Вацуро В.: "Северные цветы". История альманаха Дельвига — Пушкина
Глава V. "Отцы" и "дети"

Глава V

«Отцы» и «дети»

«Северные цветы на 1829 год» вышли в свет в последних числах декабря 1828 года[283], и уже в это время Дельвиг начинает собирать следующий альманах.

Еще 3 декабря, когда книжка только начинала печататься, он писал Вяземскому, прося его доставить как можно скорее недосланные стихи[284]. Речь шла в первую очередь о стихах к Готовцевой, с которыми вышло какое-то недоразумение: Вяземский посылал их Пушкину, но Пушкин уехал в деревню и их не получил[285]. По-видимому, Дельвиг разыскал их сам, но теперь торопился Вяземский. Он прислал два отрывка из своих «путешествий в стихах» — «Саловку» и ставшую потом знаменитой «Станцию», увековеченную Пушкиным в «Онегине» и «Станционном смотрителе», с ее «sta viator!» — «стой, путник!», — превратившимся в ходячее речение. «Станцию» сам он особенно ценил и хотел бы видеть ее отпечатанной отдельно, оттиском, о чем и просил Дельвига. Но стихи Вяземского опоздали[286].

Кажется, впервые у Дельвига собирался запас, как сказали бы теперь, редакционный портфель. Он был невелик; только что изданная книжка вобрала в себя все или почти все, что могли дать ему крупные поэты. Тем не менее начало было положено. Уже в январе у него возникает замысел новой книжки, которую можно было бы издать как раз «к святой неделе», в ставшее традиционным время выхода «Северных цветов».

15 января Сомов от имени Дельвига обращается с письмом к Языкову:

О. Сомов — Н. М. Языкову СПб., 15 января 1829

Милостивый Государь Николай Михайлович!

Препровождаю к вам Северные Цветы и прошу их любить да жаловать, так как и их издателей. Что последних вы любите, о том заверил нас Булгарин, а жаловать их если будете так, как в нынешнем году — это будет истинно царское жалованье. A. H. Вульф уехал в половине декабря колотить Турок; надеюсь, вы уже об этом знаете; но пришлось к слову напомнить о нем, ибо он был как бы толмачом между вами и нами: от него мы получали о вас весточки и ваши стихи. Бога ради, думайте, что он все еще в Петербурге, и позабывшись пишите к нам хоть на его имя, пишите да присылайте к нам щедрые ваши подарки.

Скажу вам, что мы затеваем к светлому празднику еще небольшую книжечку: Подснежник, une esp èce de piquenique littéraire, <род литературного пикника>, там будет и Пушкин, и Баратынский, и Грибоедов, и Вяземский е tutti quanti <прочие>; надобно, чтоб и вы там были. Если вам полюбится цель сего издания, то пришлите нам несколько стихотворений, в нынешнем или в будущем месяце, но не позже начала марта: ибо к 1-му апреля книжка совсем будет отпечатана и выдана.

Б. Дельвиг вам кланяется, благодарит за послание и поздравляет с новым годом; я также. Прося еще вас быть к нам щедрым и благодатным, имею честь быть с истинным почтением и преданностию

ваш

Милостивого Государя

О. Сомов.

Р. S. Адрес мой: у Круглого рынка, в д. Паульсона, на Мойке. — Б. Дельвига: во Владимирской улице, в д. Алферовского, бывшем Кувшинникова[287].

15 января

1829

С. Петербург

Будет Пушкин, Баратынский, Вяземский, Грибоедов… Это обещание или предположение?

получить от Булгарина отрывок.

Что касается Пушкина, то он только что вернулся из Москвы. О замысле альманаха он, конечно, уже знает; обещание сделано с его слов.

От Баратынского Дельвиг что-нибудь да получит; стихи Вяземского уже есть.

Но основной расчет все же не на старших поэтов. Дельвиг писал Вяземскому, что «предложил нашей молодежи издать „Подснежник“».

«Подснежник» был альманахом младшего литературного поколения.

«молодых поэтах», собиравшихся у Дельвига, так или иначе говорят все мемуаристы, посещавшие дельвиговский кружок: Керн, Вульф, А. И. Дельвиг, наконец, Подолинский, который и сам принадлежал к числу «молодых поэтов».

Этот «второй ряд», «второе поколение» поэтов далеко уступал «первому» по таланту и литературному влиянию, но в истории кружка он был явлением необыкновенно характерным. Между тем знаем мы о нем мало; даже наиболее значительные из деятелей этого поколения, как тот же Подолинский, почти забыты и не имеют сколько-нибудь подробной и документированной биографии.

Мы знаем, впрочем, что некоторые из них принадлежали к числу воспитанников петербургского Благородного пансиона, вместе с Соболевским и Левушкой Пушкиным. В пансионе существовала школьная традиция. Она в чем-то повторяла традицию лицейскую и питалась лицейским преданием и даже личными связями. Пансионские поэты подражали Пушкину, и Левушка, Соболевский, Нащокин были живым связующим звеном между образцом и последователями; Кюхельбекер, преподававший в пансионе, сознательно и целенаправленно поддерживал эту связь. Во второй половине 1820-х годов она нуждалась уже в возобновлении; но некоторые пути к нему оставались.

У пансионеров не было «годовщин», какие были у лицеистов, — но и окончив обучение, они продолжали держаться «кружком». В «кружок» иной раз входили и лицеисты. А. H. Струговщиков помнил, как М. И. Глинка, уже выйдя из пансиона, приезжал навестить товарищей; он сообщал и об окружении, в котором запомнил Глинку: H. Лукьянович, Римский-Кор-сак, Подолинский и Илличевский. Илличевский — лицеист пушкинского выпуска; остальные — младшие товарищи Глинки: Корсак 1823 года выпуска, Подолинский — 1824 [288]. Это было в 1823 году, а в начале 1827 мы вновь находим Глинку в обществе Лукьяновича и Корсака. Всех троих занимает литература[289].

«ассамблеями» и в них постоянно участвовал Глинка[290].

Глинка, Корсак, Подолинский пишут стихи, но никто из них до 1827 года не печатается и никто не вхож в дельвиговский круг.

Так продолжается, пока из печати не выходит поэма Подолинского «Див и Пери» — в июне 1827 года. Выход ее был почти пансионской декларацией: ее издал учитель российской словесности Благородного пансиона В. И. Кречетов, со своим предисловием, где сочинитель, восторженно аттестуемый, был представлен публике как один из учеников издателя. Так был сделан первый шаг — и он оказался удачен: в «Московском телеграфе» появилась рецензия почти апологетическая; за Полевым последовали другие журналисты. «Северная пчела» сообщала, что «прекрасным стихам» «Дива и Пери» «отдавал полную справедливость один из отличнейших наших поэтов», — конечно, Пушкин[291]. Началась слава Подолинского — но самого поэта почти никто не знал. Пушкин готов был даже считать его имя псевдонимом.

Из петербургских литераторов знал его А. А. Ивановский, издатель «Альбома северных муз». Ивановский был давний семейный знакомый Глинок — и в его-то альманахе появились пансионские поэты — Подолинский и Корсак.

«кречетовских» восторгов. «…Продолжаете ли вы молиться музам и бережете ли благодать их — вдохновение, так роскошно и блистательно вас посещающее?» Это — о «Диве и Пери», поэме, которую сразу по выходе Ивановский поспешил послать давнему своему другу Ф. Н. Глинке[292]. Какое-то отношение Ивановский имел к этой поэме: вероятно, он наблюдал за выходом ее в свет. «Следуя обычаю, — пишет он, — вы прорекли мне благодарение, а я, следуя внушению сердца, возобновляю усерднейшую благодарность за честь, за удовольствие, за одолжение, которое вы мне сделали, вверив милое чадо свое в некоторую охрану первоначальных предосторожностей. Впрочем, оно так мило, умно, прекрасно, что и без посторонних очей попечительства взяло бы свое, достойное его». Он сообщает Подолинскому, что вся петербургская «премудрость»: Греч, Булгарин, Сомов, Дельвиг и Пушкин — жаждут с ним знакомства, — итак, Подолинский, как и сам он вспоминал впоследствии, еще не вошел в петербургский литературный круг. Он чуждался его — и даже впоследствии, став постоянным посетителем Дельвига, был едва знаком с таким близким к Дельвигу человеком, как Плетнев[293]. Наконец, письмо Ивановского сообщает, каким образом имя Подолинского впервые появилось в дельви-говском альманахе: «Если не скоро еще думаете вы покинуть негу юга и сладость ласк родных, то сделайте одолжение, пришлите что-нибудь для моего альманаха и для альманаха барона Дельвига. Нет сомнения, что у вас есть порядочный запас легких пиес; пришлите их ко мне, сделайте одолжение! Манускрипт я сберегу для возврата вам, а то, что надо будет пустить в альманахи, выпишем для себя»[294].

Ивановскому Подолинский прислал восемь стихотворений; Дельвиг получил от него два — «Фирдоуси» и «Стансы».

Подолинский знаком с Корсаком и с Василием Николаевичем Щастным, которого в декабре 1827 г. приветствует в особом послании: «ты поэт и друг поэта». Щастный в Петербурге с февраля 1826 г. и служит мелким чиновником в Государственной канцелярии. Он был тесно связан с украинской литературной средой; его знакомыми были товарищи и учителя Гоголя по Нежинскому лицею — Кукольник, Любич-Романович. Щастный является в Петербург уже литератором и, по-видимому, литератором, связанным с польской культурой: недаром он окончил иезуитский коллегиум в Кременце, где учился когда-то И. Коженевский и где преподавал в 1820-е годы брат поэта Александр Мицкевич. Мы не знаем, как Щастный попал в альманах Ивановского, но он также дебютировал там и дал издателю шесть стихотворений — немногим менее, чем Подолинский. Среди них было четыре перевода из Мицкевича.

Подолинский вспоминал потом, что на вечере у В. Н. Щастного он впервые увидел Адама Мицкевича.

В «Северных цветах на 1828 год» были сделаны первые шаги к сближению. Затем Дельвиг уехал, и лишь с его возвращением Подолинский начинает посещать его вечера. 11 декабря 1828 года Вульф видит его у Дельвигов.

В это время и начинается та открытая и шумная жизнь дельвиговско-го кружка, о которой рассказывают нам воспоминания Керн. Два раза в неделю собираются лицеисты первого и второго выпуска: Лангер, князь Эристов, M. Л. Яковлев, Комовский, Илличевский; приходят молодые поэты — Подолинский и Щастный, «которых выслушивал и благословлял Дельвиг, как патриарх»[295]. Являются Сергей Голицын, М. Глинка; к литературе присоединяется музыка. Яковлев, помимо редкого дара имитации, был одаренным композитором и певцом; он восхищал даже Вульфа, мало чему удивлявшегося.

«Северных цветах на 1829 год» — снова два стихотворения Подолинского: «Сирота» и «Два странника». В последнем — как и в «Фирдоуси» — речь идет о трагической судьбе поэта, на этот раз Торквато Тассо — кумира романтиков 1830-х годов.

В «Подснежнике» на 1829 год — уже шесть стихотворений Подолинского, в том числе «К**» и «Портрет», посвященные Анне Петровне Керн. Эти стихи заметил Пушкин, и они ему нравились, хотя он не упустил случая подтрунить над их мадригальной изысканностью и, вероятно, над чрезмерной пылкостью чувств их автора; он сочинил на них забавную пародию, — впрочем, ничуть не обидную[296].

Сам он, однако, тоже напечатал в «Подснежнике» стихи, посвященные Керн, — «Приметы», которые он написал по возвращении, в феврале 1829 года. Анна Петровна не удержалась, чтоб не показать черновик этих стихов своему новому трубадуру, и Подолинского удивило число перечеркиваний и помарок: легкие строфы, как оказалось, стоили Пушкину немалого труда.

Зимой 1828–1829 года Подолинский, таким образом, осваивается с дельвиговским кружком уже до такой степени, что допущен за кулисы. В это же время здесь появляется и Щастный.

Он тоже печатает стихи в «Северных цветах на 1829 год» и в ноябре или декабре 1828 года уже почти что свой человек в доме; Вульфу и Керн запомнилась прогулка на тройках за город, в Красный кабачок, на вафли: зимней лунной ночью две лихие тройки промчались мимо петербургских дач в этот известный всей столице приют немецких ремесленников; в нем было почти пусто и лишь венгерский музыкант-арфист развлекал редких посетителей. Для Вульфа это был вечер, в который ему удалось победить сопротивление Софьи Михайловны, — и неизвестно, к чему пришел бы роман, если бы ему не нужно было уезжать. В этой-то поездке, совершенно интимной, участвовал Щастный — единственный из литературных знакомых Дельвига, если не считать Сомова, уже ставшего его постоянным спутником[297].

… Но это не была вся литературная «молодежь».

В «Северных цветах на 1829 год» есть стихотворение «Тайна розы (Подражание арабскому)», подписанное «Барон Розен».

Этот Егор Федорович Розен, малорослый светловолосый немец, с певучим остзейским выговором, был фигурой примечательной. Еще в юности он писал латинские стихи и читал историков и философов от древности до нового времени. По-русски он не знал ни слова, но, будучи девятнадцатилетним корнетом, решился освоить язык и занялся им столь ревностно, что через несколько лет уже писал по-русски и даже сочинял стихи. Он уже печатался — в «Московском телеграфе» и «Московском вестнике», и Сомов поддержал его опыты в своем обзоре в «Северных цветах» — но еще до этого Розен появился в Петербурге. Он приехал в начале июля 1828 года с письмами от Шевырева к петербургским сотрудникам «Вестника», и В. П. Титов намеревался вести его к Пушкину — но визит не состоялся, и Розен уехал в Ревель[298]. Он познакомится с Дельвигом в 1829 году, когда будет издаваться «Подснежник».

И, наконец, Александр Павлович Крюков, молодой провинциал, только что появившийся в Петербурге. Он жил в Илецкой Защите Оренбургской губернии, изучал горное дело, математику и механику и писал стихи. Н. Литвинов, знакомый уже упомянутого нами И. А. Второва, приехал в 1822 году на службу в Илецкую Защиту. Он обратил внимание на юношу, который был предметом пересудов за господствующий в нем «сатирический дух». Юноша был умен и ревностен к наукам. Литвинову он понравился, и они подружились. Новый знакомый убедил Крюкова послать свои сочинения в журналы и сам отправил их к Второву с просьбой о содействии. Вероятно, Второв и отослал стихи к А. Е. Измайлову, в «Благонамеренный». Во всяком случае, с конца 1822 года в московских и петербургских журналах изредка появляются стихи, подписанные «». Стихи были совершенно профессиональны, и иногда в них проскальзывала та ироническая нота, которая создала уже молодому поэту репутацию сатирика. И репутация, и дружба с приезжим чиновником стоили Крюкову дорого: конфликт его с илецкими приказными разрастался, и силы были неравны. В июле 1823 года он собирался вместе с Литвиновым перебраться в Самару. Чем кончилось дело, неизвестно; годом позже путешествующий по России П. П. Свиньин видел Крюкова еще в Илецкой Защите и упомянул о нем в «Отечественных записках». Следующая их встреча произошла уже в Оренбурге; в первой же половине 1827 года Крюков появляется в столице.

Одно из первых стихотворений, написанных им по приезде, — «Воспоминание о родине» — о заячьих травлях, сплетнях и картах, составляющих жизнь провинциальных помещиков, об обществе косном и удушливом, которое только что извергло его из своей среды. В стихах есть биографический штрих: он только что написал какие-то сатирические стихи и должен бежать от поднявшейся бури.

С этого времени две темы сплетутся в его стихах: тоска по родине и отвращение к ней.

Крюков поступает на службу столоначальником в департамент внешней торговли. У него уже составилась целая книжка — «Опыты в стихах». В конце января 1828 года она благополучно прошла цензуру — и не вышла; вероятно, молодой автор не нашел издателя.

«Сын отечества»; может быть, тот же Свиньин доставил ему доступ в «Северные цветы».

В книжке на 1829 год есть одно его стихотворение — «Нечаянная встреча», шутливо и непринужденно пародирующее мотивы романтической лирики.

В «Подснежнике» будет три стихотворения с широким диапазоном интонаций — от лирико-элегической медитации до прозаической бытовой зарисовки ночного города, окрашенной тем же ироническим лиризмом.

Это был незаурядный по своим возможностям поэт и даровитый прозаик, не успевший раскрыться. Он умер, едва достигнув тридцати лет, — от болезни и от вина[299].

Молодые поэты приходили к Дельвигу как из-за хозяина, так и из-за Пушкина и Мицкевича.

— то на русском, то на французском языке. Французский язык не был принят на вечерах Дельвига; говорили обычно по-русски. Подолинский присматривался к двум великим собеседникам: Пушкин говорил с жаром, Мицкевич тихо, плавно и логично. По временам он импровизировал — но не стихи, а рассказы, фантастические новеллы, которые особенно нравились слушательницам: сверхъестественное было в моде.

На одном из вечеров Щастный прочел «Фариса» Мицкевича, написанного недавно и еще не напечатанного. Мицкевич сам передал ему рукопись, и Щастный сделал перевод — на редкость удачный. Так считал Дельвиг и остальные слушавшие — и не ошибались: эти стихи оставили имя Щастного в русской поэзии. «Фарис» был первым стихотворением в новом альманахе.

Дельвиговский кружок вносил свою лепту в пропаганду творчества польского поэта.

В «Северных цветах на 1828 год» были напечатаны три «крымских сонета», переведенных Илличевским. Поэт, всю жизнь работавший над усовершенствованием языка «легкой поэзии», стремился придать своим переводам изящество и точность слога и преуспел. Знаменитые «Аккерманские степи», «Плавание», «Бахчисарайский дворец» превращались под его пером в явление русской поэзии, в своего рода вершины «антологической лирики» в понимании Илличевского.

В следующей книжке «Северных цветов» появляются «Стансы» И. И. Козлова — «вольное подражание» «Rezygnacja» Мицкевича.

«Фарис» в переводе Щастного принадлежал уже тому поэтическому стилю, который мы обозначаем условно как стиль «1830-х годов», «лермонтовский стиль» — экспрессивный, как само переводимое стихотворение с яркими чертами восточного колорита, с нерасчлененным, захватывающим читателя речевым потоком.

И еще один перевод из Мицкевича появится в «Подснежнике» — «Альпугара» из «Конрада Валленрода», романтическая баллада из только что изданной поэмы. Переводчик ее, Ю. И. Познанский, был близок с Н. Полевым, который познакомил его с Мицкевичем. Это было в 1826 году; к этому времени у Познанского уже было несколько готовых переводов из Мицкевича. Он показал их автору и кое-что напечатал в «Московском телеграфе». Выход «Конрада Валленрода» вновь заставил его взяться за перо. Как попал его отрывок в «Подснежник», мы не знаем точно; может быть, Познанский, наезжавший от времени до времени в Москву и Петербург (он служил в западных губерниях, а потом и в Кавказской армии) привез его сам; может быть, передал через друзей — поклонников Мицкевича — Полевого, Вронченко, Подолинского[300].

Мицкевич становился как бы участником дельвиговских альманахов.

С переводом Щастного вышла, впрочем, маленькая неловкость. В «Подснежнике» к нему было сделано примечание: «Стихотворение сие, недавно написанное г. Мицкевичем, до напечатания на польском языке переведено по желанию почтенного поэта с его рукописи». В примечании в спешке была сделана ошибка, и Щастному пришлось публиковать «Предостережение». «В альманахе „Подснежник“, — писал он, — изданном недавно несколькими литераторами (а не бароном Дельвигом и О. М. Сомовым, ибо последний принял на себя только труд редакции), в примечании к переводу „Фариса“ (см. страницу 17-ю) вкралась опечатка, которую по уважению моему к сочинителю, во избежание неблагонамеренных толков, считаю долгом оговорить: уведомляю читателей означенного альманаха, что г. Мицкевич на перевод своего стихотворения никому ни желания, ни запрещения не объявлял, и что вместо „по желанию почтенного поэта“ следует читать „по желанию почитателей поэта“. В. Щастный»[301].

Мицкевич уехал из Петербурга только 15 мая и, конечно, успел прочитать перевод Щастного и даже «Предостережение». В начале марта он подарил своему давнему почитателю два томика только что напечатанного петербургского издания своих стихов при дружеской записке[302].

«Предостережении», что «Подснежник» был издан не Дельвигом и Сомовым, а «несколькими литераторами». Таким образом, он как будто подтверждал, что альманах был выпущен в свет «младшим поколением» кружка Дельвига, как сам Дельвиг писал Вяземскому. Инициатор альманаха и не мог бы заниматься его делами без серьезной помощи; всю зиму он был болен, семь месяцев его мучили лихорадка и ревматизм[303]. Тем не менее наблюдал за альманахом именно он: с его легкой руки «Фарис» Щастного попал на почетное место в книжке; он же читал повесть своего двоюродного брата «Маскарад» и остался ею недоволен, хотя и напечатал. Автор ее, Александр Иванович Дельвиг (1810–1831), погибший в 1831 году при штурме Варшавы, был молод и самолюбив; он напечатал под псевдонимом «Влидге» еще перевод «Ундины» и повесть «Село Ивановское» — в альманахе «Царское село» в 1830 году. «Маскарад» был подан Дельвигу анонимно; он не догадывался об авторе и высказал свои неодобрения в его присутствии; вспыльчивый кузен обиделся и на некоторое время перестал бывать в доме[304].

Из числа старших литераторов в альманахе, как уже сказано, был представлен Вяземский. Вероятно, в руках Дельвига и Сомова были уже и сочинения Федора Глинки, все еще жившего в Петрозаводске. Тоска не покидала Глинку, здоровье его расстроилось, он просил о переводе в губернию с более умеренным климатом. За него хлопотали Гнедич, Воейков и Жуковский.

Между тем он продолжал писать, и карельская ссылка, как и для Баратынского, становилась для него нежданно источником вдохновения. В 1828 году он присылает в «Северную пчелу» «Письмо из Петрозаводска», в которое включает отрывок с описанием Кивача. Это были первые наброски «описательной поэмы» «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой». Почти одновременно он работает над другой поэмой — «Дева карельских лесов».

В этих поэмах сложно сплелись тема изгнанничества, руссоистские поиски «естественного» человека, не тронутого тлением цивилизации, русская история и карельский фольклор, Державин, Рылеев и Баратынский. Из этой амальгамы вырастало высшее художническое достижение Глинки, его «Карелия», произведение свежее и неровное, с провалами и взлетами, банальностями и открытиями.

«Листок из дорожных записок русского офицера на обратном пути в Россию». Вероятно, в начале года он располагал и произведением другого изгнанника и уже узника в прямом смысле слова — отрывками из трагедии «Ижорский» В. К. Кюхельбекера. Откуда он получил их — на этот счет мы можем только строить предположения.

Сам Дельвиг дал только одно новое стихотворение: «Русскую песню» («Сиротинушка, девушка»); два других произведения — «Хор из Колиновой трагедии „Поликсена“» и «Песня» («Дедушка, девицы») были старыми, девяти-десятилетней давности, но последнее стихотворение печаталось с нотами М. И. Глинки и из-за них.

Сомов дал в «Подснежник» пока только «Русалку», «малороссийское предание». Наконец, нужно было перепечатать из «Цветов» басню Крылова «Бритвы» из-за пропущенных двух строк.

В начале февраля подоспели стихи Языкова. Их привез Вульф, ненадолго опять заехавший в Петербург: он пробыл до 7 февраля и накануне отъезда прислал для «Подснежника» послание «А. Н. В<ульф>у на отъезд его в армию», — не целиком, а маленький отрывок из восьми строк, — и «Элегию» («Мечты любви, мечты пустые…»), написанную несколько лет назад. Итак, Языков все же откликнулся — но, как обычно, ничего не успел сделать до конца.

9 февраля Сербинович поставил на альманахе свою цензорскую подпись.

— по неписанному закону вечно спешивших альманашников.

В феврале в Петербург приехала княгиня Зинаида Волконская. Она отправлялась в Италию с сыном и ждала С. П. Шевырева, который был приглашен воспитывать молодого Волконского и должен был к ним присоединиться; он на несколько дней задержался в Москве.

С отъездом Волконской прекращал свое существование прославленный московский литературный салон. Баратынский, нередкий его посетитель, обратил к его хозяйке скорбные прощальные стихи. Дельвиг просил у нее разрешения поместить их в своем альманахе. Волконская согласилась[305].

16 февраля, в субботу, приехал Шевырев[306].

За двенадцать дней, что он оставался в Петербурге, он попытался возобновить или расширить литературные знакомства. В первый же день Мицкевич написал ему рекомендательное письмо к Жуковскому[307] — но как-то к Жуковскому ему все не удавалось попасть. Зато он побывал у Гнедича, Крылова, повидал Пушкина. Его принимали радушно, но воспоминание о неудовольствиях, полученных от петербургских литераторов, его не оставляло, и его письма в Москву походили на дипломатические реляции из враждебной страны. Он жаловался на всеобщее равнодушие — к «Московскому вестнику», к повестям Погодина — ко всему, что интересовало его самого.

24 февраля он отправился вместе с Пушкиным на воскресное литературное собрание к Дельвигу — и увидел, наконец, своих противников, задевавших его в «Северных цветах». Он говорил с Сомовым и после дружеских бесед ушел в убеждении, что доказал ему собственную правоту и его, Сомова, глупость, о чем с триумфом сообщил Погодину[308]. Он рассказал и о «Подснежнике» и о намерении Дельвига на барыш от альманаха устроить обед для петербургских литераторов и, может быть, даже выписать москвичей.

Он познакомился с Илличевским, с Подолинским, с «каким-то краснощеким Корсаком» — уже известным нам А. Я. Корсаком, приятелем М. Глинки. Он виделся с бароном Розеном и свел его, наконец, с Пушкиным в гостинице «Демут». Через несколько дней сам Пушкин пригласил Розена на дельвиговский вечер[309].

Подолинский вспоминал потом, что, проходя через дельвиговскую гостиную, он увидел сидящих вместе Пушкина и Шевырева. «Помогите нам состряпать эпиграмму», — сказал Пушкин. Подолинский торопился, и когда вновь вернулся в гостиную, эпиграмма была уже готова. Это было «Литературное известие» с полемическим выпадом против Каченовского[310].

не стал интересоваться, насколько помог Пушкину Шевырев. С эпиграммой Пушкин справился один, тем более, что она не писалась экспромтом, а была старой, еще 1825 года[311], — но и Шевырев со своей стороны внес в кошницу Дельвига посильный вклад: он написал стихи «Партизанке классицизма», поэтический ответ Александре Ивановне Лаваль, впоследствии Корвин-Коссаковской. Лаваль упрекала поэта, что он постоянно пишет о крови и ранах. Шевырев отдал эти стихи в «Подснежник»[312].

В то время, когда происходил вечер у Дельвига, альманах собирался уже с большой поспешностью.

«Милостивый государь Константин Степанович, — пишет Сомов Сербиновичу 19 февраля. — Препровождаю к вам еще несколько стихотворений для „Подснежника“ и еще небольшую прозаическую статью. Из стихотворений одно уже вам известное, барона Розена „Черный ангел“, которому по вашему замечанию дал я заглавие „Ангел смерти“. Сделайте одолжение, скажите, можно ли в таком виде его печатать? Кажется, еще очень немногим будем мы еще вас утруждать для „Подснежника“, ибо почти все уже для него собрано и начато печатание сей книжки. С совершенным почтением и преданнос-тию имею честь быть ваш, милостивого государя, покорнейший слуга О. Сомов.

Февраля 19 дня 1829»[313].

«Подснежник» был альманахом-спутником, внеочередным; в нем не было литературного обзора и того, на чем так настаивал Дельвиг для «Северных цветов», — разделения стихов и прозы. Чтобы соблюсти последнее требование, нужно было действительно составить альманах полностью, на что не было времени. Отказавшись же от строгого порядка, можно было еще в середине февраля включать подоспевшие материалы.

Так и происходило, и если мы сравним печатную книжку с теми реестрами стихов и прозы, которые посылает Сомов Сербиновичу, мы убедимся, что приблизительно с середины книжки произведения идут почти в том же порядке, в каком цензуруются.

О. М. Сомов — К. С. Сербиновичу 13 марта 1829

Милостивый государь Константин Степанович! Препровождаю к вам новую обузу стихов, по списку, приложенному на обороте, и повторяю всегдашний мой вам припев:

«Удостойте взглядом!»

Шевырева Партизанке классицизма.

NB Если в ней вам дико кажется царственной кровью пламенной. Б. Розена Прощальная слеза Корсака Иуда Песня

Щастного К**

Еще одна прозаическая статья, листов в пять писанных, еще несколько небольших стихотворений — и мы не станем более вас беспокоить для «Подснежника».

С истинным почтением и всегдашнею преданностию имею честь быть Ваш, милостивого государя, покорнейший слуга О. Сомов.

13 марта 1829

Б. Розена

Венценосной страдалице

Путь любви

Могильная роза

Капитан Храбров, гл. I

Неизвестных

Ангел

Ветер

Любовь узника

Притчи[314]

«Неизвестных» скрыты стихи Кюхельбекера, видимо, только что полученные. Все они, кроме «Ангела», напечатаны анонимно в «Подснежнике».

«Ветер» и «Любовь узника» вместе со стихами, вошедшими еще в «Северные цветы на 1829 год», были позднее вписаны Кюхельбекером в особую тетрадь, названную им «Первое продолжение Песней отшельника». В этой тетради мы находим и «Ангела» — стихи о падшем ангеле, возвеличенном страданием, и страдальце-поэте, которого утешили в изгнании его родные. Эти стихи были совершенно невозможны в печати — ни по политическим, ни по религиозным причинам. Если Сербиновичу был подан этот «Ангел» — он, без сомнения, не был пропущен[315].

Вместо него в «Подснежнике» появилось другое стихотворение Кюхельбекера — «19 октября 1828 года» — о лицейской годовщине:

Воспомнит ли в сей день священный,
В день, сердцу братьев незабвенный,

Самая публикация этих стихов была ответом на скорбный вопрос Кюхельбекера.

Союз поэтов продолжал существовать.

«Подснежник» печатался, и издатели не успевали за типографией. 15 марта Сомов вновь писал Сербиновичу. У цензора возникли колебания в связи с «Литературным известием» — не содержит ли эпиграмма «личности»? «Да что прикажете окончательно с застиксовскими журналистами? — спрашивал Сомов. — Благоволите ли дать им цензурное разрешение на объявление о их журнале? Скажите, что можно и чего нельзя напечатать?» Он исправил стихи Шевырева и теперь отсылал Сербиновичу эти два произведения заново и добавлял к ним свой рассказ «Оборотень», «Альпухару» Познанского и два стихотворения без подписи — «Песню» Языкова («Вот еще стакан заздравный…») и «Не наша сторона» Глинки. Из этих запасов, процензурованных Сербиновичем, не все пошло в «Подснежник»: материалов было слишком много даже и на второй альманах. «Не наша сторона» Глинки, «Путь любви» и «Могильная роза» Е. Ф. Розена появятся в следующей книжке «Северных цветов».

Сомов торопится. «…Моя слезная просьба: нельзя ли сделать отеческую милость, поскорее и если можно завтра же прислать мне обратно „Оборотня“ моего? ибо за ним дело остановилось в типографии, а у меня останавливалось за писцом, который пишет очень медленно и живет в Смольном монастыре»[316].

«Венценосной страдалице» барона Розена и «Эпилог» Языкова.

«Эпилог» принес Аладьин; его текст был записан в письме Языкова к Вульфу, которое опоздало: оно было отправлено 9 февраля. Что же касается стихов, то это и был полный текст послания к Вульфу; издатели «Подснежника» могли убедиться, что они напечатали восемь стихов, а остальные сто двадцать с лишним остались в рукописи. Сомову пришлось спешно менять последние листы: он извлекает языковскую песню и вставляет на ее место «Эпилог», к которому делает примечание, что восемь стихов, доставленных издателям ранее, следует читать на странице 160. Теперь ему приходится и нарушить аноним, на сохранении которого настаивал автор: другого выхода не было.

«Песню» же он отдает Розену. Сохранилась ее копия, сделанная Сомовым и процензурованная Сербиновичем. На ней стоит помета: «Подснежник», зачеркнутая и исправленная на «Царское Село»[317].

Попутно Сомов успевает еще отстоять стих «Спасаю божье дарованье», который Сербинович собирался было вычеркнуть[318]. Он боялся духовной цензуры и был осторожен: через несколько дней, 29 марта, он отправил туда аллегорию для «Северных цветов» «Бог действует в суде, но пребывает в милосердии». Ответа не было; он пришел, когда его уже перестали ждать, — 14 января 1831 года — и гласил, что статья, как «сущая басня» и притом «несогласная с учением церкви», напечатана быть не может[319]

Орест Сомов рассылал участникам экземпляры «Подснежника» и «Северных цветов».

Он писал Языкову, извиняясь перед ним за неисполнение его авторской воли и за то, что «Подснежник» «за спехом не успел еще принарядиться в праздничное свое платье»[320]. Языков, как всегда, сдержан и скорее недоволен: литературные труды дельвиговского кружка он ценит невысоко, хотя и поддерживает с ним приятельские связи. Только отрывок из пушкинского романа приводит его в восхищение: «подвиг великий и лучезарный»[321]. Брат его Александр Михайлович, его литературный оруженосец, высказывается решительнее. «„Сев.<ерные> Цв.<еты>“ я просмотрел, — пишет он Комовскому 1 февраля, — проза в них преподлейшая (исключая малозначущий впрочем отрывок Пуш<кина>), особенно же домик на В.<асильевском> Ост<рове> представляет прекрасный пример галиматьи; что за чудесное, что за Варфоломей, что такое графиня и люди в широких штанах? Я полагаю, что автор от власти (ст. 181) красоты сам сделался , если не родился в сем почтенном звании. В стихах более порядочного, особливо понравилась мне быль Кат<енина> и значение, которое имеет отдание преимущества раболепному Кострову да Bas-Empire перед поэтом; ему, как видится, и петь не дали! Эту пьесу я знал по началу и основной мысли от самого К<атенина>…»[322].

Итак, катенинские аллюзии были все же замечены, по крайней мере, друзьями. А. М. Языков искал их — все остальное было ему неинтересно. Между тем и сам Катенин получил экземпляр и «преучтивое» письмо от Сомова, где тот благодарил за «Старую быль», просил стихов для следующих книжек и сообщал, что послание к Пушкину сам адресат его счел за благо не помещать. Катенин дал волю своим сомнениям и подозрениям и уже много времени спустя прямо спросил Пушкина о причинах; Пушкин ответил, что, посылая «Быль» в альманах от себя, не мог приложить стихи с похвалами себе же. Катенин и тут продолжал подозревать, что дело не чисто и пришел, наконец, к выводу что «шутка… над почтенным Историографом» и «молодыми романтиками» была истинной причиной непомещения стихов. Как мы знаем уже, причины были глубже и многообразнее, но Катенин не вовсе ошибался: ирония над «пренагражденным» историографом была неуместна в «Северных цветах», только что выступавших как раз против этой официальной версии. Катенин напечатал отвергнутые стихи в собрании своих сочинений, но потом, перечитывая их, исправил на своем экземпляре как раз в этом месте, заменив «пренагражденный» на «преутомленный»[323].

При всех сомнениях и колебаниях, Катенину открывалась возможность печатать свои стихи, и пренебрегать ею для него была слишком большая роскошь. Его литературные отношения были прерваны или испорчены, критика отзывалась о нем с неизменным скептицизмом, а в «Цветы» его прямо приглашали. Сомов выполнял давнее намерение Пушкина — привлечь Катенина. Поэтому Катенин решил отложить на время вражду с «молодыми романтиками» и согласиться на просьбу Сомова. Он написал ему через Бахтина и предлагал «Элегию», посланную недавно к Бахтину. «Элегия» была, как и «Старая быль», насквозь автобиографична — в ней говорилось об отвергнутом современниками и гонимом властителем поэте, гордо замыкающемся в своем собственном творчестве. Аллюзии здесь тоже были прозрачны: деспот Александр Македонский носил то же имя, что и покойный царь, выславший Катенина из Петербурга.

«Элегию» Катенин хотел печатать у Греча — но Греч испугался и прямо сказал катенинским эмиссарам, что автор хочет его «подбить». После этого намерение Катенина напечатать ее в «Северных цветах» стало почти навязчивой идеей. Его поддерживало новое письмо Сомова, полученное им вслед за «Подснежником»: если верить Катенину, Сомов уверял его в совершенной перемене своих мыслей касательно его, Катенина, дарования, хвалил «на чем свет стоит» и «отрекался от Булгарина яко от сатаны». Катенин отвечал на это, что в таком случае не следует скрывать света истины под спудом и нужно вознести ему, Катенину, хвалу печатно.

В ожидании конца переговоров он всматривался в «Северные цветы» и «Подснежник» и находил в них вещи гораздо менее невинные, нежели его «Элегия». «Как любопытны три мелкие стихотворения Кюхельбекера (в цветах), написанные им, кажется, в крепости! Какая у этого несчастного молодого человека чистая однако ж душа! мне коли сгрустнулось, как я их прочел». Откуда он знал об этих стихах?

«В „Подснежнике“ помещены сцены из Кюхельбекера драматической поэмы „Ижорский“; в одной является Бука в виде обезьяны на престоле, в порфире и с пуком розог; и после этого бездельник Греч смеет пугаться за Александра Македонского…»

Катенин не обманулся в своих ожиданиях. В июле он получил от Сомова новое письмо с благодарностями за «Элегию», уже пропущенную цензурой. Теперь связь еще более укреплялась, и Катенин все более смягчался; он думал уже о том, чтобы поместить в «Цветах» свои «Размышления и разборы» — серию обширных статей о литературе от древности до нового времени. Для журналов, как он полагал, статья длинна, из альманахов «Северные цветы» теперь его устраивали более всего: они были, по его словам, «в моде и расходе»…[324] Катенин совершенно не представлял себе возможностей альманаха или попросту о них не думал: «Размышления и разборы» вряд ли уместились бы и на половине книжки.

— и отнюдь не в пользу пушкинского кружка.

«Московский вестник» не оправдал надежд Пушкина. Да он и клонился к упадку: в 1829 году он был издан в четырех частях — уже почти как альманах. В следующем же году он прекратит свое существование.

Почти в то же время обостряются отношения Вяземского с «Московским телеграфом». Разногласия нарастали исподволь. Полевой уже начинал осторожную борьбу против дворянской литературы и культуры; его буржуазный радикализм развивался и крепнул. Вяземский все более ему мешал. Когда в июне 1829 года Полевой выступит с резкой переоценкой всей художественной и исторической деятельности Карамзина, произойдет разрыв[325].

И тогда Полевой заключит с Булгариным союз против «литературной аристократии», «элиты» — Пушкина, Дельвига, Вяземского.

Что же касается Булгарина, то он укрепил свои позиции. «Северная пчела» дала достаточно доказательств своей благонамеренности, и Фон-Фок и Бенкендорф вписали себя в число ее защитников и ходатаев. Официальная поддержка обеспечивала газете монополию на политические известия — и тем самым исключительную популярность. Вся Россия — образованная, полуобразованная и почти необразованная — читала «Пчелку» и за малым исключением полагалась на ее суждение.

И в этом узком кругу существовали уже совсем небольшие группы литераторов, издававших свои произведения, читательская судьба которых зависела от степени расположения к ним Булгарина. У них были и свои мнения о предметах литературы — в том числе и о сочинениях Булгарина — но они должны были оставаться под спудом.

В 1829 году выходят «Полтава» и два тома «Стихотворений» Пушкина; «Стихотворения» Дельвига, Козлова, Веневитинова; готовят издания своих стихов Катенин и Вяземский. Все эти книги должны будут поступить на суд «Северной пчелы».

Одновременно выходит роман Булгарина «Иван Выжигин» — и судьбу его решает та же «Северная пчела». Греч помещает о нем объявление, судя по которому «это произведение единственное в нашей литературе», иронизирует Языков. Баратынский возмущается «неимоверной плоскостью» романа — но тут же вынужден заметить, что публике, кажется, того и надобно, ибо «разошлось 2000 экз. этой глупости». К 1831 году было продано уже семь тысяч, о чем с гордостью сообщал булгаринский же «Сын отечества»[326].

Господа офицеры из Бобруйска благодарили сочинителя романа «небывалого на святой Руси». Провинциальные чиновники находили схожесть в описании канцелярий и восхищались смелостью, с какой сочинитель обличает взятки.

Успех «Ивана Выжигина» был неимоверен. Коммерческая, как сказали бы теперь, «массовая культура» торжествовала свои первые победы.

Это была целая эстетика, поддержанная всесильной рекламой, — и она грозила смести элитарную литературу пушкинского кружка. С появлением «Выжигина» она получала свой манифест, и борьба становилась неизбежной.

Еще в феврале 1829 года Шевырев сообщал Погодину, что Сомов «бранит Булгарина и пророчит о разрыве его с Гречем»[327]. Разрыва не произошло, и дельвиговский кружок тоже не порвал с Булгариным, хотя издатели «Северной пчелы» были явно недовольны обозрением Сомова. В письме к Катенину Сомов, как мы помним, опять «бранил Булгарина». Шел март месяц; в марте в книжных лавках появился «Выжигин». К концу месяца Дельвиг сообщает о нем Баратынскому в весьма важном и интересном письме, которое мы приведем целиком.

— Е. А. Баратынскому

Конец марта 1829 г.

С. -Петербург.

Душа моя Евгений. Пушкин верно сказал тебе, что я не имел силы писать к тебе, так занемог и трудно поправляюсь. Жду погоды — и не дождусь. «Северн<ые> Цветы» прошлого года доставь Василью Львовичу. «Подснежник» выйдет на днях. Я напечатал твои стихи к Зенеиде. Она согласна была, а ты дай, кому обещал их, другую пьесу. Я печатаю мои стихи; к Пасхе выйдут; в них ты прочтешь новую мою идиллию. «Борскому» подстать вышел «Выжигин». Пошлая и скучная книга, которая лет через пять присоединится к разряду творений Емина. Подолинскому говорить нечего. Он при легкости писать гладкие стихи тяжело глуп, пуст и важно самолюбив. Проказник принес мне «Борского» процензурованного и просил советов. Я посоветовал напечатать, другого ничего не оставалось делать, и плюнул. Разве лета его обработают. Дай Бог. Поцелуй за меня Полевова и Раича в лоб и попроси их продолжать, как начали, свои похвалы творениям ничтожным. Прощай, душа моя, трудно писать. Целую тебя и Пушкина. Буду не осенью, а весною к вам. Книги, при сем приложенные, доставь князю Вяземскому. Поцелуй ручки у Настасьи Львовны. Твой Д<ельвиг>[328].

Итак, уже в марте 1829 года в дельвиговском кружке идет брожение. В «Северной пчеле» еще хвалят «отличного поэта» Дельвига, рекламируют «Подснежник» накануне выхода, а по выходе называют «прелестным подарком к весне»[329]«Выжигине» в следующих «Цветах» будет критическим, и нужно ожидать разрыва. Но и в самом кружке назревают разногласия, в первую очередь с Подолинским, представителем «молодого поколения» поэтов. Шевырев еще в феврале слышал слова Пушкина: «Полевой от имени человечества благодарил Подол<инского> за „Дива и Пери“, теперь не худо бы от имени вселенной побранить его за „Борского“»[330]. «Борский», байроническая поэма с семейной драмой, с ревностью, с убийством по ошибке, вульгаризовала мотивы пушкинских поэм; как в искаженном зеркале, она воспроизводила сюжетные схемы, легшие в основу в частности «Бала» Баратынского. Понятно, что Баратынский был недоволен поэмой: он воспринимал ее почти как пародию на себя. Страшная опасность эпигонства угрожала «пушкинской плеяде».

Дело осложнялось тем, что поэзия Подолинского поднималась на щит: он был популярен; его хвалили в «Северной пчеле», в «Телеграфе», в «Галатее» Раича. Он чувствовал себя самостоятельным, он смотрел на современную словесность с высоты своих двадцати двух лет и двухлетнего литературного опыта. Литературный суд Дельвига уже становился для него обузой, и он совершенно намеренно дал ему читать поэму только тогда, когда подготовил ее к печати[331], — жест вежливого, но решительного бунта. Новое и старшее поколение переставали понимать друг друга.

Но общение продолжается — и с Подолинским, и с товарищами его по пансионским «ассамблеям». В конце июня Глинка с Корсаком едут вместе с Дельвигами, Сомовым и Керн на четыре дня на Иматру — в путешествие веселое и беспечное, описанное затем несколькими его участниками — Сомовым, Керн и Глинкой. Прогулка была литературной — Иматру воспевали Державин и Баратынский, и имя Баратынского было записано его рукой на окрестных камнях. Путешественники последовали его примеру и примеру бесчисленных туристов всех поколений. Они увидели седой поток водопада, перед ними вставали сумрачные и дикие скалы, так поражавшие воображение Баратынского. Обо всем этом рассказал Сомов в своих путевых очерках. Ямщик-финн пел песню; Глинка заставил его повторить напев и стоя записывал карандашом ноты; «Финская песня» легла потом в основу знаменитой баллады Финна в «Руслане и Людмиле».[332] «Поэзия новейшая шведов богата и нова для нас, только начинающих постигать, что границы ее гораздо далее сухого поля французской словесности».[333] Он будет печатать в «Литературной газете» рецензии Розена на Бернарда фон Бескова и статьи о шведской поэзии, и тот же В. Шемиот переведет для него со шведского языка «Песнь лапландца».[334]

«Младшее поколение» кружка еще слушало литературные советы Дельвига. Корсак прямо подражает ему. Он пишет народные песни, известные нам сейчас по романсам Глинки, — «Косу», «Ночь осенняя, любезная», антологические стихи, романсы и баллады — без рифмы, со сложным метрическим рисунком — как «Иуда», напечатанный Дельвигом в «Подснежнике». Он зовет Дельвига к себе в гости, в дом на Торговой улице близ Театральной площади, где живет вместе с Глинкой; он немного робеет перед знаменитым поэтом и подшучивает слегка над своими старомодными пансионскими учителями — в том числе и над Кречетовым[335]. Со времени замужества О. С. Пушкиной связи Дельвига с пансионерами укрепляются: Н. И. Павлищев, пятью годами моложе жены, был пансионером, одного курса с Львом Сергеевичем; он занимался несколько литературой и музыкой и собирал у себя прежних товарищей.

Кружок расширяется, в него приходят и молодые лицеисты. Один из них стал близок к Дельвигу в последние годы. Это был Михаил Данилович Деларю, окончивший лицей с пятым выпуском 29 июня 1829 года и с августа того же года служивший в департаменте государственного хозяйства и публичных зданий. Еще в лицее он писал стихи и подражал Пушкину, но еще более Дельвигу; говорили, что он был даже внешне похож на Дельвига[336]«Подснежнике» его имени еще нет; оно появляется в «Невском альманахе на 1830 год», собранном к осени, где приняли участие и другие уже знакомые нам по «Северным цветам» поэты: Щастный, Сомов и прочие. Вероятно, в это время он начинает бывать и у Дельвигов.

Число поэтов растет, растет и число лирических пьес. «Подснежник» был первым альманахом, отпочковавшимся от «Северных цветов», — первым, но не единственным. В 1829 году барон Розен замышляет свой альманах — и весь кружок готов помочь ему. Он берет в соиздатели Н. М. Коншина — старинного приятеля Баратынского, когда-то начальника его по Нейшлотскому полку; унтер-офицер ввел своего капитана в петербургскую литературу, и Коншин стал тогда подражателем Баратынского, его поэтической тенью. Он был короток и с Дельвигом, а когда в 1829 году стал правителем канцелярии главноуправляющего Царским Селом и поселился здесь, старые связи возобновились. Он написал Баратынскому, и тот поспешил ответить; обещал стихи, но немного: семейные хлопоты и несчастья отвлекали его от поэзии, и он писал мало. «…Чем богат, тем и рад, — предупреждал он, — братски поделюсь с тобой и Дельвигом». Он передавал поклон и Розену, с которым виделся мельком в Москве у Полевого и проникся расположением; «стихи его показывают человека не только с дарованием, но и с сердцем, и такие люди мне очень по душе»[337]. Вообще Розен «персона грата» в дельвиговском кружке; ему обещают стихи Жуковский, Дельвиг, Пушкин. «До приезда моего в Петербург, — пишет он Ф. Глинке, — я не знал ни одного русского литератора, т. е. лично, но в короткое время я имел честь познакомиться с Пушкиным, Дельвигом, Сомовым и недавно с Жуковским». «Одобрение сих достойнейших людей» вместе с «благосклонным отзывом» Глинки вознаградило Розена за «равнодушие <…> публики»[338]. «Я не хотел было печатать моей прозы, — признается он в другом письме, — но барон Дельвиг, Сомов и другие отзываются о ней с такой неумеренною похвалою, что сам начинаю думать, не понравится ли она и другим читателям»[339]. Розен любил скромно сообщать о чужих восторгах по своему адресу, но здесь он если и преувеличивал, то немного. Сомов, который, по собственным словам, был его «повивальной бабкой», писал о нем Глинке еще 10 апреля, посылая «Подснежник»: «Егор Федорович Розен, служивший в гусарах и теперь в отставке и здесь, подает большие поэтические надежды: вы бы подивились, слушая его остзейское коверкание русских слов в разговоре и чтении; но в поэзии его язык чист и промахов встречается очень мало»[340]«Венценосной страдалице», подражая его голосу и выговору: «Неумолимая! ты не хотела жить». Пушкин дал Розену антологические стихи в честь Дельвига — «Загадка», и педантичный классик не без опаски поправил один гекзаметр; Пушкин отнесся к исправлению благосклонно и, кажется, потом был доволен[341].

В альманахе Розена и Коншина «Царское Село» были «Зимнее утро» Пушкина, две песни Дельвига — в том числе одна старая, посвященная Баратынскому и Коншину, был Баратынский, Ф. Глинка, Сомов, Щастный, Деларю, А. В. Мещерский — другой молодой лицейский поэт, однокашник Деларю, ему же и посвятивший свои стихи. Альманах открывался портретом Дельвига.

«Царское Село» было изданием, связанным с «Северными цветами» не только кругом авторов: Сомов и Дельвиг, по-видимому, прямо участвовали в его составлении. «Любезный Коншин, — писал издателю рассерженный Дельвиг, — альманах наш будет хорош и пьесами и наружностью, но выйдет ли к сроку, не знаю и даже сомневаюсь, если ты не прибудешь сюда и не привезешь денег. Надо деньги за портрет и печатание его и виньетки, надо денег переплетчику, надо денег Плюшару, который только согласился ждать до 1-го января, а он уж не за горами»[342]. Здесь идет речь, конечно, о «Царском Селе», с которым Коншин не может справиться без помощи Дельвига: в этом альманахе напечатаны портрет и виньетка, и только он — в отличие от «Северных цветов» — печатался в типографии Плюшара. И о том же альманахе и с тем же раздражением писал Коншину Сомов: он сообщал, что статьи в книжке распределял, по его мнению, Розен, а, может быть, Деларю, что «все ли пропущено цензурой, он не знает», что ему носят уже вторые корректуры и что он готов уладить какие-то дела с Плюшаром[343]. Итак, все хлопоты по «Царскому Селу» легли на плечи Дельвига и Сомова; Коншин спрашивал у них о том, что он должен был бы знать сам, будь он хоть несколько сведущ в делах собственного альманаха.

«Северные цветы на 1830 год» тем временем собирались, и кое-что, как мы помним, у Дельвига было припасено еще от прошлой книжки: стихи Розена, Глинки; лежала, ожидая своей очереди, и процензурованная «Элегия» Катенина. «Младшее поколение» работало усердно, и парнасский родник не иссякал; его хватило и на «Невский альманах» Аладьина, и на «Царское Село», и на «Подснежник», и на «Северные цветы». Розен, занятый своим альманахом, добавил к прежним только одно стихотворение — «Венчальный обряд»; помощник его Деларю принес четыре («Поэт», «К Неве», «Ангелу-хранителю», «Слеза любви»); у него был неистраченный запас еще лицейских стихов. С двумя стихотворениями явился в альманахе Подолинский, одно — «Друзьям» — напечатал В. Шемиот. Это последнее стихотворение имело потом своеобразную судьбу: оно было приписано Рылееву, положено кем-то на музыку и распевалось в «рылеевских местах» — в Острогожске и Воронежском крае. Полагали, что Рылеев написал его при отъезде в Петербург[344]. Как обычно, свою лепту принес и Платон Ободовский: ему принадлежала «сельская элегия» «Эрминия».

Зато со старшего поколения петербургских поэтов Дельвигу в этот раз почти не удалось собрать литературной дани. Ни Крылова, ни Жуковского в альманахе не было; Гнедич был с Дельвигом в ссоре. Только один И. И. Козлов дал в «Цветы» два стихотворения, «К тени ее» и «Из Байронова ДонЖуана», да Измайлов снабдил Дельвига двумя баснями — «Скотское правосудие» и «Обманчивая наружность». Плетнев, писавший совсем мало, отдал в альманах еще одну сцену из «Ромео и Юлии» — к этому времени он перевел уже четыре действия[345]. В примечании к ней был напечатан фрагмент из «рукописного сочинения А. С. Пушкина» о Шекспире, по-видимому, неосуществленного. Дельвигу нужно было рассчитывать прежде всего на себя самого, и он отобрал для альманаха восемь стихотворений.

Здесь были, как обычно, антологические стихи («Четыре возраста фантазии», «Грусть», «Слезы любви», «Удел поэта»), фольклорные стилизации («Русская песня», «Малороссийская мелодия») и две новые идиллии. Одна из них — «Изобретение ваяния» была посвящена Василию Ивановичу Григоровичу, как обещал ему Дельвиг четырьмя годами ранее. Пластические искусства продолжали занимать и волновать его, и связи его с художниками не ослабевали. Когда в сентябре 1829 года М. А. Максимович приехал в Петербург, Дельвиг ведет его в Эрмитаж вместе с Сомовым и Лангером[346].

— «Отставной солдат» — была опытом так называемой народной идиллии.

Это был тоже давний замысел, который в свое время пытался воплотить и Гнедич в своих «Рыбаках». Баратынский вспоминал потом, что самая тема идиллии была подсказана Дельвигу Гнедичем. Но Дельвиг подошел к ней иначе: ему хотелось сохранить античное построение, но так, чтобы оно выражало строй мыслей и чувств, которые он находил в русском фольклоре. Он послал идиллию Баратынскому — и Баратынский понял замысел: он отмечал «слишком возвышенные» и «просвещенные» обороты и «греческий тон». Кажется, потом Дельвиг давал идиллию и Пушкину — и тот поправлял стихи[347].

То, что Дельвиг напечатал в этой книжке своего альманаха, было лучшим из его созданий. И это стало его лебединой песней.

Больше он ничего не напечатает в «Северных цветах». Он как будто предчувствует это — и в его «Грусти» проскальзывает мотив смерти.

Дельвиг болен, и его посещают мысли о неудачно сложившейся жизни. Семейное благополучие его омрачено давно — и бесповоротно. Он видит, как сменяются увлечения Софьи Михайловны, — и замыкается в своем грустном одиночестве, из которого нет выхода. Но ему остаются еще друзья — и литература.

Он напоминает Баратынскому, что намерен продолжать «Цветы», и просит прислать стихов, которые нужны ему не только для альманаха, а и для голодной души, питающейся «журнальными сухариками». «Я тоже пишу кой-что и надеюсь прислать к тебе что сделаю, да мне писать трудно…»[348]. 30 августа он отправляет письмо Вяземскому: «опять бью вам челом и прошу не оставить моего альманаха ни стихами, ни прозой». К этому времени он получил письмо от Пушкина и рассказывал Вяземскому, что Пушкин «ест, пьет и ездит с нагайкой на казацкой лошади»[349]. Пушкин находился в Арзруме, но по пути заезжал в Москву и виделся с Баратынским и Вяземским.

Баратынский писал мало: он был озабочен своими семейными делами. Письмо Дельвига застало его в трудную минуту: маленькая дочь его была больна; спасти ее так и не удалось. Но он выполнил обещание и осенью прислал стихи.

«развратного» поведения. Фон-Фок подавал Бенкендорфу записку о планах Вяземского вместе с Пушкиным и издателями «Московского вестника» предпринять в Москве политическую газету с тайными противоправительственными целями. Среди умышленных или неумышленных пособников «якобинцам» назывались Жуковский и Дашков, в это время товарищ министра внутренних дел.

Дашков получил записку на прочтение и ответил точно и резко. Он писал, что вся она есть следствие заведомой интриги, и угадывал авторов — это были «петербургские журналисты», боявшиеся конкуренции. Все это было очень похоже на истину: Вяземский, «Московский вестник», Жуковский — старинные неприятели или недоброжелатели «Северной пчелы», которая одна имела монополию на политические новости. К тому же и Булгарин, и Греч были знакомы с Фон-Фоком домашним образом.

Дашков сказал это первый, но и Вяземский был в том же глубоко убежден. Он писал московскому генерал-губернатору князю Д. В. Голицыну и назвал имена Булгарина, Греча и Воейкова; относительно двух последних, впрочем, потом стал сомневаться. С этого времени в пушкинском кругу на Булгарина стали прямо смотреть как на человека, связанного с тайной полицией. В марте 1829 года Баратынский писал Вяземскому, что «Иван Выжигин» заключает в себе лишь одну характерную черту: посвящение министру юстиции[350].

Но Булгарин не был прямым политическим осведомителем, и все дело было сложнее. Он был политическим конформистом, но прежде всего литературным буржуа в феодальной России. Он не нападал, а защищался, сохраняя свою собственность — газету, подписчиков, покупателей. И здесь он не разбирал средств и искал сильных покровителей. Ясный ум Дашкова проник в мотивы его поведения.

Вяземский не мог прислать Дельвигу многого, потому что писал свою политическую исповедь, был встревожен неизвестностью будущего и жил то в Москве, то в пензенском имении.

— «Слеза» — лирическую миниатюру, совершенно не выражающую того, что творилось с ним в это время.

Так обстояло дело с «петербургскими» и с «московскими» поэтами; кое-что, впрочем, Дельвиг получил из провинций. Неизменным вкладчиком был, конечно, Федор Глинка; по подсчетам московских журналистов, он в среднем давал в альманах 5–6 стихотворений. В дополнение к уже имеющемуся он прислал «Псалом LXVII», «Деву и видение», «Царь и мудрец» и прозу — «Вступление большой действующей армии на позицию при с. Тарутине» — мемуарный отрывок о 1812 годе. 29 октября Сомов благодарил его за прозу и «Деву и видение»: «прелесть и по созданию, и по милой, ласкающей слух мере стихов»[351]. Осенью же издатели получили «Прощание с Адрианополем» Хомякова; эти стихи были написаны только 7 октября.

Неизвестно, когда и как были пересланы в альманах стихи двух Туманских. Оба они находились на юге. Василий служил в качестве дипломатического чиновника при главной квартире 2-й действующей армии (как и Хомяков, он побывал в Адрианополе; он участвовал в редактировании мирного трактата). Федор с 1828 года был чиновником канцелярии полномочного председателя диванов Молдавии и Валахии. В «Северных цветах» мы находим «Pensйe» В. Туманского — стихи старые, еще 1825 года, и его же «Спаси меня», написанные только в феврале. Что до Федора Туманского, то Дельвиг напечатал его «Родину», — точнее, перепечатал, быть может, сам того не подозревая: шесть лет назад беспечный автор поместил их в «Соревнователе» под анаграммой[352].

К осени 1829 года стихотворный отдел альманаха, таким образом, был не особенно богат; значительно благополучнее было с прозой. Как обычно, Сомов писал обзор и, кроме того, дал народное предание «Кикимора». В издательском портфеле были мемуары Глинки, но еще большим приобретением был «Киргизский набег» Александра Крюкова. Скромный провинциальный поэт оказался прозаиком — и весьма даровитым: под его пером ожил военный быт киргизской степи, полуэкзотический и совершенно реальный, увиденный им воочию. За «Киргизским набегом» последуют отрывки из его романа «Якуб-Батыр» в «Литературной газете», затем «Рассказ моей бабушки» в «Невском альманахе» — и с этим последним произведением Крюков прямо подойдет к темам, животрепещущим для Пушкина. «Рассказ моей бабушки» станет одним из сюжетных источников «Капитанской дочки» — но уже в «Киргизском набеге» можно уловить некоторые, хотя и слабые, соприкосновения с пушкинским романом[353].

— в Аравию — ведет читателя повесть Сенковского «Вор» — свободный пересказ арабского сюжета, сделанный блестящим знатоком подлинного Востока. Из близкого окружения Булгарина Сенковский последний, кто остается в «Северных цветах»; ни Греча, ни самого Булгарина уже нет; совершается перераспределение литературных сил.

В альманахе еще нет ни Пушкина, ни Баратынского; Вяземского нет или почти нет, но уже к концу октября издатели «Цветов» чувствуют себя уверенно. Они только что сошлись короче с Максимовичем, побывавшим в Петербурге, — и уже готовы помогать ему собирать альманах «Денница»; мало того, Сомов, вечно нуждавшийся в деньгах, намерен издать и собственный альманах[354]. Впрочем, на это у него не хватит времени. Он уже в хлопотах: материалы спешно идут в цензуру.

О. М. Сомов — К. С. Сербиновичу 30 октября 1829 г.

Милостивый Государь Константин Степанович!

Обозрения и три пьесы в стихах. Не смею озабочивать Вас докучливыми моими просьбами; но если бы можно было Вам, т. е. если бы досуг Вам позволил просмотреть, к завтрашнему утру, напр. часам к десяти — один только этот лоскуток обозрения, по прежней и всегдашней Вашей ко мне благосклонности — то сим бы вы меня крайне одолжили.

С совершенным почтением и преданностию имею честь быть Милостивый Государь Ваш покорнейший слуга

О. Сомов. Октября 30 дня 1829.

— К. С. Сербиновичу 8 ноября 1829.

Милостивый Государь Константин Степанович!

Препровождаю к вам новую тетрадку моего обозрения и прошу снова благосклонного вашего о ней призрения: мне бы хотелось, если можно, получить ее обратно завтра утром, ибо типография, за моими недосугами и недугами (но право не за ленью), сидит покамест почти без дела. Еще одна, сепаратная статейка моей просьбы: чтобы покамест, до выхода С. Ц., суждение мое о оставалось покамест между нами. Я совершенно уверен в том, что от вас никто не узнает тайн, исповедываемых вам на духу литературными грешниками, от них же первый есмь аз; но Булгарин как-то всегда узнавал прежде печати то, что ему должно было узнать после, и это написал я, чтобы сказать себе, как Погодин: dixi et salvavi animam <сказал и спас душу>. С совершенным почтением и всегдашнею преданностью имею честь быть ваш

Милостивого Государя покорнейший слуга О. Сомов.

Ноября 8 1829.

вами цензурованных: знать наперед о моих Булгарин доселе не имел необходимости[355].

Итак, война.

Сомов говорил об «Иване Выжигине» то, что думали и Пушкин, и Дельвиг, и Вяземский, — но тон его был лоялен, без полемической запальчивости. Он признавал в романе не только достоинства популярного чтения, но и «истинно прекрасные» частности — целое же осуждал за архаичность построения, как будто взятого из старых авантюрных романов, за «бесхарактерность» главного героя и искусственность сюжетных перипетий; он писал о неточности картины нравов светского общества и о холодной правильности слога. Это были общие упреки Булгарину, приводившие его желчь в движение, и Сомов знал, что отныне не только он сам, но и весь альманах приобретает ожесточенного врага. До сего времени он сотрудничал в «Северной пчеле», теперь ему предстояло вовсе уйти из булгаринских изданий.

В эти самые дни в Петербург приезжает Пушкин.

«охота к перемене мест» — так же, как и его Онегиным; какое-то беспокойство гнало его то в Москву, то на Кавказ, то в деревню и наконец опять в Петербург. В Москве он прожил половину марта и весь апрель, здесь он получил только что вышедшую «Полтаву».

Москва раздражала его. Московские журналисты открыли против него войну. Надеждин в «Вестнике Европы» довольно грубо обвинял его в безнравственности за «Нулина», и Погодин втайне сочувствовал новоиспеченному критику. «Полтава» вызывала споры, и тот же Надеждин вновь пустил в него критическую стрелу под эгидой Каченовского. Пушкин отвечал эпиграммами в «Московском телеграфе». Полевой уже давно не был его союзником, но когда дело касалось Каченовского, Пушкин готов был объединиться и с Полевым.

Он написал памфлет, где летописным тоном рассказал о литературном скандале, занимавшем Москву: Каченовский подал жалобу на цензуру, пропускавшую критики Полевого на него, профессора и кавалера. Возникла тяжба, и Каченовский проиграл. Пушкин бесстрастно рассказывал о перипетиях этого единоборства, напоминая о грубых критиках Каченовского на Карамзина и высмеивая его иерархические претензии. Статья лежала без движения, но эпиграмму по этому поводу Полевой напечатал.

В Петербурге Булгарин поместил в «Пчеле» кисло-сладкую статью о «Полтаве», которой отводил третье место среди пушкинских поэм — после «Бахчисарайского фонтана» и «Цыган». И. В. Киреевский готовил ответ в «Галатее».

В Москве говорили о «Выжигине». Баратынский написал эпиграмму о Булгарине, внушающем публике, что нехорошо лгать и воровать; он замечал при этом, что моралист, кажется, сам недавно пришел к этому выводу. Пушкин послал эту эпиграмму в Петербург Плетневу; тот смеялся и благодарил[356].

Пензу. Остается Баратынский — но оба чувствуют, что они становятся и почти уже стали чужими друг другу; прежних дружеских связей не возникает.

Он посещает дом «пресненских красавиц» — сестер Ушаковых; в старшую, Екатерину, он был серьезно влюблен два года назад, пока новый образ — Олениной — не ослабил несколько его прежнего чувства. У Ушаковых собирались литераторы: Вяземский, Шаликов, Ротчев. Альбомы сестер были испещрены пушкинскими стихами и рисунками. Пушкин пользовался взаимностью; чувство Екатерины было светлым, преданным и почти самоотверженным; она не упрекала его и продолжала принимать и тогда, когда на пути ее стала Оленина, и когда новая московская звезда — Натали Гончарова — безраздельно приковала к себе внимание ее непостоянного возлюбленного. Теперь Гончарова держала его в Москве; Пушкин делал предложение, но получил отказ от семьи: он был беден, он был неблагонадежен.

И как будто бросая вызов своей судьбе, он сразу же после отказа едет в Арзрум, в Тифлис, живет в палатке Раевского, и вокруг него собираются прежние «государственные преступники», ныне рядовые армии Паскевича, и он не скрывает своей радости, встречаясь с ними. От него спешат вежливо избавиться, и уже по возвращении его настигает раздраженно-холодное письмо Бенкендорфа с требованием объяснений самовольной поездки. Но это его уже мало беспокоит.

Путешествие не только отвлекло его: оно дало ему, кажется, новые силы. По пути в Петербург он заезжает к Вульфам, в тверские имения и проводит здесь всю вторую половину октября и начало ноября. Осень; его тянет к перу.

Уже давно в его стихах не было таких бодрых, мажорных нот[357].

«На холмах Грузии лежит ночная мгла…», эту удивительную элегию о чувстве, которое может существовать само по себе и для себя, даже если оно и не разделено. В эти месяцы любовь его, даже неудачная, теряет оттенок напряженного трагизма — нет его и в прощальном стихотворении — «Я вас любил». Какие-то отсветы этих стихов падают и на «Легенду» — «Жил на свете рыцарь бедный», того же 1829 года — любовь во имя самой любви, где надежда на взаимность невозможна, где ч7у6вство есть религиозная святыня, которой служат сумрачно и фанатично[358]. И уже окончательное просветление наступает в ноябрьских стихах, написанных в деревне Вульфов — в «Зимнем утре», во «2-м ноября»: «Зима. Что делать нам в деревне?…»

Как жарко поцелуй пылает на морозе!
Как дева русская свежа в пыли снегов!..

Он забавляется тем, как Павел Иванович Вульф переделал его стихи к Вельяшевой: совсем в духе мещанского романса:

Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса
И воспомнил ваши взоры,
[359].

Именно так он их и напечатает у Дельвига.

Все эти стихи и еще некоторые другие будут в «Северных цветах», только два он отдаст Розену.

В альманахе на 1830 год будут: «Онегин» — четыре строфы из главы VII, «Зимний вечер», «Олегов щит», «2-го ноября», «К**» («Подъезжая под Ижоры»), «Я вас любил», «К N. N.» Из прежних стихов — «28 мая 1828» — трагические стихи, тревожно диссонирующие с новым «циклом».

И будет полемика с Каченовским и Надеждиным: эпиграмма «Мальчишка Фебу гимн поднес», «Отрывок из литературных летописей» и еще одна эпиграмма — «Седой Свистов», подписанная «Арз.» («Арзамасец») и по комическому недоразумению принятая на свой счет издателем «Северного Меркурия» М. А. Бестужевым-Рюминым, которого Пушкин печатно не задевал, так как тот не стоил этой чести.

— и поскольку «Отрывок из литературных летописей» шел в прозаический отдел, нужно было спешно провести его через цензуру Сербиновича. Между тем с этой статьей вышло затруднение.

Пушкин первоначально отдал ее в «Невский альманах», но Главное управление цензуры не пропустило статью, где шла речь о действии цензора и цензурной тяжбе. Это было еще в сентябре, запрещение последовало 8 октября. От напечатания статьи Пушкин, однако, не хотел отказываться; он собирался нанести Каченовскому и Надеждину решительный удар памфлетом и двумя эпиграммами и выбросил из «Летописей» все, что касалось собственно цензурного дела. Так ее и отдали Сербиновичу.

Сербинович повез ее Д. Н. Блудову, товарищу министра народного просвещения, и 3 декабря вынес на суд цензурного комитета. Начиналось новое цензурное дело.

Комитет признал, что «в представленном ныне экземпляре сей статьи исключено все то, что упоминалось прежде о действиях цензурных так, что оная приняла совершенно литературный вид». 10 декабря ее отправили в Главное управление цензуры; мнение комитета гласило, что поскольку в статье исключено все, что было ранее причиной запрещения, он, комитет, «не видит более законных причин» для недопущения ее в печать.

24 декабря Главное управление цензуры согласилось с мнением комитета и в тот же день известило его о разрешении статьи[360].

«Северных цветов» продолжали поступать. 22 ноября Сомов отправляет Сербиновичу стихи Баратынского — «Муза» и отрывок из поэмы «Вера и неверие». Кроме них, Баратынский дал еще эпиграмму «В восторженном невежестве своем». Эпиграмма была направлена против Полевого, начавшего в «Телеграфе» критику «Истории государства Российского».

Одновременно со стихами Баратынского Сомов отдает Сербиновичу и «Отрывки из путевых записок» кн. З. А. Волконской.

В «записках» отразились веймарские, баварские, тирольские впечатления. «Письма русской путешественницы», отделенные четырьмя десятилетиями от своего образца, походили на него сочетанием документальности с лирическим размышлением; подобно Карамзину, Волконская вспоминала о встречах с европейскими знаменитостями и вставляла в свой рассказ драматические древние предания. Эти записки стояли в конце целой литературы подлинных путешествий, которые Дельвиг печатал в «Цветах» начиная с первой книжки: Дашков, Перовский, Ф. Глинка, Илличевский… Самое «Путешествие в Арзрум» Пушкина включалось в эту цепь, которая продолжится и после в пушкинских изданиях: их увенчает «Хроника русского» А. Тургенева в «Современнике».

«Северные цветы» порождали традицию.

В том же ноябрьском письме Сомов упоминал еще о двух произведениях. «Ротчев, узнав, что стихотворение его „Видение“ удержано цензурой, — писал он, — просил меня объяснить вам, что под таинственным лицом, к которому он обращается, разумел он Клару, которую у Гете в трагедии видит Эгмонт в минуту своей казни; и что Ротчев не назвал ее по имени только по каким-то личным своим причинам».

«Видения»: текст его не дошел до нас. В «Северных цветах на 1830 год» появились только его стихи «В альбом К. Н. У-вой» — той самой пушкинской Екатерине Ушаковой, у которой Ротчев бывал и совсем недавно. Он приехал из Москвы только осенью: еще в половине сентября мы находим его в Москве, среди гостей С. Т. Аксакова, старого его знакомого, — а в ноябре он уже в Петербурге наносит визит престарелому адмиралу А. С. Шишкову, с племянниками которого дружен.

Он привез из Москвы стихи к Ушаковой — но не только их.

Нам приходилось уже обращать внимание на его устойчивый интерес к мрачной эсхатологической поэзии Библии и Корана; в «Цветах» на 1829 год он поместил свой перевод байроновской «Тьмы» — пророческого видения конца мира. Общественные катаклизмы породили в нем это сгущенно трагическое мировосприятие; глаз жандарма наблюдал за ним и за его друзьями. В их числе был Александр Ардалионович Шишков, которого дважды возили с фельдъегерем в Петербург за антиправительственные стихи и высылали в Динабург, где томился в заключении Кюхельбекер. Все эти впечатления свои и чужие, общие и частные — преломляются в поэзии Ротчева; «эпигон декабризма» обращается к Апокалипсису. По-видимому, у Ротчева был целый цикл переложений знаменитого «Видения Иоанна» — и некоторые из них должны были появиться в «Северных цветах». Духовная цензура упорно задерживала их. Сомов упоминал об одном его не пропущенном «Видении»; другое «Видение» предназначалось еще для «Цветов» на 1829 год и было запрещено в ноябре 1828 года, на рукописи третьего, появившегося в 1831 году в «Санктпетербургском вестнике», есть помета цензора «Нельзя. 2 янв.» и еще одна: «Назначалось для Сев.<ерных> цветов».

Все это рассеялось по журналам или пропало; в «Северных цветах на 1830 год» осталось только стихотворение к Ушаковой. Рядом с ним была напечатана «Эльфа» приятеля его А. А. Шишкова. В романтической сказке есть след воздействия «Ижорского» — сцен, напечатанных в «Подснежнике».

Общение с динабургским узником не прошло для Шишкова даром[361].

Человек с бурной и полной драматизма биографией, прозванный «русским Мельмотом» за свою скитальческую жизнь, Тепляков только что обосновался в Одессе, как будто сделав короткую остановку среди бесконечных странствий. За его плечами была военная служба, отставка, несколько месяцев жизни в столице как раз во время восстания и арестов, затем отказ от присяги Николаю I, уклонение от исповеди, арест и разрушенное здоровье в каземате Петропавловской крепости. Потом он был выслан на юг, где его ограбили и чуть не убили. Его взял к себе Воронцов, проникшийся к нему сочувствием и, может быть, симпатией; и по настоянию Воронцова Тепляков был отправлен для археологических разысканий в Болгарию, где еще разыгрывался финал русско-турецкой кампании. Он видел дымящиеся равнины с неубранными трупами и ежеминутно смотрел в лицо смерти и чуме; после всего, что с ним случилось, он не слишком дорожил жизнью. В этой поездке родилась книга его блестящей эпистолярной прозы — «Письма из Болгарии», на основе подлинных писем, писанных им, главным образом, брату Алексею Григорьевичу, — и столь же примечательный цикл «Фракийских элегий». Печатался Тепляков мало и редко; ни с одним из петербургских и московских журналов он не был связан сколько-нибудь прочно. Выбрал «Северные цветы» он, конечно, не случайно: прибежище пушкинского круга должно было стать и его прибежищем.

Его «пьеса» «Странники» с горькой иронией утверждала преимущество «странника» перед «домоседом», еще не освободившимся от всех жизненных иллюзий. Стихи нравились Дельвигу и Пушкину; отправляя их Сербиновичу, Сомов писал: «Пьеса прекрасная! Нельзя ли ее как-нибудь выгородить от убавок?» Сербинович докладывал в цензурном комитете о своих опасениях: скептический 1-й Странник слишком язвительно говорил о любви — «божественном союзе» душ. В этом месте диалога осталась цензурная купюра; вычеркнутые строки до нас не дошли[362].

И пушкинская «Легенда» — «Жил на свете рыцарь бедный» — о жертвенной любви паладина к богоматери — не попала в альманах. Пушкин подписал ее «А. Заборский» — у него были основания опасаться цензуры императора — но это не помогло[363].

Любви полагалось быть законной и нравственной, мировосприятию — чистым и светлым. Когда митрополит Филарет прочтет в «Цветах» «Дар напрасный, дар случайный», он переделает эти стихи в поучение автору: сам-де виноват, ибо живешь не богобоязненно. И Пушкин с изящной иронией назовет топорные вирши его преосвященства «арфой Серафима».

— делали одно дело: они заглушали голос сомнения и отчаяния.

В двадцатых числах декабря 1829 года «Северные цветы на 1830 год» вышли в свет[364].

Новая книжка альманаха обладала особенностями столь явственными и характерными, что они бросались в глаза. Она была полемична. Сомов задел не только Булгарина: он напал на критики Надеждина и Каченовского и взял под защиту Карамзина от Полевого и Арцыбашева. Он спорил с Ксенофонтом Полевым о только что вышедших «Стихотворениях» Дельвига, разъясняя ему, в чем, по его, Сомова, мнению, состоят особенности дельвиговских подражаний древним и подражаний народным песням[365]. Он разбирал «Полтаву» Пушкина, явно противопоставляя свое мнение статьям Надеждина и, быть может, Булгарина, — и даже исторические его экскурсы имели оттенок полемический. Сомов остался верен и своим прежним симпатиям и антипатиям: он уязвил попутно воейковского «Славянина» и отметил «слабость… исторической критики» в статьях Погодина о Грозном и Годунове.

Все это в большей или меньшей степени отвечало общей литературной позиции дельвиговского кружка. В пушкинских «Отрывках из литературных летописей» также было нападение на Каченовского и упоминание о неприличных критиках на Карамзина; в эпиграмме Баратынского речь шла о Полевом. Надеждину Пушкин посвятил две эпиграммы.

«старшего» и «младшего» поколений. Критик подробно разбирал поэму Подолинского «Борский»; и, отдавая должное «прекрасным, свободным и звучным стихам», пытался показать неудовлетворительность «содержания»; упреки его, впрочем, были достаточно лояльны, как и упреки другому «пансионскому поэту», К. П. Масальскому, выпустившему в 1829 году стихотворную повесть «Терпи, казак, атаман будешь» — «Ивана Выжигина» в стихах, как потом называл ее Вяземский[366].

Пушкинский круг определял свою позицию в литературных противоборствах. Пушкин, Дельвиг, Баратынский, Вяземский, Плетнев, теперь уже и Сомов составляли ядро кружка; вокруг него вырастали ряды сочувствующих. Здесь была не только петербургская литературная молодежь типа Деларю: география альманаха оказывалась довольно широкой. К нему стягивались литературные силы с разных концов пишущей России: стихи и проза шли с севера — от Ф. Глинки, с юга — от двух Туманских и Теплякова, из Москвы и центральных губерний.

Этого не было раньше, когда Дельвигу приходилось рассылать мольбы о помощи и месяцами ждать отклика от авторов.

Книжка печаталась, переплеталась, продавалась — статьи продолжали поступать.

Катенин, пославший к Бахтину тетрадь своих «Размышлений и разборов», в декабре разражается гневной филиппикой: «…В „Северные цветы“ не попала статья единственно (не прогневайтесь) от медленности NB не моей и от переписки поздней… По Вашим и Сомова письмам я был в твердой несомненной надежде увидеть ее в „Северных цветах“, даже сказал об этом кое-кому, кто спрашивал, и теперь чисто в дураках; приятно ли это? и чем я заслужил?»[367]

«Меня уведомляют, что „Северные цветы“ Дельвига уже вышли, следственно мои стихи туда не попали…»[368].

Это голос человека, давно молчавшего, прославленного поэта-партизана Дениса Давыдова, из села Мазы Сызранского уезда.

12 декабря Сомов благодарит Максимовича за «прекрасный цветок» — статью «О цветке» — но она не попадает в «Северные цветы», ибо вся проза уже отпечатана…[369].

Теперь есть не только необходимость, но и возможность издавать журнал — или газету.

Примечания

283. и Цявловский М. Пушкин в печати. 1814–1837. Изд. 2-е. М., 1938. С. 57.

284. Письмо Дельвига к Вяземскому датировано 3 ноября (Письма А. С. Пушкина, барона А. А. Дельвига… к кн. Вяземскому. С. 36). Это ошибка (описка?); письмо не могло быть написано ранее начала декабря. Упоминание в нем о подарках Жуковского (свыше 800 стихов) текстуально совпадает с соответствующим упоминанием в письме Дельвига к Пушкину 3 декабря 1828 г. (Пушкин.

285. Пушкин. Т. 14. С. 35.

286. Письмо Дельвига к Вяземскому от 30 августа 1829 г. — Письма А. С. Пушкина, бар. А. А. Дельвига… к кн. Вяземскому. С. 36–37.

287. ИРЛИ, 19. 4. 81. Часть письма («Скажу вам — отпечатана и выдана») опубликована в Лит. наследстве. Т. 58. С. 86–87.

Подолинский А. И. Автобиография. — Русская старина, 1885, № 1. С. 74–75.

289. Глинка М. И. Записки. Л., 1953. С. 56, 236; М. И. Глинка. Летопись жизни и творчества. М., 1952. С. 46.

290. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 132.

291. Северная пчела, 1827, № 73 (18 июня).

292. Русская старина, 1889, № 7. С. 124.

«знает и уважает» его (ИРЛИ, ф. 234, оп. 4, № 40); сам же Подолинский писал в 1857 г. И. Г. Устрялову, что познакомился с Плетневым в Париже (ИРЛИ, ф. 14, № 85, л. 3–3 об.).

294. ГБЛ, ф. Подолинского, М. 4072, п. IV, л. 1 об. Часть письма опубликована: Лит. наследство. Т. 58. С. 68.

295. А. Подолинский — Щастному. 11 дек. 1827. ГБЛ, ф. 23.1.91, л. 2 об.; Вацуро В. Э. Первый русский переводчик «Фариса» Мицкевича. — В кн.: Славянские страны и русская литература. Л., 1973. С. 47–67.

296. Воспоминания. Дневники. Письма. С. 47; Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 133, 414.

297. Керн А. П. Воспоминания. Дневники. Письма. С. 87; Вульф А. Н. –56. Поездка состоялась до 15 декабря 1828 г. (день отъезда Вульфа из Петербурга).

298. Лит. наследство. Т. 16/18. С. 699.

299. Письма Н. Литвинова Второву 1822–1823 гг. ЦГАЛИ, ф. 93, оп. 2, № 3, л. 102 об., 106 об. — 107, 109 об. — 110; записка Крюкова Свиньину — ГПБ, ф. 679, № 74. См. также: Поэты 1820-х — 1830-х годов. Т. 1. С. 538–540. Время приезда Крюкова в Петербург устанавливается по датам под стихами («Воспоминание о родине» имеет помету: «СПб., 1 июля 1827», «В память красавице» — «Оренбург, янв. 1827». См.: Сын отечества, 1827, № 13. С. 88; № 14. С. 192). Запись о цензурованни «Опытов в стихах» (24 января 1828 г.) — ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 805, л. 4.

300. О Познанском см.: Баскаков В. Н. — В кн.: Славянские страны и русская литература. С. 33–46; Адам Мицкевич. Сонеты. Л., 1976. С. 319–322 (комм. С. С. Ланды). Некоторые дополнительные сведения о Познанском, который «вел довольно интересный дневник и, между прочим, сочинил поэму-сатиру <…>, которая в свое время пользовалась некоторой известностью», см. в рукописной заметке племянника поэта, И. Познанского (1887 г., ИРЛИ, ф. 265, оп. 2, № 2076).

301. Северная пчела, 1829, № 48 (20 апреля).

302. Лит. архив. Т. 3. М. -Л., 1951. С. 341–342; уточнение даты и комментария — Dziela. Т. XIV. Listy, czesc 1. Warszawa, 1955, str. 479.

303. Модзалевский Б. Л. Пушкин. С. 234: Письма А. С. Пушкина, бар. А. А. Дельвига… к кн. Вяземскому. С. 36.

304. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 115.

Дельвиг А. А. Сочинения. С. 167.

306. Лит. наследство. Т. 16/18. С. 702.

307. Gomolickу L. –305.

308. Лит. наследство. Т. 16/18. С. 703–704 (письмо от 25 февраля 1829 г.).

309. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 273–274.

310. Там же. С. 133.

311. Лит. наследство. Т. 58. С. 48.

–704; Барсуков. Т. 2. С. 303.

313. ЦГИА, ф. 1661, оп. 1, № 1521, л. 14–14 об.

314. Там же, л. 16–16 об., 17.

315. Впервые «Ангел» был напечатан только в 1939 г. Стихи датируются сейчас первой половиной 1830-х годов (Кюхельбекер В. К. — 1828–1829 гг.

316. Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 291.

317. ИРЛИ, ф. 265, оп. 2, № 2625, л. 2. Первоначальная подпись: *** зачеркнута и заменена: «Язвъ».

318. Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 292.

319. ЦГИА, ф. 777, оп. 1, № 951. Здесь же — текст статьи.

321. Языковский архив, вып. 1. С. 381, 414; ср. также с. 387.

322. ИРЛИ, 19. 4. 104.

323. Катенин П. А. Избранные произведения. Л., 1965. С. 183, 686.

–138, 144, 146; Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 188.

325. Николай Полевой…. С. 443–447; Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. С. 165–169; Салинка В. А. — журналист и критик пушкинской эпохи. Автореферат. канд. дис. Л., 1972. С. 8–10.

326. Письмо Языкова А. Очкину от 20 апреля 1829 г. — Русская старина, 1903, № 3. С. 485; ср. также с. 529; письма Баратынского Вяземскому (март и май 1829 г.) — Лит. наследство. Т. 58. С. 87–88; Сын отечества, 1831, № 27. С. 62–63. Об успехе «Выжигина» см. также: Энгельгардт Н. А. Гоголь и Булгарин. — Ист. вестник, 1904, № 7. С. 154; Пушкин и его современники, вып. 29–30. Пг., 1918. С. 30–31.

327. Лит. наследство. Т. 16/18. С. 703.

328. Сочинения. С. 166–167. Печатаем по подлиннику (ИРЛИ, 21751. CLб15, л. 15–15 об.), так как в печатном тексте — важные купюры и искажения слов.

329. Северная пчела, 1829, № 37 (26 марта); № 41 (4 апреля) (объявление о выходе); № 44 (11 апреля).

330. Лит. наследство. Т. 16/18. С. 703.

331. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 2. С. 136.

332. «Финская песня» Глинки. — В кн.: М. И. Глинка. Исследования и материалы. М. -Л., 1950. С. 187–194.

333. Шемиот В. Письмо из Новой Финляндии к барону Дельвигу. — Северная пчела, 1834, 28 мая, № 120. С. 480.

334. Литературная газета, 1830, № 48, 24 августа; № 49, 29 августа; № 35, 20 июня.

335. Литературные воспоминания. М., 1950. С. 18–20. О Корсаке см. также: Глинка М. И. Литературное наследие. Т. 1. Л. -М., 1952; т. 2. Л., 1953, по указ.; М. И. Глинка. Исследования и материалы. С. 195–197; Пушкин и его современники, вып. 17–18. СПб., 1913. С. 167.

336. Пушкин. Письма. Т. 3. С. 247–249 (комм. Л. Б. Модзалевского).

 12. С. 761.

338. Письмо от 21 августа 1829 г. — ЦГАЛИ, ф. 141, оп. 1, № 382, л. 1 об.

339. Там же. л. 3 об. (письмо от 21 ноября 1829 г.).

340. ЦГАЛИ, ф. 141, оп. 1, № 397, л. 1–1 об.; Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 292.

341. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 397, 524; т. 2. С. 273–278.

342. Сочинения. С. 168.

343. Верховский Ю. Барон Дельвиг. С. 45–46. Некоторые пьесы для альманаха Сомов, действительно, представлял в цензуру сам (Пушкин, Исследования и материалы. Т. 6. С. 293). О связи этого альманаха с дельвиговским кружком см. также: Гаевский В. П.

344. Удодов Б. Т. К. Ф. Рылеев в Воронежском крае. Воронеж, 1971. С. 75–77; ср. рец. А. Е. Ходорова (Русская литература, 1971, № 4. С. 196). Стихи были, по-видимому, сочинены Шемиотом при отъезде из Петербурга на службу в Финляндию.

345. Гаевский В. П. Дельвиг. Статья 4-я. С. 29.

— ГПБ, ф. Гаевского, № 171.

347. Дельвиг А. А. Полное собрание стихотворений. Л., 1934. С. 490; Полное собр. стих. Л., 1959. С. 328–331, 49.

348. Дельвиг А. А. Сочинения. С. 167–168. Автограф находится в ИРЛИ, 21751. CLб15, л. 16.

… к кн. Вяземскому. С. 36–37.

350. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором. С. 44–51; Пушкин. Письма. Т. 2. С. 324–325; П. А. Вяземский. С. 176–179; Вяземский П. А. Записные книжки. С. 146; Лит. наследство. Т. 58. С. 88.

351. ЦГАЛИ, ф. 141, оп. 1, № 397, л. 3.

–77; Поэты 1820-х — 1830-х годов. Т. 1. С. 734.

353. Фокин Н. И. К вопросу об авторе «Рассказа моей бабушки» А. К. — Уч. зап. ЛГУ, 1958, № 261, сер. филол. наук, вып. 49. С. 155; Гиллельсон М. И., Мушина И. Б. Повесть А. С. Пушкина «Капитанская дочка». (Комментарий). Л., 1977. С. 85, 100.

355. ЦГИА, ф. 1661, оп. 1, № 1521, л. 22–22 об.; Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 293.

356. Пушкин. Т. 14. С. 41 (письмо от 29 марта).

357. См. об этом: Творческий путь Пушкина (1826–1830). М., 1967. С. 409 и след. Там же — об адресате стихотворения «Я вас любил», которое Д. Д. Благой связывает с Н. Н. Гончаровой. Предложенная им интерпретация тонка и остроумна; однако в пользу А. А. Олениной существуют прямые свидетельства, отводить которые нет достаточных оснований (см.: Цявловская Т. Г. Дневник Олениной. С. 290–292).

358. См.: «Легенда». — В кн.: Стихотворения Пушкина 1820–1830-х годов. С. 139–176.

359. Пушкин. Т. 14. С. 50.

360. Сухомлинов М. И. –267; Лит. наследство. Т. 58. С. 258; ИРЛИ, ф. 244, оп. 16, № 63; Временник Пушкинского дома на 1914 г. Пг., 1914. С. 12 (№ 36).

361. Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 293; Гриц Т. А. М. С. Щепкин. Летопись жизни и творчества. М., 1966. С. 143 (запись под 12 сентября); Сербинович К. С.  5586, л. 217 (запись: «во вторник, 12 ноября» <1829>; среди гостей отмечены Дмитрий и Семен Ардалионовичи Шишковы); Поэты 1820-х — 1830-х годов, т, 1. С. 436–439, 754–755; ср.: Мурьянов М. Ф. Пушкин и Песнь песней. — Временник Пушкинской комиссии, 1972. Л., 1974. С. 63; В последней статье речь идет о «Видении Иоанна», которое Сербинович представлял в Главный цензурный комитет 2 ноября 1828 г.; 14 ноября оно было запрещено духовной цензурой. ЦГИА, ф. 777, оп. 27, № 23, л. 263 об., 270. О воздействии Кюхельбекера на Шишкова ср. замечания Р. Ю. Данилевского (Людвиг Тик и русский романтизм. — В кн.: Эпоха романтизма Л., 1975. С. 91).

362. Пушкин. Исследования и материалы. Т. 6. С. 293; запись о докладе — в дневнике Сербиновича под 27 ноября (ЦГАЛИ, ф. 195, оп. 1, № 5586, л. 221 об.).

363. Модзалевский Л. Б. «Легенда» 1829 г. — В кн.: Пушкин и его современники, вып. 38–39, Л., 1930, с. 11–18.

364. Синявский П., Цявловский М. Пушкин в печати. С. 70.

365. Гаевский В. П. Дельвиг, статья 4-я. С. 27–28.

— 1830-х годов. Т. 2. С. 490–491, 738, 739.

367. Письма Катенина к Бахтину. С. 161.

368. Письма поэта-партизана Д. В. Давыдова к князю П. А. Вяземскому. Пг., 1917. С. 25 (письмо от 29 января 1830 г.).

369. Русский архив, 1908, кн. 3. С. 259.

Раздел сайта: