризма», или «высокого искусства», т. е. классицизма, с насаждаемой в это время правительством идеологией «официальной народности». Так, по поводу «Евгения Онегина», которого критик находит «чрезмерно прозаическим», он высказывает характерное сожаление, что «поэт почти исключительно ограничился одним только высшим сословием», оставив без внимания «низшие слои общества» (всю реакционность подобного «демократизма» превосходно вскрывает позже Белинский). Общий вывод Раича, что П. отнюдь «не поэт всего человечества, а поэт русский, и по преимуществу поэт так называемого большого света или, что все равно, поэт будуарный...» Однако, в то время как Раич ограничивал такими узкими рамками значение п-ой поэзии, рамки эти оказались раздвинутыми совсем с неожиданной стороны. В одном из берлинских журналов появилась восторженная статья о П. немецкого писателя и ученого Варнгагена фон Энзе. Сторонник русской ориентации Германии, находившийся в дружеских отношениях с представителями складывающегося славянофильства, Варнгаген ратовал своей статьей о П. за культурное сближение с Россией, разрушая «предрассудок» о «варварстве» русского языка и русской литературы. Вопреки враждебной П. русской критике, укорявшей его в подражании Байрону, Варнгаген настаивает на полной самостоятельности п-го творчества, его подлинной «национальности».

«Сын Отечества», 1839 г.) и способствовала оживлению русских критических отзывов о П. Одна за другой появляются сочувственные статьи, носящие на себе следы несомненного влияния критики Варнгагена. Однако на представителей крайнего консервативного лагеря не подействовала и статья Варнгагена. В органе реакционного клерикализма и «официальной народности», журнале «Маяк», печатается ряд статей о П. Мартынова и самого издателя журнала Бурачка, в которых линия, начатая Раичем, доводится до крайних пределов. П. объявляется в них создателем «бесовской» и «лазаретной» (т. е. патологической) поэзии, воспевающим «уголовных преступников», насаждающим безбожие и разврат и потому «уронившим русскую поэзию по крайней мере десятилетия на четыре». Обиделся на Варнгагена за его желание поучать русскую критику и Н. Полевой. Взамен «скороспелого суждения какого-нибудь немца, едва разбирающего П. по складам», он призывал «русскую современную критику» судить поэта «неподкупным судом» и вынести «окончательный приговор П. и его созданиям». Менее всего мог дать такой приговор сам Полевой, и прежде не способный понять и оценить п-ое творчество, к этому же времени сменивший политические вехи, из «якобинского» (по слову П.) издателя «Московского Телеграфа» превратившийся в автора патриотических драм, слугу консерватизма и «официальной народности». Обещанный им «полный разбор» сочинений П. так и не появился. Назревшее всестороннее исследование и оценка п-ого творчества была выполнена Белинским. По смерти П. Белинский упоминал о нем почти во всех своих критических статьях, не уставая в противовес реакционным критикам всех оттенков подчеркивать великое значение его творчества (см. особенно «Литературную хронику» 1838 г., статью «Русская литература в 1841 г.» и общую предварительную рецензию на посмертное издание в «Отечественных Записках» 1841 г.). Завершающую работу о П., ставящую себе задачей «разобрать критически весь круг поэтической и литературной деятельности одного из величайших поэтов России», Белинский дал в обширных одиннадцати статьях, печатавшихся в «Отечественных Записках» с 1843 по 1846 г.

творчества П. по самой своей исторической и социальной позиции. Связи с представителями передовой дворянской образованности и культуры (Станкевич, М. Бакунин) ввели его в круг немецкой философской мысли, изощрили тонкий эстетический вкус и чутье. Изучение Гегеля развило способность к диалектическому мышлению. С другой стороны, его социальная природа «неистового», воинствующего разночинца делала его наиболее способным отнестись подлинно критически к той самой дворянской культуре, в которой он так ценил ее высшие «общечеловеческие» черты и так ненавидел ее сословную ограниченность. Сочувствие, дающее способность «восторженного увлечения», и отталкивание, позволяющее возвышаться до «спокойного и строгого понимания» — трезвой оценки, — таковы были те два противоположных элемента, которые были диалектически присущи этим статьям и обусловили всю их действенность и значение. Однако эти элементы не всегда уживались в Белинском в полном мире и согласии: зачастую он не мог не восхищаться в П. как эстет многим из того, что отрицал как носитель разночинской революционной мысли, публицист-общественник. Отсюда в его критике о П. так много противоречий, отсюда и неизбежная ограниченность общей оценки им П. К рассмотрению п-го творчества Белинский прилагает точку зрения исторического развития, заимствованную им у Гегеля. «Писать о П. значит, по мнению Белинского, писать о целой русской литературе, ибо как прежние писатели русские объясняют П., так П. объясняет последовавших за ним писателей». Соответственно этому разбор П. ставится Белинским — впервые в русской критике — в широкой историко-литературной перспективе: прежде чем приступить собственно к П., Белинский в трех обстоятельных статьях набрасывает историю развития русской литературы от Ломоносова до П. В своем истолковании п-го творчества Белинский дает впервые в русской критике образцы социологического анализа литературных явлений. П. воспринимается критиком как высшее порождение дворянской культуры. «Муза П. — это девушка-аристократка, в которой обольстительная красота и грациозность непосредственности сочетались с изяществом тона и благородной простотой и в которой прекрасные внутренние качества развиты и еще больше возвышены виртуозностью формы, до того усвоенной ею, что эта форма сделалась ее второй природой». Эта восторженная формулировка производит такое впечатление, словно она сделана представителем той же социальной группы, к которой критик относит самого П. Однако в другом месте (при разборе «Евгения Онегина») та же мысль высказывается критиком в более спокойном тоне, в качестве трезвого, взвешивающего суждения представителя другого класса: «Везде видите вы в нем (в П.) человека, душой и телом принадлежащего к основному принципу, составляющему сущность изображаемого им класса, короче, везде видите русского помещика. Он нападает в этом классе на все, что противоречит гуманности, но принцип класса для него вечная истина». Эта основная социологическая установка Белинского определяет объем и характер восприятия и оценки им п-го творчества. Наиболее близко и дорого в нем разночинскому критику, принимающему наследство дворянской культуры, то, что содержит в себе элементы высокой образованности, «гуманности». Отсюда та предельно-восторженная характеристика, которую он дает п-ой лирике, считая ее школой, «лелеющей душу» «гуманности», т. е. бесконечного уважения к достоинству человека как человека и высшего «изящества», т. е. той же высшей человечности, «нравственного чувства». По тому же самому ставит он на исключительную высоту «Евгения Онегина» (высокая оценка «Онегина», которого прежняя критика была совершенно неспособна понять и объяснить, составляет одну из основных заслуг Белинского как критика П.). В п-ом «романе в стихах» изображена, по Белинскому, «внутренняя жизнь» «класса среднего дворянства» («среднего» по отношению к «вельможеству»), «этого во всех отношениях лучшего» для того времени, т. е. «наиболее оевропеившегося в России сословия», «которое по своему образу жизни и обычаям представляет более развития и умственного движения», «в котором почти исключительно выразился прогресс русского общества». Исходя из этого, критик горячо защищает П. в том, что он взял в качестве своего героя «светского человека», человека из «высшего круга общества», который «был в то время в апогее своего развития» (говоря так, Белинский, конечно, имел в виду декабристов), а не из «чопорного», «мещанского и чиновничьего», «среднего света», не из среды русского « », наконец, не из «грубой простонародной жизни». В том, что предметом изображения в «Онегине» взято то, «что есть в России лучшего и образованнейшего», Белинский не обинуясь усматривает «истинную национальность» этого произведения П. — «первой истинно национальной поэмы в стихах», «энциклопедии русской жизни», в создании которой П. является «не просто поэтом только, но и представителем впервые пробудившегося общественного самосознания». Однако Белинскому дорого в «высшем кругу общества» только то, что он является носителем «образованности и прогресса», а отнюдь не его классовая сущность — «помещичий принцип» как таковой. Этим объясняется, что именно Онегин, «свергнувший бремя условий света», находит себе в нем красноречивейшего адвоката, готового защищать его даже от самого П.; наоборот, подчинившаяся этим условиям, не пожелавшая уйти от мужа с Онегиным Татьяна решительно им порицается. По тому же самому Белинскому остаются совершенно чужды те произведения П., в которых «преобладает пафос помещичьего принципа» (таковы, по Белинскому, «Капитанская дочка» и «Дубровский»). Он готов признать их высокие достоинства, но, в то время как разбору других произведений он посвящает десятки пламенных страниц, в отношении той же «Капитанской дочки» он ограничивается почти только одним упоминанием. Не одобряет Белинский у П. и все то, что отзывается «осьмнадцатым веком», т. е. замкнуто классовым, феодально-дворянским духом. Отсюда полуосуждение «Полтавы», в которой П. хотел, по мнению Белинского, разрешить неразрешимую задачу создания «эпической поэмы, невозможной в наше время», и «Бориса Годунова», относительно которого Белинский целиком принимает точку зрения Полевого, повторяя, что П. в своей трагедии «рабски последовал Карамзину». Однако исключительная эстетическая восприимчивость, которая так отличала Белинского от Полевого, побуждает его тем не менее признать «Бориса» произведением небывалой даже и для Пушкина «художественной высоты». В послании «К вельможе», столь осуждавшемся за его дворянское содержание Полевым, Белинский видит «одно из лучших созданий П.», «полную, дивными красками написанную картину русского XVIII века», резко нападая на «крикливых глупцов» (т. -е. как раз на того же Полевого), «которые, не поняв этого стихотворения, осмелились в своих полемических выпадах бросить тень на характер великого поэта, думая видеть лесть там, где должно видеть только в высшей степени художественное постижение и изображение целой эпохи в лице одного из замечательнейших ее представителей». По поводу некоторых произведений П. Белинский подчас ощущает в себе самом противоречие между сознанием и чувством. Так, критик решительно осуждает «Родословную моего героя» за генеалогическую гордость поэта «гербами и пергаментами» и тут же добавляет: «А между тем «Родословная моего героя» написана стихами до того прекрасными, что нет никакой возможности противиться их обаянию, — истинный шалаш, построенный великим мастером из драгоценного паросского мрамора». Но Белинскому было чуждо не только наличие специфически классового содержания многих произведений П., «помещика и дворянина в душе больше, нежели сколько можно ожидать этого от поэта», но и основной тон отношения его к действительности, который критик определял как «чистый» художественный «объективизм». В П. он видел «прежде всего художника... исполненного любви, интереса ко всему эстетически прекрасному, любящего все и потому терпимого ко всему — он ничего не отрицает, ничего не проклинает, на все смотрит с любовью и благословением». Поэзия П., по Белинскому, «вся заключается преимущественно в поэтическом созерцании мира... безусловно признает его настоящее положение если не всегда утешительным, то всегда необходимо-разумным...» Причины этого для критика коренятся все в той же «помещичье-дворянской натуре» П., благодаря которой при изображении им классово-родственной действительности в «сатире его так много любви, самое отрицание так похоже на одобрение и на любование». Такое ласковое «приятие» мира было глубоко враждебно Белинскому сороковых годов — периода полного развития в нем его разночинского самосознания, решительного отрицания «гнусной российской действительности». И все же, «несмотря на содержание», несмотря на «объективизм», поэзия П. продолжала заключать в себе для критика непреодолимое «обаяние». Белинский ощущал это противоречие и всячески стремился разрешить его. Одним из весьма существенных вкладов Белинского в русскую критическую мысль было заимствованное им из немецкой философской эстетики и со всей энергией утверждаемое положение о «конкретности» подлинно художественного творчества, о неотделимости в нем формы от содержания: «Единосущность идеи с формой так велика в искусстве, что ни ложная идея не может осуществиться в прекрасной форме, ни прекрасная форма быть выражением ложной идеи». Основное достоинство п-го творчества заключается, по Белинскому, именно в его «художественности, в этой органической живой соответственности между содержанием и формой и наоборот» («Русская литература 1841 года»). Однако, для того чтобы разрешить основное противоречие в своем восприятии п-го творчества, Белинский как бы забывает это основное теоретическое положение своей эстетики, разъединяя в П. форму и содержание. П. был, по Белинскому, «поэтом-художником по преимуществу», т. е. создателем в русской литературе прекрасной художественно-поэтической формы, «и больше ничем не мог быть по своей натуре». Взгляд, не очень далеко отстоящий от точки зрения Надеждина. Однако Белинский делает из него совсем другие, отнюдь не уничижительные для П. выводы: «До П. у нас много было сделано для языка, для стиха, кое-что было сделано и для поэзии; но поэзии как поэзии, т. е. такой поэзии, которая, выражая то или другое, развивая такое или иное миросозерцание, прежде всего была бы поэзией, — такой поэзии еще не было... П. был призван быть живым откровением ее тайны на Руси... усвоить навсегда русской земле поэзию как искусство, так, чтобы русская поэзия имела потом возможность быть выражением всякого направления, всякого созерцания, не боясь перестать быть поэзией и перейти в рифмованную прозу». П. задачу выполнил: «дал нам поэзию как искусство, как художество. И потому он навсегда останется великим, образцовым мастером поэзии, учителем искусства». В этом для критика «безусловная» непреходящая заслуга П. — то, «чем он принадлежит настоящему (т. е. эпохе Белинского) и будущему», что же касается «большой и значительнейшей стороны его творчества», т. е. его содержания и отношения к действительности, то она имеет уже только условное, историческое значение, «вполне удовлетворяя своему настоящему, которое он вполне выразил и которое для нас уже прошедшее».

«Повести Белкина» и «Анджело»). Он же помогал установить прямую историческую связь между П. и Лермонтовым, Гоголем, писателями, «субъективное» «отрицательное» направление которых было Белинскому гораздо созвучнее п-го «объективизма». П. создал художественную форму, Лермонтов и Гоголь стали наполнять ее «современным содержанием». Увлеченный своей снимающей для него все противоречия мыслью о художественной объективности как основной стихии п-ого творчества, Белинский даже склонен был преувеличивать последнюю. Так, им была совершенно недооценена роль таких «субъективных» произведений П., как хотя бы его «вольные стихи», которые Белинский пренебрежительно именует «стишками», исполненными «детской невинности». Подводя итоги, должно сказать, что Белинский в своем подходе к П. во многом зависел от предшествовавшей ему критической мысли, однако в то же время его критика является и огромным шагом вперед. Белинский вводит творчество П. в историческую перспективу развития русской литературы, придает исключительно высокое значение как его литературной деятельности в целом, так и отдельным произведениям, давая наряду с моментами социологического анализа вдохновенные и заражающие эстетические интерпретации и характеристики. Все это составляет новую эру в п-ой критике. Но в то же время социально-историческая сущность взглядов Белинского породила неизбежные ограничения в восприятии им п-го творчества и повела к ряду противоречий, которые ему удалось устранить только ценою пожертвования одним из основных тезисов своей эстетической системы. Белинский и сам чувствовал это: «П. принадлежит к вечно живущим и движущимся явлениям, не останавливающимся на той точке, на которой застала их смерть, но продолжающим развиваться в сознании общества. Каждая эпоха произносит о них свое суждение, и как бы ни верно поняла она их, но всегда оставит следующей за нею эпохе сказать что-нибудь новое и более верное, и ни одна и никогда не выскажет всего». Белинский произнес о П. глубоко пережитое и продуманное суждение голосом своей «эпохи», т. е. в пределах своей социальной и исторической позиции. На большее и сам он не хотел претендовать. Критика Белинского легла в основу всех отзывов о П. в 50-е годы. Однако в то время как в Белинском эстетические восприятия и оценка и публицистический подход были тесно слиты, в 50-е годы они оказались резко разъединены, поделены между двумя социальными группами, столь же резко противопоставленными друг другу. Рост и дальнейшее развитие радикальной разночинской интеллигенции, стряхивавшей с себя влияние социально чужеродной дворянской культуры, равно как атмосфера величайшей общественной приподнятости и возбуждения эпохи между Крымской кампанией и ликвидацией барщинного хозяйства (так. наз. «освобождение крестьян»), повели к подавляющему преобладанию у критиков-разночинцев публицистического начала. Наоборот, эстетическая критика сделалась основной принадлежностью представителей дворянской идеологии. Оба лагеря целиком восприняли понимание П. Белинским в качестве «чистого художника», но каждый сделал из него свои выводы. Для представителей дворянской критики лозунг «чистого искусства» был, во-первых, средством обороны против «тенденциозной», «обличительной» литературы, направлявшей свои удары на родной им социальный и культурный строй, во-вторых, возможностью ухода в иной, «идеальный» мир от враждебной — «низкой» и «грязной» — современности. П-ым как «чистым художником», который не был «привязан к грязному хвосту жизни», который «создавал идеальные образы... находил положительно-идеальные черты в тех явлениях и сферах нашей жизни, которые после него возбуждают исключительно чувства отрицания», эстеты заслонялись от писателей «натуральной школы», литературных деятелей «обличительного направления» — создателей «безобразных, отрицательных образов». «Против того сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия П. может служить лучшим орудием», — писал Дружинин (Статьи Дружинина и И. Л. в «Библиотеке для Чтения», 1855 и 1858 гг.; А. Станкевича в «Атенее», 1858 г., Каткова в «Русском Вестнике», 1856 г.). Целиком усвоили взгляд на П. как на «художника по преимуществу» и критики-публицисты. Однако столь ценимая Белинским «художественность» п-го творчества сама по себе не представляла для них такого большого значения. Что же касается содержания поэзии П., они вполне соглашались с Белинским, что оно «устарело». Художником, до конца удовлетворяющим потребностям современности, был для них не П., а как раз Гоголь и писатели его школы (Чернышевский, «Очерки Гоголевского периода»). Той резкой враждебности, с которой мы встретимся в отношении к П. в 60-е годы, у критиков-публицистов 50-х годов еще не было. Наоборот, следуя Белинскому, они всячески воздавали должное историческим заслугам П. Так, по выходе нового (анненковского) издания П. Чернышевский печатает в «Современнике» в 1855 г. четыре обширные статьи, называя в них П. «истинным отцом нашей поэзии» и признавая за ним вследствие этого право «на вечную славу в русской литературе». Однако в статьях Чернышевского не чувствуется того живого интереса к п-му творчеству, которым проникнута работа Белинского, сквозит явственное равнодушие, индифферентизм. В то время как Белинский заявлял, что каждая эпоха имеет «сказать что-нибудь новое и более верное» о поэзии П-на, Чернышевский в своих статьях приходил к заключению, что после Белинского о П. в сущности больше нечего сказать: «Давно уже произведения П. превосходно оценены и, насколько возможно было, объяснены эстетическою критикою». Статьи Чернышевского сводятся главным образом к пересказу анненковской биографии П. и воспроизведению старых критических отзывов о его творчестве. Больше того, принимая основные положения Белинского, но чуждый того эстетического восторга, которым был исполнен этот последний по отношению к П., Чернышевский в своих оценках характерно ориентируется не столько на него, сколько на враждебную П. прижизненную критику Полевого и Надеждина. (В распре П. с Полевым Чернышевский всецело становится на сторону Полевого, в частности, им сочувственно цитируется памфлет Полевого на П. по поводу послания «К вельможе».) Из собственных суждений Чернышевского интересна только высокая оценка им «Сцен из рыцарских времен», социальная тематика которых — борьба буржуазии и крестьянства против рыцарско-феодальной культуры — не могла не быть особенно близка революционеру-разночинцу. Чернышевский считает «Сцены» одним из превосходнейших произведений П., которое «в художественном отношении должно быть поставлено не ниже «Бориса Годунова», а быть может, и выше». Наоборот, творчество П. 30-х годов (за исключением «Сцен»), в котором он «покинул область живых стремлений для областей холодной художественности», создал ряд «объективно-бесстрастных произведений», имеющих «мало живой связи с обществом» и «потому оставшихся бесплодными для общества и литературы», оказывается Чернышевскому совершенно чуждым. Равнодушное отношение к содержанию поэзии П. сказывается и на восприятии Чернышевским п-ой формы. Так, называя П. «поэтом формы по преимуществу», критик вместе с тем характерно пытается доказать «большую естественность» излюбленных Некрасовым трехсложных стихотворных размеров сравнительно с пушкинскими ямбами; выказывает предпочтение к дактилической «некрасовской» рифме. В основном созвучны Чернышевскому и критические отзывы о П. Добролюбова (А. С. Пушкин, 1856—1857 гг., рецензия на VII том сочинений П. 1858 г. и некоторые др.). Добролюбов ставит своей специальной задачей отнять П. у «эстетов». «Величайшая заслуга П. состоит, по Добролюбову, в приближении к реализму в природе». Поэзия П. «обратила мысль народа на те предметы, которые именно должны занимать его, и отвлекла от всего туманного, призрачного, болезненно-мечтательного». Этим П., по мнению Добролюбова, прямо подготовил Гоголя и писателей «натуральной школы», столь ненавистных «чистым эстетикам». Стихотворный отрывок «О муза, пламенной сатиры...», в котором П. «сам хочет приняться за сатиру и клеймить пороки», служит для Добролюбова «лучшим опровержением мыслей, высказанных в «Черни» и доселе приводимых приверженцами чистой художественности для подтверждения их мнений». Отнимая П. у эстетов по линии литературной, Добролюбов стремится, насколько это возможно, отбить его и по линии идеологии. Признавая растущий с годами консервативный дух п-го творчества, развивавшиеся «генеалогические предрассудки», критик вместе с тем подчеркивает в П. «какое-то странное борение, какую-то двойственность, которую можно объяснить только тем, что, несмотря на желания успокоить в себе все сомнения, проникнуться как можно полнее заданным направлением, — все-таки он не мог освободиться от живых порывов молодости, от гордых независимых стремлений прежних лет». О том же свидетельствует, по мнению Добролюбова, разлитая по всему творчеству П. «грусть», проникающее его «настроение вечного неудовлетворенного беспокойства». И все же Добролюбову творчество П. остается чуждым не в меньшей степени, чем Чернышевскому. «Прочтите всего П., — пишет он в «Современнике» 1860 г. при разборе стихотворений Никитина, — много ли найдете вы... задушевных звуков, вызванных простыми, насущными потребностями жизни? Повсюду фантазия, аллегория, эфир». Особняком в публицистической критике 50-х годов стоит восприятие и оценка п-го творчества Герценом. Для Герцена, представителя революционной мысли, возросшей, однако, не на разночинских, а на дворянских корнях, творчество П. продолжает сохранять всю свою живую силу. Особенно близки ему «вольные стихи» П., а из образов — тип «лишнего человека» Онегина, который интерпретируется им в плане своей собственной социальной автобиографии как результат взаимодействия двух крайностей: «цивилизации и рабства», «насильственно-сближенных» в русской классово-дворянской действительности («О развитии революционных идей в России», 1851 г.). С резкой полемикой против статей о П. Чернышевского выступил Аполлон Григорьев («Замечания об отношении современной критики к искусству», 1855 г.). Вопреки Чернышевскому, полагавшему, что о П. все сказано, Григорьев, наоборот, считает, что по П. ничего не сделано ни в отношении историко-литературного изучения, ни в отношении критической оценки. Что касается статей Белинского, то «прекрасные эстетические замечания надобно часто искать в этих статьях в хаосе необузданного пафоса, бесконечных отступлений, диких нравственных положений и т. д.». В критической деятельности самого Аполлона Григорьева было много черт, родственных Белинскому: такое же тонкое эстетическое чутье, такая же страстная любовь к искусству, наконец такой же боевой, публицистический темперамент. Однако публицистическая наполненность критики Григорьева была прямо противоположна Белинскому. Передовой разночинец Белинский смотрел вперед, был решительным западником, сторонником европеизма, т. е. промышленно-капиталистического развития России. Деклассированный мещанин Григорьев глядел назад, был идеологом патриархальной Руси, торгово-капиталистических отношений. Следуя Гоголю, в П. он видел великого национально-русского поэта, «представителя всего нашего ». «Наше все», «мера» того, что «после него было и будет правильного и органически нашего» в жизни и в литературе, П. тем самым является залогом, что русское общество «очнется» от «необузданного хаоса» западнических «диких понятий», обратится к национальной «почве», к родной земле. Это доказывает общее развитие п-го творчества, переход поэта от «хищных» западных «идеалов» к бесхитростному и смирному «взгляду на жизнь» Ивана Петровича Белкина. В «прозаизме» П. 30-х годов проснулось наше «типовое русское чувство», которое «только что очнулось от тревожно-лихорадочного сна, только что вырвалось из кипящего страшного омута, оглядывается на Божий свет, встряхивает кудрями». Белинский, ценивший в П. «общечеловеческое» западное начало, мятежные и мятущиеся образы поэм, образ Онегина, считал «Повести Белкина» ниже критического рассмотрения. Для «почвенника», националиста Григорьева «кроткий и смиренный» образ Белкина, «почти любимый тип поэта в последнюю эпоху его деятельности», наоборот, представляется особенно значительным. При этом из всех «Повестей» преимущественное внимание критика привлекает не романтический «Выстрел», а как раз те из них, в которых П. -Белкин, «запуганный страшным призраком Сильвио, ошеломленный его мрачной сосредоточенностью в одном деле, в одной мстительной мысли, первый опускается к людям попроще», «в простые и так называемые низшие слои жизни». Сюда относятся в особенности «Станционный смотритель» — «зерно всех наших теперешних отношений к этим слоям жизни» и «Гробовщик» — «зерно всей натуральной школы». В антизападническом духе истолковывается Григорьевым и «История села Горюхина». («Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина», 1850 г.). Утверждая, что и в настоящую минуту, т. е в 50-е годы, литература наша «развивает... в особенности тип и взгляд Белкина», Григорьев, конечно, ошибался, принимая желаемое за наличное, тем не менее данный им критический анализ «Повестей» представляет безусловно некое «новое слово», существенно раздвигающее границы п-го творчества, как они были намечены Белинским. Аполлон Григорьев атакует Белинского справа, в 60-е годы точка зрения Белинского подвергается сокрушительной атаке с крайнего левого фланга. В своем истолковании П. Белинский все время исходил из взгляда на дворянскую культуру как на единственную носительницу европейской образованности, прогресса в грубой и невежественной «лапотно-сермяжной» России. Эта было верно для начала 40-х годов. Но в 60-е годы культурный центр тяжести резко передвинулся. Ведущая роль переходит в руки прогрессивной буржуазии, которая стремится гораздо далее дворянства по пути капиталистического развития страны. Дворянская культура, созданная старой, похороненной в 60-е годы, крепостной действительностью, не только перестала служить помощью, но и оказывалась прямой помехой на этом пути. Носители дворянской идеологии в литературе сошлись под знамена эстетики, культа П. как «чистого художника». Литературно ударить по дворянской идеологии значило бить по эстетике, бить по П. Жестокий удар по П. и наносит идеолог разрушения дворянской культуры, «разрушения эстетики» — Писарев. Восторженная эстетическая оценка была дана П. Белинским. На оценку эту опирались и критики-«эстетики». Это вынуждает Писарева пойти и на Белинского. Однако здесь он борется одновременно и «против» Белинского, и «за» него. Относясь с беспощадной насмешливостью к «эстетическим оргиям» Белинского, Писарев вместе с тем стремится вырвать его из рук «эстетиков», всячески подчеркивая наличие в его критике публицистических элементов и их исключительную ценность («П. и Белинский». 1865 г.). Белинский особенно высоко ставил «Евгения Онегина», считая, что в этом произведении с предельной полнотой отразилась «личность Пушкина».

«Евгении Онегине» свой убийственный публицистический огонь. Оспаривая сочувственную оценку Белинским личности самого Онегина как «страдающего эгоиста», Писарев подвергает уничтожающему анализу причины этих «страданий» — «скуки» Онегина. Основная задача Писарева сделать Онегина, в качестве представителя дворянской культуры, ничтожным и смешным. Отсюда главными приемами писаревского анализа являются резкая насмешка, пародия. В результате такого пародического анализа критик лишает «страдания» Онегина каких бы то ни было облагораживающих их моментов. «Скука Онегина не имеет ничего общего с недовольством жизнью... Эта скука есть не что иное, как простое физиологическое последствие беспорядочной жизни, видоизменение того чувства, которое обыкновенно посещает каждого кутилу на другой день после хорошей попойки». Если для Белинского Онегин носитель европейской образованности, прогресса, — для Писарева он просто бездельник-помещик, «живущий на крепостные доходы», скучающий «оттого, что у него лежат в кармане шальные деньги, которые дают ему возможность много есть, много пить, много заниматься «наукой нежной страсти» и корчить всякие гримасы, какие он только пожелает состроить». Татьяна, по его мнению, вполне «стоит» Онегина. Сведя на нет «главные характеры романа», Писарев переходит к утверждению Белинского, что в «Евгении Онегине» дана «энциклопедия русской жизни»; критик не оставляет от этого утверждения камня на камне. Что это за «энциклопедия», которая, «давая очень подробные сведения о столичных ресторанах, о танцовщице Истоминой, о том, что варенье подается на блюдечках, а брусничная вода в кувшинах» и т. п., и т. п., вместе с тем «совершенно умалчивает» о существовании в России 20-х годов крепостного права, если же и касается мельком крепостных отношений, то накладывает на них «самый светло-розовый колорит», приводя нас к заключению, что «крепостное право доставляло весьма много пользы и удовольствия как помещикам, так и мужикам»? «Действовать на читателя как усыпительное питье, по милости которого человек забывает о том, что ему необходимо помнить постоянно, и примиряется с тем, против чего он должен бороться неутомимо» — такова, по Писареву, социальная функция и «Евгения Онегина», и п-го «чистого искусства» вообще, являющегося «вернейшим средством притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство». Лобовой удар по теории «чистого искусства» Писарев наносит во второй части своей работы, посвященной «лирике П.». Особенно подробному разбору Писарев подвергает стихи П. о поэте и поэзии, в особенности знаменитый манифест «чистого искусства» — стихотворение «Чернь». В споре поэта с чернью, под которой критик понимает «неимущих соотечественников» и вообще «все трудящееся человечество», он становится целиком на сторону последней, считая совершенно законными предъявляемые ею к поэту требования «плодотворных мыслей, прогрессивных отношений и гражданского чувства». Ничего подобного критик не усматривает в «усыпительных творениях П.». Отсюда — общая в высокой степени пренебрежительная оценка П. как «усерднейшего адвоката рассеянного бряцания», «великого стилиста» и вместе с тем «маленького и миленького поэта», не могущего идти ни в какое сравнение с европейскими «гениальными поэтами — Шекспиром, Байроном, Гете и Шиллером», — оценка, в которой Писарев, отталкиваясь от Белинского, возвращается не только к Надеждину, но и почти дословно, хотя, конечно, по совершенно другим основаниям, совпадает с отзывами о П. «Домашней Беседы», продолжавшей в 50-е и 60-е годы линию мракобесного «Маяка». Выдвигая эту оценку, критик вместе с тем сам сознает, что он не положил в основу своей работы всестороннего рассмотрения творчества П. «Предпринять такой объемистый и утомительный труд значило бы, по мнению Писарева, придавать вопросу о П. слишком важное значение, такое значение, которого он уже не может иметь в 1865 году».

«эстетиков», поборников «чистого искусства».

последнего и решающего слова о П. и его творчестве. (Единственным исключением за эти годы были статьи о П. последователя Аполлона Григорьева, близкого к славянофилам, Н. Страхова.) Разрешение от писаревского приговора, тяготевшего над П., произошло на торжестве открытия ему памятника в Москве в 1880 г. Открытие состоялось в июне, в период достигшего своего наивысшего напряжения поединка между царским правительством и «Народной Волей». Террористическая деятельность «Народной Воли», ставившая либерально-буржуазные реформистские слои — представителей прусского пути капиталистического развития России — лицом к лицу со страшным для них призраком народной революции, отбрасывала их назад, в сторону полюбовного соглашения с правительством, которое в свою очередь шло им навстречу «диктатурой сердца» Лорис-Меликова, посулившего чуть ли не конституцию. «Возвращение» к П. было реакцией на писаревщину, в которой усматривались идеологические корни того, что созрело в деятельности «Народной Воли». Однако вместе с тем двойственно было отношение этих слоев и к революционерам. Ведь именно деятельность последних вынуждала правительство на уступки: отсюда отталкивание от дела, которому они служили, революции, соединялось с некоторым несомненным сочувствием к самим деятелям. Все это создало особую атмосферу п-го праздника, являющегося, по отзыву одного консервативно настроенного современника, «общественной манифестацией в честь мирного подвижника мысли и слова», объединившей вокруг себя «все еще не испорченные души», т. е. все антиреволюционные силы страны: на пушкинских заседаниях братались между собой западники и славянофилы, либералы и консерваторы. Возможность такого объединения создала знаменитая п-ая речь Достоевского, «составившая, по слову Ив. Аксакова, событие», сосредоточившая в себе, как в фокусе, все общественные тенденции пушкинских торжеств». В своем истолковании п-го творчества Достоевский продолжает линию Гоголя и Аполлона Григорьева. Принимая, что П. «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа», что в нем предуказаны пути национального развития, Достоевский ищет и находит в его творчестве «пророчество и указание» и для данной исторической минуты. Одной из основных заслуг П. «для России» является, по Достоевскому, то, что он «первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил» в образах Алеко и Онегина «главнейшее и болезненное явление» русской жизни — тип русского интеллигента, возникший в результате петровской реформы, оторвавшей общество от народа, тип «исторического страдальца», «несчастного скитальца в родной земле». «Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы... то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верою на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастия не только для себя самого, но и всемирного». Таким образом, под «бездомным скитальцем» Достоевский понимает социалиста и революционера его дней. И П., по Достоевскому, не только заметил болезнь, но указал и средство ее исцеления — «русское решение проклятого вопроса». Средство это заключается в «смирении». Речь Достоевского произносилась в ту пору, когда по всей стране гремели взрывы народовольцев: за четыре месяца до нее был подготовлен Халтуриным взрыв Зимнего дворца, через восемь месяцев настало 1 марта. Слова Достоевского, обращенные им якобы от лица П. к «историческому русскому страдальцу» с «обагренными кровью руками»: «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость... Подчини себя себе, овладей собой — и узришь правду... Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен, как никогда не воображал себе...» — были адресованы непосредственно народовольцам. Такой же острой злободневностью исполнена и полемика Достоевского против Белинского в связи с отказом Татьяны следовать за Онегиным. Белинский осуждал за это Татьяну, Достоевский целиком становится на ее сторону: «Какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастье? Позвольте, представьте, что вы сами возводите здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой. И вот представьте себе тоже, что для этого необходимо и неминуемо надо замучить всего только лишь одно человеческое существо. Согласитесь ли вы быть архитектором такого здания на этом условии?». Здесь опять Достоевским во весь рост поставлена проблема индивидуального террора, практически разрешавшаяся народовольцами, и опять-таки в образе «смирившейся» и не пожелавшей «возвести здание» «на слезах обесчещенного старика» Татьяны, которая является «главной героиней» пушкинского творчества, Достоевский подсказывает все тот же свой ответ на «проклятый вопрос». Осуждение творчеством П. дела народовольцев — такова первая основная часть содержания речи Достоевского. Во второй ее части Достоевский своим пониманием значения пушкинского творчества устанавливает возможность примирения перед лицом общего врага — революции — западников и славянофилов. Одним из основных вопросов, постоянно возобновлявшихся русской критикой в отношении П., был вопрос, является ли он только русским гением или имеет право претендовать на европейское мировое значение. От того или иного ответа на это зависело решение и другого, более общего вопроса о характере русской исторической действительности. Если, зеркало русской культуры, П. имеет вместе с тем мировое значение, как это полагали близкие к славянофильству критики, значит, и Россия имеет свои особливые начала, равноправные с западными. Наоборот, западники, считавшие, что равноправно войти в мировую культуру Россия может, только приняв и усвоив западные начала, утверждали местное значение П. Так именно решал вопрос Белинский. Назревавшее соглашение западников и славянофилов и требовало какой-то примиряющей формулы и в отношении П. Поиски этой формулы предпринимаются с обеих сторон. На том же п-ом торжестве Тургенев, приведя в своей речи ряд высоких оценок П. иностранцами (в частности, Мериме), заключает: «Мы не решаемся дать П. название национально-всемирного поэта, хоть и не дерзаем его отнять у него». Такая половинчатая формула при всей ее светской галантности являлась, конечно, малоубедительной. Да и закономерно, что не либералам-западникам, которые перед лицом революции сходили со своих позиций, шли к славянофилам, а именно этим последним выпадало на долю такую разрешающую и примирительную формулировку найти. Мировое значение П. Достоевский усматривает в его «всемирной отзывчивости», способности к «перевоплощению своего духа в дух чужих народов». В этой способности, по Достоевскому, «выразилась наиболее национальная русская сила» П., заключающаяся в стремлении «ко всемирности, ко всечеловечности». «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите». А раз так, все противоречия между славянофилами и западниками внутренне снимаются: «все это славянофильство и западничество наше, есть одно только великое у нас недоразумение... стать настоящим русским и будет именно значить стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе» (конечно, все тем же «русским решением вопроса» — призывом к «смирению»). Речь Достоевского произвела колоссальное впечатление. Правда, через некоторое время выступили с возражениями и «опомнившиеся» либералы (статья А. Градовского и пространный ответ в четырех статьях Достоевского) и народники (статья Глеба Успенского). Тем не менее речь Достоевского целиком зачеркнула для современников писаревский приговор над П. и в свою очередь сделалась для эпохи общественной и политической реакции 80-х годов одной из самых влиятельных критических оценок п-го творчества. Из остальных выступлений на торжествах выделилась речь проф. Ключевского, интерпретирующая образы п-го творчества с точки зрения историка, как «связную летопись нашего общества в лицах за сто лет с лишком». Столь же грешащий наивным реализмом метод положен в основу другой его п-ой речи: «Евгений Онегин и его предки» (1884 г.). Позднее метод Ключевского нашел отклик и в статье Н. Рожкова «Пушкинская Татьяна и грибоедовская Софья в их связи с историей русской женщины XVII и XVIII веков» (1899 г.).

— промышленный пролетариат. Соответственно этому на смену отмиравшему народничеству возникла новая, марксистская идеология. Пролетариату и его идеологам противостояла буржуазия и последние эпигоны буржуазированного дворянства со своей идеологией. Идеология эта, объединившая в себе элементы эстетизма, мистики, западнического индивидуализма и славянофильской «соборности», легла в основу пестрого и влиятельного литературно-философского течения, известного под именем символизма, или, более широко, декадентства. Вокруг П. завязалась длительная борьба этих двух идеологий, повторившая до известной степени, хотя и с целым рядом совсем новых моментов, борьбу между «чистыми эстетиками» и публицистами 50-х и 60-х годов, причем до революции 1917 года и даже несколько далее пользовались особенным влиянием оценки П. критиками-символистами; марксистская критика П., давшая ряд замечательных работ начиная уже с конца 90-х годов, преобладающее значение получила в самое последнее время. Основные установки символистской оценки П. даны впервые в работе Мережковского «П.» (в книге «Вечные спутники», 1-е издание 1897 г.). П. — «представитель высшего цвета русской культуры», «рыцарь вечного духовного аристократизма» — противопоставляется автором Писареву как «представителю русского варварства». Вся история русской литературы, по Мережковскому, есть «история борьбы за п-ую культуру с нахлынувшей волной демократического варварства». П. для критика не только величайший русский поэт, но и «великий мыслитель-мудрец». Художественное творчество П. представляет собой «гармоническое сочетание, равновесие двух начал» — «нового мистицизма и язычества». Это равновесие было обретено в культуре Ренессанса. Наличие такого же равновесия делает П. залогом русского «будущего Возрождения» — новой русской буржуазной культуры. Для людей 90-х годов — эпохи «сумерек», «дисгармонии», упадка — «эллинская» ясность, гармоничность и простота П. (Мережковский решительно отделяет его от Байрона, сближая с Гете) — «явление единственное, почти невероятное». «Гармония П. нужна современности, как нужно здоровье смертельно больному». (Влечение к П. как к утраченной гармонии, как к средству «принять и мир, и себя», «оправдать» действительность лежит в основе более поздней, восторженно-импрессионистической оценки П., данной Ю. Айхенвальдом.) Однако все это не мешает Мережковскому интерпретировать поэзию П. в упадочнических тонах складывающегося нового литературного направления. В основной теме п-го творчества — «противоположении культурного и первобытного человека» — сказывается «жажда стихийной свободы, тяготение к хаосу», «бунт против культуры». В таких «демонических» произведениях, как «Пир во время чумы», «Египетские ночи» и др., звучит «упоение ужаса», «обаяние зла». В стихотворении «В начале жизни школу помню я...» критиком усматривается чуть ли не прямое предварение учения Нищие об Аполлоне и Дионисе. Статья Мережковского была первой ласточкой символистской критики. Сомкнутым фронтом критики-символисты выступили на столетнем юбилее П. в 1899 г. (юбилейный номер журнала «Мир искусства» со статьями В. Розанова, Мережковского, Минского и Федора Сологуба). Несколько прорывала этот фронт только статья Розанова. Для критика творчество П. слишком рационально, он слишком «ясен», «трезв», слишком «любит жизнь и людей», т. е. слишком мало декадент: «Есть множество тем у нашего времени, на которые он, и зная даже о них, не мог бы никак отозваться; есть много болей у нас, которым он уже не сможет дать утешения». Нужнее для современности, по мнению Розанова, Достоевский, Толстой, Гоголь. Однако позиция Розанова не нашла отклика в остальных статьях юбилейного номера. Авторы их считают именно себя, в качестве «поклонников символизма и эстетики», «эстетической оппозиции» в среде русской интеллигенции, единственными законными наследниками П., истинными «хранителями» его «заветов». Лейтмотивом через все статьи проходит стремление целиком присвоить себе П., отнять его у «тупой черни», «толпы», т. е. у критиков-публицистов. Особенно характерна статья Н. Минского «Заветы П.». Продолжая Мережковского, Минский пытается обосновать символизм на П. как на его прямом предшественнике. Основные «творческие идеи», заложенные в поэзии П., это: 1) победа эстетического идеала над этическим, 2) победа инстинкта над рассудком и 3) «бесстрастное» приятие «добра и зла». Ф. Сологуб в своей статье оспаривает в противовес Розанову пресловутую «ясность» п-го творчества. «Под всепобеждающей ясностью» П. скрыты «мрачные бездны». Из всех позднейших писателей «мрачно и неуравновешенно подобен» П. «один лишь Достоевский». С резкой отповедью критикам из «Мира искусства» выступил Владимир Соловьев (статьи: «Особое чествование П.» и «Против исполнительного листа»). Решительно ополчаясь против попытки сблизить П. с новейшим декадентством, Соловьев одновременно ударяет и по Писареву («Значение поэзии в стихотворениях П.»). Принимая точку зрения Белинского на П. как на «поэта по преимуществу», Вл. Соловьев вместе с тем развивает ее в духе своей религиозно-философской эстетики (единство «красоты, добра и правды»). Работа Мережковского и критические статьи «Мира искусства» намечают основные линии дальнейшего развития критики П. символистами. Бальмонт в своих критических оценках П. (статья «О русских поэтах») выдвинул независимо от Розанова аналогичную ему точку зрения. Отталкиваясь от «дневной», «солнечной», лишенной «таинственности» поэзии П. — «романтика по темам и реалиста по исполнению», — Бальмонт ведет родословную русских символистов не от п-го «натурализма», а от представителей «психологической лирики» — Тютчева и Фета. Однако большинство символистских критиков, следуя Мережковскому и Минскому, наоборот, стремятся теснейшим образом связать символизм с П. Развивая положение Ап. Григорьева о всеобъемлемости п-го гения, критики-символисты вскрывают в «дневном» и «ясном» творчестве П. элементы «темного», «хаотического», «ущерба», сближая его не только с Тютчевым и Достоевским, но и с Бодлером (работы Ю. Айхенвальда, В. Ходасевича, М. О. Гершензона, замысел статьи Валерия Брюсова под характерным названием «Темное в душе П.»; из работ критиков не символистов сюда же в известной степени относится появившаяся в наше время, в 1929 г., статья В. Вересаева «В двух планах»). Соответственно этому на первое место выдвигаются такие оставлявшиеся предшествующей критикой в тени произведения П., как «Маленькие трагедии» (книга о них Д. С. Дарского), «Египетские ночи» (статья Валерия Брюсова), стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума...» и мн. др. Не ограничиваясь этим, критики-символисты пытаются «углубить» в желаемом им направлении и все творчество П. вообще. Уже Минский в 1899 г. призывал «сжиться душой с поэзией П., отгадать бездонные глубины за кажущейся беспечностью ее лазури». Дальше всех по пути «отгадывания» этих «бездонных глубин» пошел наиболее яркий и талантливый из всех критиков П., выросших на почве символистской культуры, М. О. Гершензон. Стремясь вскрыть «тайны п-ой поэзии», проникнуть в ее «философскую глубину», Гершензон выдвигает особый метод «медленного чтения» П. С помощью такого сознательно-замедленного чтения критик дает свои обычно совершенно неожиданные и зачастую интересные интерпретации целого ряда произведений П., казалось бы, исчерпывающим образом объясненных предшествующей критикой. Однако в стремлении до конца «выявить мудрость» П. критик заходит чересчур далеко, не только сближая в одной из последних своих работ (книга «Гольфстрем», 1922 г.) «ясного» П. с одним из самых загадочных философов древности, Гераклитом Темным, но и усматривая в «запечатленных» «мифах», таящихся в глубинах п-ой поэзии, прямую связь с верованиями современных австралийских дикарей. В фантастических домыслах этого рода метод символистского «углубления» П. был окончательно скомпрометирован.

«Новое слово» была напечатана статья Плеханова «Литературные взгляды Белинского», в которой содержится ряд весьма ценных попутных высказываний о п-ом творчестве. Если символисты в своих п-их статьях резко отталкивались от оценок публицистической критики, Плеханов в основном опирается на последнюю. В частности, он целиком принимает взгляд Белинского на П. «как на гуманного и образованного поэта русского дворянства», признавая, что здесь Белинский «приближается ко взглядам новейших материалистов». Однако вместе с тем, противопоставляя «отвлеченной» точке зрения «просветителей» Белинского и Писарева «точку зрения диалектики», Плеханов вносит в их высказывания о П. ряд существенных поправок. И Белинский, и Писарев со своей «безусловной» точки зрения с большей или меньшей степенью резкости осуждали приверженность П. к теории «чистого искусства». Плеханов в результате конкретного исторического анализа п-ой эпохи приходит к выводу, что теория эта носила у П. бесспорно прогрессивный характер, была своеобразным выражением оппозиции поэта к николаевской России. Демонстративным уходом в область «чистого искусства» П. защищался от навязываемых ему требований проводить в своих произведениях официальную правительственную идеологию. С несомненностью показывая, что в своих жестких выпадах по адресу «черни», «толпы» П. имел в виду не «народную массу», как это полагали Белинский и Писарев, а «надменную и холодную светскую чернь», критик пишет: «Писарев негодует на то, что п-ий поэт презрительно отклоняет от себя предложение толпы, чтобы для ее нравственного исправления проповедать ей мораль. Но мораль морали рознь. Откуда Писарев знал мораль толпы, беседовавшей с поэтом?.. П. не раз предлагали писать полезные для славы отечества нравоучительные произведения. Он предпочитал «чистое искусство» и именно этим доказал, что был выше ходячей тогда морали». С той же историко-диалектической точки зрения, согласно которой «всё на свете относительно», Плеханов защищает против Белинского и «аристократические пристрастия» П. Но, понимая и оправдывая П., Плеханов, исходя из того же принципа исторической относительности, целиком оправдывает и его суровых критиков. Теория «искусства для искусства», бывшая прогрессивным явлением «при жизни П.», в дни, «когда Белинский восставал против нее устно и письменно... стала означать совсем другое... В сороковых годах натуральная школа «наводнила литературу мужиками». Когда противники этой школы выставляли против нее теорию чистого искусства, они делали из этой теории опасение того, что возрастающий общественный интерес к положению крестьянина невыгодно отразится на содержании их они были совершенно правы. Но они не заметили, что у П. она имела совсем другой смысл и делали его ответственным за чужие грехи». В дальнейшем Плеханов устанавливает историческую неизбежность и этой ошибки «просветителей». Высказывания Плеханова, продолжающие линию публицистической критики и вместе с тем подымавшие ее на неизмеримо более высокую ступень, были самыми выдающимися образцами дореволюционной марксистской критики П. Из других работ о П. этого периода следует отметить еще брошюру Н. Коробки «Личность в русском обществе и литература начала XIX века. Пушкин, Лермонтов» (1903 г.), автор которой рассматривает характер и эволюцию пушкинского творчества в связи с эволюцией «русской дворянской интеллигенции» в десятилетие предшествовавшее и десятилетие, следовавшее за 14 декабря 1825 г. Наконец, следует назвать, правда, больше историческую, нежели литературно-критическую, статью Н. Рожкова, появившуюся перед самой революцией («Тридцатые годы» 1916 г.). После революции перед марксистской критикой П., по справедливому указанию В. М. Фриче (статья «Проблема П.» в «Правде», 1927 г.) стояли две основные задачи: во-первых, «борьба за П.» («Стоял вопрос: П. и новая культура. Надо было доказать, что пролетариат может найти в творениях великого поэта источник ценных и нужных переживаний»), во-вторых, «разгадки его творчества». Вопрос о ценности п-го творчества для новой пролетарской культуры во весь рост поставил в своих статьях А. В. Луначарский («Александр Сергеевич П.», «П. и Некрасов», «Еще о П.» собраны в книге «Литературные силуэты»). Исходя из того, что «пролетариат может обновить человеческую культуру, но в глубокой связи и преемственности с достижениями прошлой культуры», А. В. Луначарский, синтетически обобщая все высказывания о П. предшествующей критики (от Белинского до символистов), пишет: «Прошло, вероятно, безвозвратно то время, когда можно было относиться к п-ой поэзии как к своего рода дворянской забаве, приятной как лимонад, но не имеющей большого социального значения... теперь мы ценим П. не только за «пленительную сладость» его стихов. Вдумываясь в него, мы открыли в этой на вид до поверхностности счастливой натуре глубинные мысли и переживания, живучий зародыш почти всех важнейших мотивов, которые развернула потом русская литература. Целый ряд проблем, над которыми мы еще и сейчас можем биться, получил определенные стимулы от П. Знаем мы теперь уже твердо, что счастливый П. — это легенда. Мы знаем, что страшная тень царя пала на дорогу П. и что он так и не смог выйти из-под нее, что он жил во внутреннем смятении и умер несказанно-трагической смертью и что боль, которую он сдерживал, тем не менее кровавыми жилками пошла по тому бокалу золотой и шипучей поэзии, который он протянул векам. Нам незачем уступать П. сторонникам искусства для искусства, нам незачем говорить: «Некрасов наш поэт, а П. ваш поэт», — оба наши».

ценным и значительным, какие элементы его творчества особенно близки и нужны строящейся пролетарской культуре. Статья в «Правде» в 1924 г. «О П. За что П. любил В. И. Ленин» подводит к решению этого вопроса, стараясь установить те особенности и свойства п-ой поэзии, которые должны были наиболее прийтись по сердцу величайшему идеологу и вождю пролетариата. Ленин любил П. за его ясность, простоту, общепонятность, доступность миллионам умов, за то, что он «ввел поэзию в обиход народной жизни», за «солнечную, бьющую ключом жизнерадостность». Все эти черты заставляли Ленина предпочитать стихи «камер-юнкера П., грешившие иногда и монархизмом, и индивидуализмом, и многими другими грехами, дворянина времен Николая I» современной, не только лефовской, но даже пролетарской поэзии, еще исполненной в то время всяческих пережитков литературы буржуазно-дворянского декаданса. О том же пишет и Луначарский, по мнению которого «пролетарской весне» гораздо ближе «пушкинская весна», чем «разноцветное будто бы золото, на самом же деле сухие листья» декадентского искусства. Критики-символисты усматривали в П. «гераклитовские» глубину и темноту, представителям марксистской критики заметнее и ценнее всего в п-ом творчестве его дневная ясность, солнечная озаренность, широчайший художественный реализм. Характерна в этом отношении статья А. Дивильковского о «Каменном госте» («Печать и революция», 1928 г., кн. 2 и 3), в которой критик рассматривает одну из «маленьких трагедий» П. как «сильнейшее звено п-го реализма». Вопрос о том, чем близок П. пролетарской поэзии, ставит и Г. Лелевич («Пушкин и пролетарская поэзия», газета «Саратовские известия», февраль, 1927 г.). «Восхищает в П. поэтов пролетариата» его 1) «гражданственность, тяготение к социальному», склонность к изображению «переломных исторических моментов, общественных сдвигов, катастроф, переворотов», 2) «величайшее мастерство» эпоса — «развернутого, широкого и глубокого показа эпохи», 3) «целостность и стройность», «соответствие формы содержанию, равномерное и всестороннее использование художественных средств», наконец 4) «литературное новаторство, обновление форм в соответствии с потребностями нового содержания и путем переработки старых форм». Все эти критические высказывания, конечно, не разрешают до конца «задачу переоценки П. с точки зрения потребности нового времени» (по справедливым словам А. В. Луначарского, «это труд огромный, труд несомненно коллективный»), но некоторые наметки, и наметки правильные, здесь несомненно даны. Несколько хуже обстоит дело с «разгадкой» п-го творчества. Имеющиеся в марксистской и околомарксистской литературе попытки истолкования отдельных «загадочных» произведений П. грешат или крайним упрощенством (брошюра Д. Егорашвили «Две революции — Медный всадник П. и Двенадцать Ал. Блока», 1923 г.), или сногсшибательным импрессионизмом (истолкование Войтоловским «Египетских ночей» в его статье «П. и его современность», «Красная новь», 1925 г.). Мы имеем и здесь ряд ценных высказываний в статьях А. В. Луначарского, В. М. Фриче, Г. Лелевича, но в целом «разгадка» П. может быть обретена не столько на путях критической интерпретации, сколько в результате углубленного марксистско-ленинского историко-литературного исследования.