Тыркова-Вильямс А.: Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824
Глава XIX. Кавказ

Часть четвертая

НОВЫЕ КРАЯ, НОВЫЕ ВСТРЕЧИ

МАЙ 1820ИЮНЬ 1823

Где старый наш Орел Двуглавый
Еще шумит минувшей славой…

Тыркова-Вильямс А.: Жизнь Пушкина. Том 1. 1799-1824 Глава XIX. Кавказ

Глава XIX

КАВКАЗ

Пушкин выехал из Петербурга на юг 6 мая 1820 года. Это был день Вознесения, которому он придавал особое значение, как придавал и другим приметам. До Царского Села его проводили два лицейских товарища, Дельвиг и Яковлев. Ни один из минутных друзей минутной его младости не пришел проводить опального поэта.

В широкополой поярковой шляпе, в плаще, накинутом поверх красной русской рубашки, перехваченной узкой перепояской, Пушкин в сопровождении крепостного лакея Никиты, которого приставил к сыну С. Л. Пушкин, поскакал по Белорусскому тракту, через Могилев и Киев, прямо к месту новой своей службы – в Екатеринослав. В те времена это была не шутка – проехать всю Россию с севера на юг. Не об этой ли первой своей дальней дороге вспомнил он, когда десять лет спустя писал: «В 1816 году, в мае месяце, случилось мне проезжать через ***скую губернию, по тракту, ныне уничтоженному. Находился я в мелком чине, ехал на перекладных и платил прогоны за две лошади. Вследствие сего смотрители со мною не церемонились, и часто бирал я с бою то, что, во мнении моем, следовало мне по праву. Будучи молод и вспыльчив, я негодовал на низость и малодушие смотрителя, когда сей последний отдавал приготовленную мне тройку под коляску чиновного барина. Столь же долго не мог я привыкнуть и к тому, чтоб разборчивый холоп обносил меня блюдом на губернаторском обеде. Ныне то и другое кажется мне в порядке вещей» («Станционный смотритель»).

В двадцатых годах прошлого века Екатеринослав был скорее большой станцией, чем городом. Посредине на несколько верст тянулась широкая, немощеная, главная улица. Среди низких мазанок возвышались полуразвалившийся Потемкинский дворец и Екатерининский собор, наскоро построенные во время поездки императрицы Екатерины по югу. Пестрое, разноязычное, первобытное население ютилось как придется и жило тусклой жизнью. Пушкин недолго оставался в этой глуши. «Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновенью. Генерал Раевской, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада. Сын его (ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные), сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам; лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить, Инзов благословил меня на счастливый путь – я лег в коляску больной; через неделю вылечился» (24 сентября 1820 г.).

Так рассказал об этом Пушкин в письме к брату.

А вот рассказ лекаря, доктора Рудаковского:

«Оставив Киев 19 мая 1820 года, я, в качестве доктора, отправился с генералом Р<аевским> на Кавказ… Едва я, по приезде в Екатеринослав, расположился после дурной дороги на отдых, ко мне, запыхавшись, вбегает младший сын генерала: «Доктор, я нашел здесь моего друга, – он болен, ему нужна скорая помощь, – поспешите со мною».

Нечего делать, пошли. Приходим в гадкую избенку, и там, на досчатом диване, спит молодой человек – небритый, бледный и худой.

– Вы нездоровы? – спросил я незнакомца.

– Да, доктор, немного пошалил, купался. Кажется, простудился. – Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.

– Чем вы тут занимаетесь?

– Пишу стихи.

Нашел, думал я, и время и место. Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня. Мы остановились в доме губернатора К. Поутру гляжу – больной уже у нас, говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Р. по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма. Пишу рецепт.

– Доктор, дайте что-нибудь получше. Дряни в рот не возьму.

На рецепте надо написать кому. Спрашиваю – Пушкин. Фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу как самого простого смертного, и на другой день закатил ему хины. Пушкин поморщился. Мы поехали далее. На Дону обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался: покушал бланманже и снова заболел.

– Доктор, помогите.

– Пушкин, слушайтесь.

– Буду, буду.

Опять микстура, опять пароксизм и гримасы.

– Не ходите, не ездите без шинели.

– Жарко, мочи нет.

– Лучше жарко, чем лихорадка.

– Нет, лучше уж лихорадка.

Опять сильные пароксизмы.

– Доктор, я болен.

– Потому что упрямы. Слушайтесь.

– Буду, буду.

И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы».

Пушкин, выздоровев, сразу начал свои обычные проказы. Генерал Раевский поручил ему записать в книгу, куда вписывались все посетители вод, свою семью и свиту. Пушкин, заливаясь звонким хохотом, записал себя в недоросли, а Рудаковского в лейб-медики, чем очень его напугал.

пребывания на юге Пушкин ни разу не был серьезно болен.

Вокруг Минеральных Вод еще кипела война. Черкесы пользовались каждой оплошностью казаков, чтобы напасть на русских. Источники были еще совершенно не устроенные, но больные, наслушавшись о чудесном действии вод, съезжались издалека, особенно в Горячеводск, как назывался тогда Пятигорск.

«…Ванны находились в лачужках, наскоро построенных. Источники, большею частию, в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки… Признаюсь, Кавказские воды представляют ныне более удобностей; но мне было жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грустью оставил я воды…»

Так, девять лет спустя, снова проезжая через Минеральные Воды, романтически пожалел Пушкин о первобытной дикости Горячеводска.

Для поэта, рожденного на севере, это была совершенно новая жизнь, полулагерная, полукурортная, свободная, красочная, насыщенная теми экзотическими впечатлениями, за которыми Байрону приходилось ездить то в Испанию, то в далекую Албанию. Пушкину пришлось наблюдать обычаи и нравы Востока во всей его красочной и многоязычной пестроте, не выезжая из пределов своей родины.

В первый свой приезд на юг он не добрался до настоящих Кавказских гор, остался на северных предгорьях.

«С вершин заоблачных бесснежного Бешту видел я только в отдаленьи ледяные главы Казбека и Эльбруса. Сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущелиях Кавказа – я поставил моего героя в однообразных равнинах, где сам прожил два месяца, где возвышаются в дальном расстоянии друг от друга 4 горы, отрасль последняя Кавказа» (24 марта 1821 г.), – писал несколько месяцев спустя Пушкин по поводу «Кавказского пленника».

Но по сравнению с тем севернорусским пейзажем, среди которого прожил он первые 20 лет своей жизни, лиловевшие перед ним волны предгорий, как и сама жизнь кругом, были полны разнообразия в линиях и красках. В том же письме к брату, где он рассказал о купании в Днепре, он писал: «2 месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие. Впрочем купался в теплых кисло-серных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальном расстояньи друг от друга, в последних отраслях кавказских гор. Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видал великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои – излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах – и, может быть, сбудется для нас химерический план Наполеона в рассуждении завоевания Индии. Видел я берега Кубани и сторожевые станицы – любовался нашими казаками. Вечно верьхом; вечно готовы драться; в вечной предосторожности! Ехал в виду неприязненных полей свободных горских народов. Вокруг нас ехали 60 казаков, за нами тащилась заряженная пушка с зажженным фитилем… Ты понимаешь, как эта тень опасности нравится мечтательному воображению» (24 сентября 1820 г.).

Ермолов приставил конвой к генералу Раевскому, «дабы защитить его от аркана какого-нибудь чеченца». Весь юг России, от Каспия до Прута, был новой областью, еще не переработанной в могучем общегосударственном процессе обрусения. Новороссия еще только начинала заселяться. Крым, присоединенный Екатериной, хранил отпечаток многовековой и крепкой мусульманской культуры. Хотя в Бессарабии большинство населения было христианское, но и в ней длительное турецкое владычество оставило след. Только за 8 лет до приезда Пушкина была отвоевана Бессарабия от Оттоманской империи, близость которой так непосредственно будет ощущать он в Кишиневе. Минеральные Воды находились на пределе, на грани империи. Кавказ кипел войной. Граница между русскими владениями и незамиренными горными племенами шла на запад вдоль Кубани, на восток приблизительно по Тереку. Но вылазки и набеги постоянно нарушали эти границы. Как раз в начале 1820 года черкесы воспользовались тем, что исключительные морозы сковали Кубань льдом, и устроили по льду несколько дерзких набегов на казачьи станицы. Любимой добычей горцев были пленницы. Их продавали на Черноморском берегу, который еще весь, за исключением Тамани, принадлежал Турции. На месте Новороссийска была турецкая крепость Куджук Калэ. Анапа славилась по всему востоку как богатый невольничий рынок, где покупали черкесских и грузинских красавиц. Не постеснялись бы продать и дочерей Раевского, если бы их захватили. На Кавказе Пушкин впервые непосредственно соприкоснулся с военной борьбой за бытие России. Живя в сердце страны, в Москве, в Петербурге, он не так ясно ощущал ее место среди восточных народов. Так отдельный человек, соприкасаясь с другими людьми, яснее ощущает линии и пределы, отделяющие его личность от них. Судьба бросила Пушкина на южно-русскую окраину, когда все в этом новом крае было еще в движении. Не по книгам – их еще почти не было, – а по собственным наблюдениям изучал он юг, где ощутил гораздо острее, чем в Петербурге, связь своего образования и склада мыслей с Западом, а не с Востоком. «Европейца все вниманье народ сей чудный привлекал…» Его стихи ввели в сознание русского общества и Кавказ, и Крым, и Бессарабию как часть России. Точно для того, чтобы дать возможность гениальному русскому поэту воспринять разнообразие и огромность России, судьба погнала его через всю империю, от старых русских земель к новому нарастанию окраин, и там свела его с одним из созидателей империи, с одним из тех русских людей, которые отдавали свой ум, энергию, таланты, доблесть на неустанное служение Державе Российской.

Первый год жизни Пушкина на юге сплетается с жизнью Раевских. Он сам не раз говорил, что встреча с Раевскими, их дружественное отношение к нему были одним из счастливейших эпизодов в его жизни.

Семья генерал-аншефа Н. Н. Раевского (1771–1829) состояла из его жены, двух сыновей и четырех дочерей. Все дети, кроме младшей дочери Софьи, так или иначе прошли через жизнь Пушкина и оставили след если не на его характере, то в его стихах. Каждый и каждая по-своему.

С ранних лет Пушкин был впечатлителен к красоте телесной и душевной. Семья Раевских была крепкая, дружная, красивая по внешности и по своеобразному сочетанию просвещения и традиций, утонченности и сурового сознания долга, гордого чувства собственного достоинства, чести и беззаветной преданности престолу и Отечеству. Жена Раевского, рожденная Константинова, внучка Ломоносова, оставалась в тени. Влияние и власть исходили от отца. Он был по матери родной племянник графа Самойлова, важного и богатого екатерининского вельможи. Службу свою он начал адъютантом при Потемкине, с которым тоже был в родстве и пользовался его расположением.

Как и многие офицеры, проводившие всю жизнь в беспрестанных походах, Раевский возил за собой жену и детей. Его старший сын Александр родился на Северном Кавказе, когда отец был командиром Нижегородского полка и вместе с графом Валерианом Зубовым шел воевать с Персией. Два года спустя «под стенами Дербента» родилась дочь Екатерина, та самая, которую Пушкин прозвал Марфой Посадницей.

Раевский побывал на всех рубежах русской земли, повоевал со всеми соседями. При Екатерине дрался на Волыни и Украине с поляками. При Павле был в отставке. При Александре отвоевывал Финляндию от Швеции, а два года спустя уже был в Яссах и под началом фельдмаршала графа М. Ф. Каменского воевал с турками. В Отечественную войну, под Салтыковкой, оба его сына шли с ним вместе в бой. Старшему было 15 лет, младшему, Николаю, было 11. Жуковский посвятил им строфу в «Певце во стане русских воинов»:

Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей

Докладывая в рапорте Багратиону, как он вместе со штаб– и обер-офицерами вел колонну в бой, Раевский о сыновьях не упомянул. Но уцелело его французское письмо к свояченице, писанное под непосредственным впечатлением этого дела. Это письмо подтверждает легенду: «Мой сын, Александр, проявил геройство. Николай, даже под самым сильным огнем, только шутил. Ему пулей пробило штаны».

В 1813 году, под Лейпцигом, H. H. Раевский был ранен в грудь. Он не позволял вынести себя из рядов, так как бой еще не кончился и он не хотел оставлять своих гренадер. Доктор и адъютант, поэт К. Батюшков, волновались. Раевский, улыбаясь, продекламировал:

Je n'ai plus rien du sang qui m'a donné la vie.
Ce sang l'est épuise, versé pour la patrie.[32]

Roy ne puis, Duc ne daigne, Rohan suis.[33]

Строгий к себе, он и к взрослым детям был строг. Он старался внушить им свою независимость, свои твердые правила. Повторял в письмах: «Будьте тверды, терпеливы, неторопливы; а уж обдумав, исполняйте решительно». «Я век мой жил и служил без интриг, без милостивцев, ни к каким партиям не приставал и не отстал ни от кого из своих товарищей». «Не будь ленив, ни физически, ни морально… Служи не как слепая машина, старайся узнавать и обстоятельства, что для чего делается».

В одном из писем к сыну Николаю он осуждает его шутки, его манеру разваливаться на диване в присутствии старших, его неряшество и небрежность в одежде: «Мне это больно… уважайте мать и сестер, не будьте грубы, не оскорбляйте никого, даже дураков. Вы не без ума, а ведь пока вы сделали не больше, чем любой дурак; а что вы сделаете, еще неизвестно» (1824).

писал графу Самойлову, приглашая его к себе в гости: «Вы найдете здесь все удовольствия, уважение и любовь, потом общество прекрасных женщин… (он привел их имена). Стол и вина хорошие, фрукты вам известны, и со мной во дворце три большие особые, великолепные комнаты. Сверх того говорят, что и второго разбора женщины имеют свои приятности».

Мудрено ли, что Пушкин и его друзья так легко и беззаботно увлекались Лаисами, если даже Раевский так убедительно рассказывал о их приятностях.

И частные письма, и служебные реляции Раевского отлично написаны. В них точность, которая у даровитых военных превращается в художественность. Докладывая о бое под Салтыковкой, Раевский писал, что многие, перевязав раны, «снова возвращались в сражение, как на пир». Возможно, что употребил он то же выражение, рассказывая в присутствии Пушкина, и это выражение вспомнилось поэту, когда он писал в «Египетских ночах»: «Он принял вызов наслажденья, как принимал во дни войны он вызов ярого сраженья». Раевский был очень обаятельный и интересный собеседник.

«По отношению к Пушкину генерал Раевский важен еще для нас как человек с разнообразными и славными преданиями, которыми он охотно делился в разговоре, – писал о нем П. И. Бартенев. – Недавно прошедшая история России прошла в глазах у него. Вблизи Гурзуфа находится Артек, опустевшая и некогда великолепная дача Потемкина, и уже одно это должно было часто наводить разговоры на Потемкина и его время… От Раевского он наслушался рассказов про Екатерину, про XVIII век».

Приветливость и гостеприимную поддержку, которую генерал-аншеф Н. Н. Раевский оказал молодому Пушкину, нельзя объяснять интересом к поэтическому дару опального чиновника. Кто тогда не писал стихов. Подлинные ценители и знатоки литературы не сразу разгадали гениальность Пушкина. В частых письмах своих с Кавказа к дочери генерал Раевский даже не упомянул о Пушкине. Он просто приютил молодого человека из хорошей семьи, попавшего в трудное положение и при этом дружившего с его сыном.

–1843) в Царском Селе, когда он был еще лицеистом, а Раевский лейб-гусаром. Встречались они и у Чаадаева, у Карамзиных.

Раевский, молоденец прежний,
А там уже ,
И Пушкин, школьник неприлежный
Парнасских девственниц Богинь,
К тебе, Жуковский, заезжали…

Эту шуточную записку Пушкин оставил у Жуковского 10 июля 1819 года, так как уже тогда он дружил с Раевским. У них были общие светские связи, общие умственные интересы, литературные и политические. Н. Н. Раевский оказал Пушкину в Петербурге какую-то услугу. Поэт упомянул об этом не только в письме к брату, но и в посвящении к «Кавказскому пленнику»:

И шепот клеветы внимал со всех сторон,
  Когда кинжал измены хладный,
  Когда любви тяжелый сон
  Меня терзали и мертвили,
Я сердцем отдыхал — друг друга мы любили…

(1821)

В первом наброске было иначе: «Ты сердце знал мое – друг друга мы любили». Так вылился этот стих под горячим впечатлением медового месяца их дружбы. Потом Пушкин, математически точный в лирике, переменил первоначальное – «ты сердце знал мое» на более сдержанное «я сердцем отдыхал».

Но они действительно были друзьями. Раевский кое-что читал, знал английский язык, помогал Пушкину читать Байрона в подлиннике. Судя по тому, как сдержанно Раевский поддавался обаянию пушкинских стихов, как высокомерно считал «Кавказского пленника» плохим произведением, у него не было ни энтузиазма, ни чутья к поэзии. Тем легче было ему давать Пушкину литературные советы, которые добродушный поэт очень кротко выслушивал. Н. Н. Раевский, не обладая оригинальным умом, умел щегольнуть поэтической цитатой, а главное, это был красивый, добродушный весельчак.

– Александр Николаевич (1795–1868). Он учился в Московском университетском пансионе, где считался блестящим, подающим надежды воспитанником, и ему не было одиннадцати лет, когда он прочел на публичном акте свои стихи и речь. Европейские войны оторвали его, как и многих его сверстников, от школы. Не развернулись его литературные задатки. Осталось только тяжелое, несытое самолюбие и язвительная требовательность к чужому таланту. Обманула и военная карьера Александра Раевского, началась блестяще, кончилась ничем. Он участвовал в войнах против Наполеона, был в 1815 году в Париже. В 22 года был полковником. Но на этом все и кончилось. В 1819 году он был прикомандирован к Ермолову, который был в свойстве с Раевскими. Ермолов насмешливо писал: «Александр Раевский, сопутствующий мне из любопытства, – видеть здешний край, или, лучше сказать, бежавший от лекаря, истреблявшего горькие плоды сладострастнейших воспоминаний…»

От Ермолова А. Раевский перешел на службу в Одессу к другому родственнику, графу М. С. Воронцову, к которому позже попал и Пушкин.

Со свойственной ему страстной потребностью в дружбе бросился Пушкин навстречу обоим братьям Раевским. Проезжая снова через Кавказ несколько лет спустя, Пушкин писал: «Я… отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною Александр Раевский, прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бештау чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами, и наконец исчез во мраке…»

Александр сразу произвел на поэта сильное впечатление. Он увидел в нем будущего трибуна, одного из тех, чье имя потомки напишут «на обломках самовластья», и писал брату, что Александр Раевский «будет более нежели известен».

Пушкин был очень молод и мучительно переживал серьезное разочарование в жизни и в людях, вызванное петербургской историей. А. Раевский тоже был полон горечи и скептицизма. Это роднило их. Смолоду так легко принять резкость за меткость, дух отрицания и сомнения за подлинный ум. «Демонизм» Александра Раевского вносил своеобразную пряность в кавказскую идиллию, хотя на самом деле это был просто «лишний человек», полный бессильной раздражительности. Его личность дошла до нас претворенная в гениальной душе поэта. Никто не вспомнил бы этого самолюбивого неудачника, если бы Пушкин в «Демоне» не оставил нам его стилизованного портрета, написанного в темных рембрандтовских тонах:

Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал…

(1823)

«Кавказском пленнике» есть черты, подмеченные в характере Александра Раевского. Генерал Раевский, который хорошо понимал Александра, писал о нем своей старшей дочери: «Я ищу в нем проявлений любви, чувствительности, и не нахожу их. Он не рассуждает, а спорит, и чем более он не прав, тем тон его становится неприятнее, даже до грубости… Я думаю, что он не верит в любовь, так как сам ее не испытывал и не старается внушить… Я делаю для него все, когда только есть случай, но я скрываю чувство, которое побуждает меня к этому, потому что он равнодушно принимает все, что бы я ни делал для него… У него ум наизнанку: он философствует о вещах, которых не понимает, и так мудрит, что всякий смысл испаряется». Это писано как раз в 1820 году. Но вряд ли в первые месяцы знакомства Пушкин подписался бы под такой суровой оценкой. В письме генерала Раевского звучит голос старшего. Люди одного поколения проходят через сходные переживания, смотрят на взаимные свойства и ошибки под другим углом, чем смотрят друг на друга отцы и дети. Но все-таки у Пушкина в «Кавказском пленнике» есть отблеск, есть глухое сходство с этой характеристикой.

На Кавказе Пушкин не написал ничего, кроме запоздалого эпилога к «Руслану». Но

…Муза, легкий друг Мечты,
К пределам Азии летала
И для венка себе срывала
Ее пленял наряд суровый
Племен, возросших на войне,
И часто в сей одежде новой
Волшебница являлась мне…

– поэма «Кавказский пленник», была кончена к зиме. «Руслана и Людмилу» Пушкин писал три года. На вторую поэму он потратил меньше полугода. И начал ее писать сразу, под непосредственным впечатлением Кавказа, в который он был «влюблен безумно». Поэма начата в середине августа, в Юрзуфе[34]. Три месяца спустя Пушкин писал Гнедичу:

«У меня еще поэма готова, или почти готова» (4 декабря 1820 г.). Еще два месяца потратил он на окончательную отделку. Под заключительными стихами, четкими, точно ровный марш по горной дороге:

Сверкали русские штыки,
И окликались на курганах
Сторожевые казаки… —

подписано: «20 февраля 1821 г. Каменка».

жил генерал Раевский, а отчасти и его дети. Вяземский возмущался, что «Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он, как черная зараза, губил, уничтожал племена… От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если бы мы просвещали племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны… но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина…» (27 сентября 1822 г. Тургеневу).

Вяземский был бы еще крепче раздосадован, если бы знал, что сначала эти строчки были частью застольной беседы черкесов, которые

Клянут ужасный час,
Когда с победою кровавой
Орел поднялся двуеглавый.

Все это Пушкин позже перенес в «Эпилог», писанный в мае того же года в Одессе.

Это усилило значение стихов, придало самой мысли более личный характер. Не ропот побежденного в них звучит, а голос победителя, уверенность русского певца, который радуется силе русского оружия.

Вяземский правильно уловил в поэме хвалебный гимн героям войны. Он смотрел на Россию как раз с противоположного, западного, гражданского конца. А в Пушкине, хотя он также был либерал, всегда бродила беспокойная тяга к бранному делу. Его всю жизнь манил роковой огонь сражений, тревоги стана, звук мечей.

Для него завоевание Кавказа, борьба с горцами была одним из проявлений государственности, творческой силы народа, расправляющего свое могучее тело.

В «Эпилоге» Пушкин даже обещал когда-нибудь воспеть тот славный час,

Когда, почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Когда на Тереке седом
Впервые грянул битвы гром
И грохот русских барабанов…
Тебя я воспою, герой,
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена…
Но се — Восток подъемлет вой!..
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!
И смолкнул ярый крик войны:
Все русскому мечу подвластно.

Точно предупреждая упрек Вяземского, конец «Эпилога» звучит пророческой умиротворенностью, уверенностью, что Кавказ, «забудет алчной брани глас», и что

Подъедет путник без боязни…

Эта мысль еще яснее высказана в другом варианте. Пушкин работал над «Кавказским пленником» недолго, но много. Сохранилось четыре черновика поэмы. В одном из них (принадлежавшем кн. Чегодаеву) «Эпилог» кончался так:

Смирились вы — умолкли брани.
И там, где прежде только лани
Торжественно при кликах громкой славы,
Князья заоблачной державы,
  Мы наше знамя провели.

Шелест державных знамен не раз слышится в южных стихах Пушкина. Он писал из Бессарабии Баратынскому:

Священна для души поэта:
Она Державиным воспета
И славой русскою полна.

(1822)

трезвый ум Пушкина всегда удерживал его от мелочности заносчивого патриотизма.

От этого удерживал его и самый размах, разнообразие русской жизни. Только два месяца пробыл Пушкин у пределов Азии, только с края заглянул в своеобразную, никем не изученную, нигде не описанную жизнь горцев. И все-таки описания в «Кавказском пленнике» не только красивы, но и точны, как путевой журнал. Это одно из основных различий между русским поэтом и Байроном, подражателем которого и тогда, и позднее считали Пушкина. Байрон стремился высказать себя и не гнался ни за этнографической, ни за пейзажной точностью. Меткий, жадный глаз Пушкина замечал все внешние подробности, по ним угадывал внутреннюю сущность и потом усердно, упорно искал правильного слова для передачи своих точных наблюдений.

Поэма была задумана не ради экзотики, а как поэтическое лекарство против еще не изжитых обид и потрясений. В ней слышатся отголоски петербургской горечи.

Тебе я посвятил изгнанной лиры пенье
И вдохновенный свой досуг.
Ты здесь найдешь воспоминанья,
Быть может, милых сердцу дней,
Противуречия страстей,
Мечты знакомые, знакомые страданья

Когда приятели стали критиковать «Кавказского пленника», Пушкин, добродушно оправдываясь, говорил: «В нем есть стихи моего сердца». Он откровенно указал на свое родство с героем: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века… Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d'œuvre» (В. П. Горчакову, октябрьноябрь 1822 г.).

«Кавказском пленнике» Пушкин сделал первую в русской литературе попытку нарисовать романтический тип. Он ввел в него личный опыт, отголоски Байрона и байронизма, черты характера Раевского. Сам Пушкин писал: «Кавказский пленник» – первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил». Но это также первая попытка претворить раны сердца в художественный образ. Вот как он описывает своего героя: «пламенную младость он гордо начал без забот… бурной жизнью погубил надежду, радость и желанье… В сердцах друзей нашед измену, в мечтах любви безумный сон, наскуча жертвой быть привычной давно презренной суеты, и неприязни двуязычной, и простодушной клеветы…»

В «Посвящении» почти в таких же выражениях Пушкин говорил о самом себе:

Когда я погибал, безвинный, безотрадный,
И шепот клеветы внимал со всех сторон,
Когда кинжал измены хладный,
Меня терзали и мертвили…

Обычное для художников лекарство – преображать свои страдания, печали, волнения, страсти в создании искусства – и на этот раз помогло поэту. Посвящение и первая глава поэмы еще полны лирической печали. В «Эпилоге», писанном три месяца спустя после окончания поэмы, уже нет речи о гонении, о разочаровании, об обидах и терзаниях. В нем размах, широта. Все личное, преходящее, менее значительное отодвинулось, ушло за просторы морей и степей, заслонилось лиловой красотой Кавказских гор, над которыми реял наш орел двуглавый.

О роли Кавказа в жизни Пушкина Гоголь, лично знавший и нежно любивший Пушкина, писал: «Судьба как нарочно забросила его туда, где границы России отличаются резкою, величавою характерностью; где гладкая неизмеримость России прерывается подоблачными горами и обвевается югом. Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин, поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях» (1832).

«…поэт был явно увлечен двумя предметами – поэтическою жизнию диких и вольных горцев и потом – элегическим идеалом души, разочарованной жизнию. Изображение того и другого слилось у него в одну роскошно-поэтическую картину. Грандиозный образ Кавказа с его воинственными жителями в первый раз был воспроизведен русскою поэзиею… Муза Пушкина как бы освятила давно уже на деле существовавшее родство России с этим краем, купленным драгоценною кровию сынов ее и подвигами ее героев. И Кавказ – эта колыбель поэзии Пушкина, – сделался потом и колыбелью поэзии Лермонтова…» (1844).

Белинский сказал это четверть века спустя после того, как поэма была написана. Молодой Пушкин гораздо строже отнесся к ней. Больше года продержал он у себя уже готовую рукопись. Кончил поэму в феврале 1821 года, а только в апреле следующего года отправил ее в Петербург Гнедичу, да еще с оговоркой: «Недостатки этой повести, поэмы, или чего Вам угодно, так явны, что я долго не мог решиться ее напечатать». Он готовил длинное письмо Гнедичу, где подробно перечислял все недостатки «Кавказского пленника»:

«Простота плана близко подходит к бедности изображения; описание нравов черкесских не связано ни с каким происшествием и не что иное, как географическая статья или отчет путешественника… Кого займет изображение молодого человека, потерявшего чувствительность сердца, в каких несчастиях неизвестных читателю… Местные краски верны, но понравятся ли читателям, избалованным поэтическими панорамами Байр. и Вал. Ск… Вы видите, что отеческая нежность не ослепляет меня насчет К. П., но признаюсь, люблю его сам не зная за что, в нем есть стихи моего сердца. Черкешенка моя мне мила, любовь ее трогает душу…»

Откровенное признание – «в нем есть стихи моего сердца» – так и осталось в черновике. Гнедичу Пушкин послал вместе с рукописью только короткую сопроводительную записочку.

32. У меня нет больше крови, даровавшей мне жизнь. Эта кровь изошла, пролитая за отечество (фр.).

33. Не могут ни король, ни герцог меня Роганом назначать (фр.).

Раздел сайта: