Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки
Часть I. Вдова Поэта.
Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

16 февраля 1837 года

Княгиня Екатерина Николаевна Мещерская, урожденная Карамзина, в письме, адресованном сестре мужа, а вскоре — жене Ивана Гончарова, княжне Марии Ивановне Мещерской, сообщала, что Натали Пушкина «сегодня» уезжает из Петербурга:

«…Мы были так жестоко потрясены кровавым событием, положившим конец славному поприщу Пушкина, что дней десять или две недели буквально не могли опомниться… Во все время роковой дуэли и до последнего вздоха он вел себя геройски по свидетельству самого француза, бывшего секундантом Дантеса и который, рассказывая про это дело, говорил: „Один Пушкин был на этой дуэли изумительно высок, он выказал нечеловеческое спокойствие и мужество“. Когда его привезли домой умирающим, он ни на минуту не усомнился в неминуемости близкой смерти и посреди самых ужасных физических страданий, Пушкин думал только о жене и о том, что она должна была чувствовать по его вине. В каждом промежутке между приступами мучительной боли он ее призывал, старался утешить, повторял, что считает ее неповинною в своей смерти и что никогда ни на минуту не лишал ее своего доверия и любви. <…> Я все это время была каждый день у жены покойного, во-первых, потому, что мне было отрадно приносить эту дань памяти Пушкина, а во-вторых, потому что печальная судьба этой молодой женщины в полной мере заслуживает участия. Собственно говоря, она виновна только в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж. Она никогда не изменяла чести, но она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина; теперь, когда несчастье раскрыло ей глаза, она вполне все это чувствует и совесть иногда страшно ее мучит. Дай бог, чтобы нынешние страдания послужили для души ее источником возрождения и искупительною жертвой. В сущности, она сделала только то, что ежедневно делают многие из наших блистательных дам, которых, однако ж, из-за этого принимают не хуже прежнего; но она не так искусно умела скрыть свое кокетство, и, что еще важнее, она не поняла, что ее муж был иначе создан, чем слабые и снисходительные мужья этих дам…»{258}.

Старший брат Екатерины Мещерской, Андрей Карамзин, писал родным из Парижа:

«16 февраля 1837 года.

Как я вам благодарен, милая и добрая маменька, и тебе, моя милая Софи, за письмо, полученное сегодня. Я очень желал, но не смел надеяться получить его, потому что это более, нежели сколько было обещано. Но вы знали, что, отчужденный от родины пространством, я не чужд ее печалям и радостям и что с тех пор, как роковое известие достигло меня и русскую братию в Париже, наши сердца и взоры с тоскою устремились на великого покойника, и мы жадно ожидали подробностей. Если что может здесь утешить друга отечества и друга Пушкина, так это всеобщее сочувствие, возбужденное его смертию: оно тронуло и обрадовало меня до слез! Не все же у нас умерло, не все же холодно и бесчувственно! Есть струны, звучные даже и в петербургском народе! Милые, добрые мои сограждане, как я люблю вас! Но с другой стороны то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостиной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать), меня нимало не удивило; оно выдержало свой характер: убийца бранит свою жертву, — это должно быть так, это в порядке вещей. Что Дантес находит защитников, по-моему, это справедливо; я первый с чистой совестью и с слезою в глазах о Пушкине протяну ему руку: он вел себя честным и благородным человеком — по крайней мере, так мне кажется, но то, что Пушкин находит ожесточенных обвинителей… негодяи!.. Быстро переменялись чувства в душе моей при чтении вашего письма, желчь и досада наполнили ее при известии, что в церковь впускали по билетам только высшее общество, знать. Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал ей? С тех пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк… отвергнутый и неоцененный, он прозябал на этой бесплодной, неблагодарной почве и пал жертвой злословия и клеветы. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше! <…>

Повторяю, что сказал в том письме: бедная Наталья Николаевна! Сердце мое раздиралось при описании ее адских мучений. Есть странные люди, которым не довольно настоящего зла, которые ищут его еще там, где его нет, которые здесь уверяли, что смерть Пушкина не тронет жены его, что это — женщина без сердца. Твое письмо, милая сестра, им ответ, и сердце не обмануло меня. Всеми силами душевными благословляю я ее и молю бога, чтоб мир сошел в ее растерзанное сердце. <…>

Зачем вы мне ничего не говорите о Дантесе и бедной жене его?»{259}.

«…Мне стало совестно, что я так напал на бонтонное петербургское общество, но теперь, после письма Аркадия Россет к сестре его, я не только мысленно повторяю все сказанное мною, но мне еще кажется мало. Как вспомню, так злость и негодование разбирают, тем более, что и здесь есть хорошие образчики. Так, например, Медем, член нашего немецкого посольства, чуть не выцарапал глаза Смирнову за то, что он назвал Пушкина человеком наиболее значительным в России, и прибавил: Пушкин писал изящные стихи, это правда, но его популярность произошла только от его сатир на правительство. Жаль, что он не сказал этого мне; я бы осадил ре-вельскую селедку! Уж эти немцы безотечественные, непричастные русской славе и русским чувствам, долго ли им хмелиться на чужом пиру? Как ни сойдемся, все говорим про одно, и разойдемся, грустные и сердитые на Петербург!»{260}.

Судьба Пушкина не могла оставить равнодушными ни противников, ни приверженцев его за границей. Так, секундант Дантеса виконт д’Аршиак, находившийся в Париже, замечал:

«…Русское посольство отнеслось к делу как должно: некоторые русские отнеслись иначе, г. Смирнов, между прочим, был нелеп»{261}.

Из письма А. О. Смирновой (Россет) князю П. А. Вяземскому:

«…Вы должны были бы сообщить мне еще несколько подробностей о горестном событии. Правда, для друзей Пушкина и для друзей России все уже высказано. В сегодняшней „Revue de Paris“ („Парижское обозрение“. — Авт.) есть статья „Legendes des poetes“. В ней припоминаются все великие гении: все они несчастные, преследуемые или обществом или правительством, непризнанные, оклеветанные, умирающие в тюрьмах или в нищете. В статье не упоминается Пушкин, а, однако, ничего нет более раздирающе поэтического, как его жизнь и его смерть. Я так же была здесь оскорблена и глубоко оскорблена, как и вы, несправедливостью общества. А потому я о нем не говорю. Я молчу с теми, которые меня не понимают. Воспоминание о нем сохраняется во мне недостижимым и чистым. Много вещей имела бы я вам сообщить о Пушкине, о людях и делах, но на словах, потому что я побаиваюсь письменных сообщений. <…>»{262}.

В свою очередь, князь П. А. Вяземский писал Эмилии Карловне Мусиной-Пушкиной в Москву, выражая свою скорбь:

«16 февраля 1837 года. С. -Петербург.

…Что за ужасный перерыв нарушил течение нашей переписки! До сих пор я не могу прийти в себя. Вечером 27 числа, в то самое мгновение, когда я брался за перо, чтобы писать вам и готов был наболтать вам всяких пустяков, ко мне в комнату вдруг вбежала моя жена, потрясенная, испуганная и сказала мне, что Пушкин только что дрался на дуэли. Остальное вы знаете. Из моего письма к Булгакову вы, конечно, ознакомились с разными подробностями этого плачевного происшествия.

…Какое грустное, какое позорное событие! Пушкин и его жена попали в гнусную западню, их погубили. <…> Когда-нибудь я расскажу вам подробно всю эту мерзость.

…У них достало бесстыдства превратить это событие в дело партии, в дело чести полка. Они оклеветали Пушкина, и его память, и его жену, защищая сторону того, кто всем своим поведением был уже убийцей Пушкина, а теперь и в действительности застрелил его.

Я допускаю, что друзья убийцы могут считать его менее виноватым, чем он был на самом деле, так как руководили им низкие подпольные козни его отца, но сердце честного человека, сердце Русского не может колебаться в выборе: оно целиком становится на сторону бедного Пушкина и видит в нем только жертву, — увы! — великую и прекрасную. <…>

В Пушкине я оплакиваю друга, оплакиваю величайшую славу родной словесности, прекрасный цветок в нашем национальном венке, однако, будь в этом ужасном деле не на его стороне право, я в том сознался бы первый. Но во всем его поведении было одно благородство, великодушие, деликатность. Если бы на другой стороне был только порыв страсти или хотя бы честное ухаживание, я, продолжая оплакивать Пушкина, не осудил бы и его противника. В этом отношении я не такой уж ригорист. Всякому греху — милосердие. Да, но не всякой низости!

<…> Наш „свет“ стал мне ненавистен. Не только большинство оказалось не на стороне справедливости и несчастья, но некоторые высшие круги сыграли в этой распре такую пошлую и постыдную роль, было выпущено столько клеветы, столько было высказано позорных нелепостей, что я еще долгое время не буду в состоянии выносить присутствие иных личностей.

Я покидаю свет, и не меньше, чем скорбь, меня побуждает к этому негодование. Видеться с удовольствием я могу только с вашей свояченицей Мари[43]. Она сочувствует моей скорби. <…> И вот теперь, когда часть моей семьи где-то на представлении, а другая готовится к балу у Барантов, я сижу и пишу письмо к вам, а доканчивать вечер поеду к графине Мари. <…> Какая драма, какой роман, какой вымысел сравнится с тем, что мы видели! Когда автором выступает Провидение, оно выказывает такую силу воображения, перед которой ничтожны выдумки всех сочинителей, взятых вместе. Ныне оно раскрыло перед нами кровавые страницы, которые останутся памятными навеки. Проживи я тысячу лет, мне не уйти от впечатлений этих двух дней, считая с минуты, когда я узнал об его дуэли, и до его смерти.

И что за удивительные совпадения! 29 января — день вашего рождения, день рождения Жуковского и день смерти Пушкина. Сердце мое было разбито скорбью…

<…> Бедная Пушкина сегодня уехала. За ней приехали ее братья и проводят ее в деревню, в Калужскую губернию. Вам, конечно, известно все, сделанное Императором, чтобы обеспечить благосостояние семьи»{263}.

Софья Александровна Бобринская писала своей родственнице Софье Прокофьевне Бобринской, урожденной Соковниной, жене Александра Алексеевича Бобринского, находившейся в это время в Одессе:

«…Говорят о танцевальных утрах, о вечерних катаньях с гор. Масленица заглушила шумом своих бубенчиков ужасный отголосок смерти нашего Пушкина. Я сообщила сестре все подробности этого трагического конца. Расспросите ее об этом. Это нас привело в оцепенение в течение недели; но масленица закружила головы самым пылким и …[44] Такова жизнь»{264}.

16 февраля 1837 года.

— брату Николаю.

«…Вдова едет сегодня в деревню к брату. Следствие производится. Гек-керн и Дантес становятся мерзавцами более и более в наших глазах»{265}.

16 февраля 1837 года.

П. А. Осипова — А. И. Тургеневу из Тригорского.

«14-го получила я ваше письмо, милостивый государь Александр Иванович. Мы по отъезде вашем считали часы в ожидании его. <…>

меня жалеть, что я на эту пору не была в С-Петербурге — но к чему теперь рыданье!..

Вы угадали, что мне понравятся стихи и только такой человек, который хорошо знал поэта, мог их написать. <…>

<…> Читая и перечитывая письмо ваше, кончишь и желаешь опять читать, ожидая найти еще что-нибудь и потому прошу вас хоть еще один раз перед отъездом вашим в Москву, напишите мне, что делает Нат. Ник… что делают деточки моего любезного Пушкина… Много слышишь — но я давно не верю молве и имею причины не всему верить, что про нее говорят. — И невольно повторяю с г. Лермонтовым зачем от мирных нег коварный, криводушный.

Я почти рада, что вы не слыхали того, что говорил он перед роковым днем моей Евпраксии, которую он любил как нежный брат и открыл ей все свое сердце. Мое замирает при воспоминании всего слышанного. — Она знала, что он будет стреляться! И не умела его от того отвлечь!!! <…>

Вы совершенно обворожили мою Марию. Она с благоговением спрятала издание Онегина, которого ей рано еще читать. Не надо спешить ознакомливать юность с страстями — они сами из сердец вырываются, развивать же прежде времени — о, это не надо, не надо!.. Мир праху нашего друга!!!

Примите же благосклонно, милостивый государь, уверение искреннего душевного почтения моего и моих дочерей, (так звал покойный барон Дельвиг моих старших дочерей) чувствуют всю цену внимания вашего к ним.

Желаю сердечно, чтоб будущее сколько можно загладило для вас большую часть того, что вы потерпели в прошедшем…»{266}.

17 февраля 1837 года

На следующий день Прасковья Александровна Осипова в продолжение начатого разговора о Наталье Николаевне вновь писала письмо А. И. Тургеневу:

«…Я знаю, что вдова Александра Сергеевича не будет сюда и я этому рада. Не знаю, поймете ли вы то чувство, которое заставляет меня теперь бояться ее видеть?., но многое должно было бы вам рассказать, чтобы вполне изъяснить все, что у меня на душе. — И что я знаю. — Наконец, многоглаголание и многописание все выйдет к чему ж теперь рыданье и жалкий лепет оправданья. Но ужас берет, когда вспомнишь всю цепь сего происшествия. <…>»{267}.

17 февраля 1837 года.

Среди тех, кто приходил проститься с Натальей Николаевной перед ее отъездом, были брат и сестра Карамзины. Александр Николаевич заходил

— 16-го вечером.

«<…> Вчера выехала из Петербурга Н. Н. Пушкина, — писал 17 февраля Александр Карамзин брату Андрею в Париж. — Я третьего дня ее видел и с ней прощался. Бледная, худая, с потухшим взором, в черном платье, она казалась тению чего-то прекрасного. Бедная!!! <…>»{268}.

В том же письме его сестра Софи сообщает:

«Вчера вечером, мой друг, я провожала Натали Пушкину, она тоже просила меня передать тебе, что между ею и тобою вечная дружба.

Бедная женщина! Но вчера она подлила воды в мое вино — она уже не была достаточно печальной, слишком много занималась упаковкой и не казалась особенно огорченной, прощаясь с Жуковским, Данзасом и Далем — с тремя ангелами-хранителями, которые окружали смертный одр ее мужа и так много сделали, чтобы облегчить его последние минуты; она была рада, что уезжает, это естественно; но было бы естественным также высказать раздирающее душу волнение — и ничего подобного, даже меньше грусти, чем до тех пор! Нет! Эта женщина не будет неутешной. Затем она сказала мне нечто невообразимое, нечто такое, что, по моему мнению, является ключом всего ее поведения в этой истории, того легкомыслия, той непоследовательности, которые позволили ей поставить на карту прекрасную жизнь Пушкина, даже не против чувства, но против жалкого соблазна кокетства и тщеславия; она мне сказала: „Я совсем не жалею о Петербурге; меня огорчает только разлука с Карамзиными и Вяземскими, но что до самого Петербурга, балов, праздников — это мне безразлично“. О! Я окаменела от удивления, я смотрела на нее большими глазами, мне казалось, что она сошла с ума, но ничуть не бывало: она просто бестолковая, как всегда! Бедный, бедный Пушкин! Она его никогда не понимала. Потеряв по своей вине его, она ужасно страдала несколько дней, но сейчас горячка прошла, остается только слабость и угнетенное состояние, и то пройдет очень скоро. Обе сестры увиделись, чтобы попрощаться, вероятно навсегда, и тут, наконец, Катрин (Дантес. — Авт. о своем счастье. Вот еще тоже чурбан, да и дура вдобавок!

Суд над Дантесом еще не окончен, говорят, его разжалуют и затем вышлют из России. Геккерен готовится к отъезду и у себя в кабинете самолично распродает весь свой фарфор и серебро; весь город ходит к нему покупать, кто для смеха, а кто из дружбы. <…>»{269}.

Вопреки злословию С. Н. Карамзиной, бросившей в адрес вдовы «бестолковая, как всегда», Долли Фикельмон вспоминала слова самого Пушкина о жене: «Муж говорит, что она умна». Пушкинская знакомая, родственница П. А. Осиповой, Е. Е. Кашкина, писала о Натали: «…говорят, она столь же умна, сколь и прекрасна, с осанкой богини, с прелестным лицом».

Однако в семействе Карамзиных отношение к Наталье Николаевне было весьма определенным. Так, даже Александр Николаевич, ее давний поклонник, писал брату о «недалекости ума этой женщины».

Свое отношение к Екатерине Геккерн Александр Карамзин выразил в другом письме брату: «…та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, любовницей, а затем и супругой, она, единственная из всех, выиграла на этом деле, торжествует и по сие время и до того поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а возможно, и душу своей сестры м-м Пушкиной, убив ее мужа, она в день отъезда м-м Пушкиной послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!!»

Модест Корф — В. Д. Вольховскому на Кавказ.

«При получении этого письма ты будешь уже, конечно, знать об нашей общей потере: мы лишились нашего Пушкина, и каким еще образом! Во время всего этого происшествия, во время его смерти и похорон, я сам томился еще в мучительной болезни, и кто видел его за несколько дней перед тем у моей постели, конечно, не подумал бы, что он, в цвете сил и здоровья, ляжет в могилу прежде меня. После него осталось, кроме вдовы, четверо сирот, почти без всего; но общий наш гений-хранитель призрел и их щедрою своею рукою; по крайней мере в отношении и состояния и к средствам воспитания они имеют теперь более, чем при нем <…> Ил-личевский был в ужасной ипохондрии, теперь несколько оправился, но все-таки хочет оставить службу. Яковлев дирижирует своею типографией (с 1833 по 1840 г. являлся директором „II отделения Е. И. В. типографии“. — Авт.) и грустит о Пушкине. Решение судеб бедного Данзаса еще неизвестно»{270}.

Ответное письмо А. И. Тургенева хозяйке Тригорского П. А. Осиповой написано по горячим следам события, вскоре после отъезда вдовы Поэта:

«…Поспешаю отвечать на письмо ваше: Наталья Николаевна 16-го февраля уехала через Москву в деревню брата, Калужской губернии, с сестрою Александриною, с детьми и в сопровождении тетки Загряжской, которая, проводя их, возвратится сюда недели через две. В Москве они не остановятся ни на час, и Пушкина напишет письмо к Сергею Львовичу и скажет ему, что теперь не в силах еще его видеть. Братья ее также провожают их. Я видел ее накануне отъезда и простился с нею. Здоровье ее не так дурно; силы душевные также возвращаются. С другой сестрою, кажется, она простилась, а тетка высказала ей все, что чувствовала она в ответ на ее слова, что „она прощает Пушкину“. Ответ образумел и привел ее в слезы. За неделю пред сим разлучили ее с мужем; он под арестом <…>

Опека занимается устройством дел вдовы и детей; Жуковский с генералом жандармским приводит в порядок бумаги покойного. Государь сказал Жуковскому, что дает 50 000 на издание (в 10 000 экземпляров) сочинений Пушкина в пользу семейства. Издание обойдется в 66 000. Если пустить в 20 руб. экземпляр, то капитал и проценты до совершеннолетия их обеспечат их участь. Долги также будут заплачены. Жуковский, как и всегда и для всех сопричастных сердцу его, — Гений утешитель.

Посылаю вам письмо князя Вяземского к Булгакову <…> Как бы многое хотелось мне передать вам отсюда, но, вопреки пословице, . Умоляю вас, однако же, написать ко мне все, что вы умолчали и о чем только намекнули в письме вашем: это важно для истории последних дней Пушкина. Он говорил с вашей милой дочерью почти накануне дуэли: передайте мне верно и обстоятельно слова его; их можно сообразить с тем, что он говорил другим, — и правда объяснится. Если вы потребуете тайны, то обещаю вам ее; но для чего таить то, на чем уже лежит печать смерти!.. <…>

Вы желали также слышать все, что здешние празднолюбцы-вестовщики мыслят вслух о Наталье Николаевне: их не переслушаешь! и в сем случае письмо умного и доброго Вяземского гласностью своею должно служить вернейшим комментарием, а на случай и опровержением злонамеренных и пустых толков. Постараюсь доставить вам и письмо Жуковского к Сергею Львовичу: оно достойно предмета и души друга Поэта <…>»{271}.

17 февраля 1837 года.

Докладная записка А. X. Бенкендорфа Николаю I.

«Я уже имел честь сообщить Вашему Императорскому Величеству, что я послал стихотворение гусарского офицера Лермантова генералу Веймарну, дабы он допросил этого молодого человека и содержал его при Главном штабе без прав сноситься с кем-либо извне, покуда власти не решат вопрос о его дальнейшей участи, и о взятии его бумаг, как здесь, так и на квартире его в Царском Селе. Вступление к этому сочинению дерзко, а конец — бесстыдное вольнодумство, более чем преступное. По словам Лермантова, эти стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не захотел назвать.

А. Бенкендорф»{272}.

На «Смерть Поэта» (стихотворение Лермонтова) царь откликнулся, как обычно, незамедлительно и своеобразно: «Приятные стихи, нечего сказать. Я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермантова и, буде обнаружатся еще другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он, а затем мы поступим с ним согласно закону»{273}.

16-е, 17-е, 18-е, 19-е…

История не сохранила никаких свидетельств переезда Натальи Николаевны из Петербурга в Полотняный Завод. Остается только предполагать, чего стоили ей эти 5–6 дней пути из трагического «вчера» в неизвестное «завтра».

«дорожные жалобы» терзали ее сердце?

Наверное, она не могла не вспомнить, что 18 февраля 1831 года в Москве, в церкви Большого Вознесения у Никитских ворот, неподалеку от дома родителей, где прошла ее юность, она венчалась с Пушкиным…

«Венчались в приходе невесты у Большого Вознесения. Во время венчания, когда молодые шли кругом, Пушкин, задев нечаянно за аналой, уронил крест и Евангелие. При обмене колец, его кольцо упало на ковер, затем у Пушкина погасла свечка. Он побледнел и сказал: „Все это плохие предзнаменования“»{274}, — вспоминала княгиня Е. А. Долгорукова.

…А потом на арбатской квартире в их честь был устроен свадебный ужин, на котором присутствовали родители с обеих сторон, сестры и братья, и где, по воспоминаниям той же княгини Долгоруковой, тогда еще — Малиновской, всем «распоряжался Левушка», брат Пушкина.

«вернулась со свадьбы дочери и Пушкина, и вошла в свою спальню, со стены сорвалось ее зеркало-трюмо и разбилось вдребезги. „Не пройдет это даром“, — сказала она и всю жизнь вспоминала об этом»{275}.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Несколько дней спустя Александр Яковлевич Булгаков писал своему младшему брату Константину Булгакову, петербургскому почт-директору:

«Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они, как два голубка. Дай бог, чтобы всегда так продолжалось…»{276}.

Увы, этому счастью было отмерено судьбою всего шесть неполных лет…

После гибели Пушкина графиня Долли Фикельмон записала в дневнике:

«Несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние»{277}.

Наталья Николаевна уехала из Петербурга, а там в эти дни все еще продолжалось слушание дела о дуэли.

18 февраля 1837 года

Из-под домашнего ареста Дантес был переведен на гауптвахту.

В этот же день арестован Михаил Юрьевич Лермонтов.

Окончено Военно-судное дело «над Камергером Двора Его Императорского Величества Пушкиным…»

Вынесенный приговор гласил:

«…Комиссия военнаго суда соображая все вышеизложенное подтвержденное собственным признанием подсудимаго Поручика Барона Геккерена находит как его, так и камергера Пушкина виновными в произведении строжайше запрещеннаго законами поединка а Геккерена и в причинении пистолетных выстрелов Пушкину раны, от коей он умер, приговорила Подсудимаго Поручика Геккерена за таковое преступное действие по силе 139 Артикула <…> повесить, каковому наказанию подлежал бы и Подсудимый Камергер Пушкин, но как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить а Подсудимаго Подполковника Данзаса <…> по силе 140 воинска-го Артикула повесить. Каковой приговор Подсудимым <…> объявить и объявлен а до воспоследовании над ними конфирмации (т. е. утверждения. — Авт.) на основании доклада Генерал Аудитора Князя Салагова от 18 Июля 1802 года содержать под строгим караулом»{278}.

— смертной казнью через повешение. Об этом гласили Артикулы 139 и 140. 

«ИЗ ВОИНСКАГО СУХОПУТНАГО УСТАВА:

Артикул 139. Все вызовы, драки и поединки чрезъ сiе наижесточайше запрещаются такимъ образомъ, чтобъ никто, хотя бъ кто онъ не былъ, высокаго или низкаго чина, прирожденный здешний или иноземецъ, хотя другiй, кто, словами, делом, знаками или инымъ чемъ къ тому побужденъ и раззадоренъ былъ отнюдь недерзалъ соперника своего вызывать, ниже на поединокъ съ нимъ на пистолетахъ или шпагахъ бится. Кто противъ сего учинитъ, оный всеконечно какъ вызыватель, такъ кто и выдетъ, имеетъ быть казненъ, а именно, повешенъ, хотя изъ нихъ кто будетъ раненъ или умерщвленъ, или хотя оба неранены отъ того отойдутъ. И ежели случится что оба или одинъ изъ нихъ въ такомъ поединке останется, то ихъ и по смерти за ноги повесить.

Артикул 140. наказать надлежит»{279}.

Естественно, что суровость законов петровской эпохи для современников Пушкина казалась чрезмерной, и все ждали сло́ва императора, его решения — быть или не быть «по сему».

В ходе следствия вскрылись многие детали и события, предшествовавшие дуэли, и поэтому 19 февраля А. И. Тургенев мог подытожить в письме брату Николаю: «Гнусность поступков отца Гекерна раскрывается».

После окончания суда дело было передано в Аудиториатский департамент военного министерства.

В тот же день, , Наталья Николаевна прибыла в Москву и, переменив лошадей, отправилась дальше, в Калужскую губернию.

21–22 февраля 1837 года

21–22 февраля Н. Н. Пушкина прибыла в Полотняный Завод.

«Местоположение Полотняного Завода — прелестное. Помещичья усадьба с великолепным старинным господским домом на самом берегу реки. Не так далеко от него стоит на берегу реки деревянный флигель, слывущий до сих пор в народе под названием дома Пушкина. В нем поэт постоянно живал после своего брака, приезжая гостить к Гончаровым»{280}, — писал позднее Якову Гроту В. П. Безобразов.

Когда-то, еще в петровские времена, предок Гончаровых, Афанасий Абрамович, имел на реке Суходрев полотняный завод и бумажную фабрику. Петр I, создававший в те времена российский флот, покровительствовал Гончарову. Парусные полотна его фабрик имели большой спрос в России и за рубежом. Бумага его считалась лучшей в России. За заслуги перед отечеством Елизавета I, а затем и Екатерина II специальным указом подтвердили право Гончаровых на потомственное дворянство, выданное уже внуку Афанасия Абрамовича — Афанасию Николаевичу, деду Натальи Николаевны.

22 февраля 1837 года

«Объяснения корнета лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтова» по поводу стихов на смерть А. С. Пушкина:

«Я был болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли мне ее обезображенную разными прибавлениями, одни, приверженцы нашего лучшего поэта, рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими мучениями, насмешками он долго был преследуем и, наконец, вынужден был сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах старого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противников Пушкина, называли его (Дантеса. — Авт.) благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив, дурен собою, — они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее… Не имея, может быть, возможности защитить нравственную сторону его характера, никто не отвечал на эти последние обвинения.

Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого: и врожденное чувство в душе неопытной, защищать всякого невинно осуждаемого, зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнию раздраженных нерв. Когда я стал спрашивать, на каких основаниях они восстают так громко против убитого, — мне отвечали: вероятно, чтобы придать себе больше весу, что весь высший круг общества такого же мнения. Я удивился — надо мной смеялись. Наконец после двух дней беспокойного ожидания пришло печальное известие, что Пушкин умер; вместе с этим известием пришло другое, утешительное для сердца русского: Государь Император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам его. Чудная противоположность Его поступка с мнением (как меня уверяли) высшего круга общества увеличила первого в моем воображении и очернила еще более несправедливость последнего. Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства Императора, Богом данного защитника всем угнетенным, но тем не менее я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства, принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников, — некоторые не переставали омрачать память убитого и рассеивать разные невыгодные для него слухи. Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное, что многие ошибочно могут принять на свой счет выражения, вовсе не для них предназначенные. Этот опыт был первый и последний в этом роде, вредным (как и прежде мыслил и ныне мыслю) для других еще более, чем для себя. Но если мне нет оправдания, то молодость и пылкость послужат хотя бы объяснением, ибо в эту минуту страсть была сильнее холодного рассудка…»{281}.

23 февраля 1837 года

«О непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтовым и о распространении оных губернским секретарем Раевским».

24 февраля 1837 года

Из письма А. И. Тургенева П. А. Осиповой:

«<…> Он (Дантес. — Авт.) под арестом в кордегарде[45] отозван»{282}.

25 февраля 1837 года

Военный министр граф Александр Иванович Чернышев (1786–1857) отношением за № 100 сообщил шефу жандармов графу Бенкендорфу высочайшее повеление: «Лейб-гвардии Гусарского полка, корнета Лермонтова, за сочинение известных вашему сиятельству стихов, перевесть тем же чином в Нижегородский драгунский полк. <…>»{283}.

25 февраля 1837 года.

В одном из первых протоколов заседания Опеки над детьми и имуществом Пушкина отмечалось, что «все движимое имущество, найденное в квартире покойного Пушкина, состоя из домашних весьма малоценных и повседневно в хозяйстве употребляемых вещей и платья, предоставлено употреблению первые его семейству, вторые розданы вдовою служителям»{284}.

в кладовые купца Подломаева в Гостином дворе. Все имущество было описано в присутствии двух свидетелей: князя Петра Андреевича Вяземского и коллежского асессора Павлина Ивановича Отрешкова.

Но все это происходило уже после того, как Наталья Николаевна с детьми уехала в Полотняный Завод. Это позволило нечистому на руку Н. И. Тарасенко-Отрешкову расхитить часть библиотеки и присвоить некоторые рукописи Поэта. Кроме того, он же самовольно взял и два гусиных пера, которыми писал Пушкин, сделав к ним надпись: «Ето перо взято съ письменнаго стола Александра Сергъевича Пушкина 25-го феврл. 1837 г. Наркизъ Атръшковъ» и «Перо, взятое с письменнаго стола А. С. Пушкина 20 марта 1837 года».

К сожалению, судьба многих личных вещей Пушкина сложилась подобным образом: по разным причинам они были безвозвратно утрачены и не дошли до нас.

26 февраля 1837 года

После вынесения приговора Дантес, движимый злым и мстительным чувством, написал оправдательное письмо на имя председателя Военно-судной комиссии, в котором он не только пытался очернить Пушкина, но и представить происходившие события в искаженном свете:

«Господину полковнику (Алексею Ивановичу. — Авт.) Бреверну <флигель>-адъютанту его императорского величества.

Господин полковник!

Я только что узнал от моей жены, что при madame Валуевой в салоне ее матери он говорил следующее: „Берегитесь, Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу“. Она также только что мне рассказала о двух подробностях, которых я не знал. Вот почему я Вам пишу это письмо в надежде, что оно, может быть, даст еще некоторые объяснения насчет этого грязного дела.

Со дня моей женитьбы каждый раз, когда он видел мою жену в обществе madame Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечание относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: „Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете“. Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер (15 января 1837 г. — Авт. удалился, говоря ей: „Берегитесь, я Вам принесу несчастье“. Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими.

В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы; 16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской, где он себя вел обычно по отношению к обеим этим дамам, madame Пушкина на замечание Валуева, как она позволяет обращаться с нею таким образом подобному человеку, ответила: „Я знаю, что я виновата, я должна была бы его оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь“. Того, что он ей сказал, я не знаю, потому что m-me Валуева передала мне начало разговора. Я вам даю отчет во всех этих подробностях, чтобы Вы могли ими воспользоваться, как вы находите нужным, и чтобы Вам дать понятие о той роли, которую играл этот человек в вашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу.

С величайшим почтением г. полковник, имею честь быть Вашим нижайшим и покорнейшим слугой.

Барон Георг Геккерен. Петербург 26 февраля 1837»{285}.

Какой достойный образец фискального донесения!..

Почт-директор Москвы А. Я. Булгаков писал князю П. А. Вяземскому:

«…Наталья Николаевна не была у него (С. Л. Пушкина. — Авт.) в проезд ее через Москву и даже не послала наведаться об нем. На другой день отъезда ее явился к Сергею Львовичу брат ее Гончаров (Сергей Николаевич. — Авт.) со следующею комиссиею: „Сестрица приказала вам сказать, что ей прискорбно было ехать через Москву и вас не видеть, но она должна была повиноваться предписаниям своего доктора, он требовал, чтобы она оставила Петербург, жила спокойно в уединении и избегала все, что может произвести малейшее в ней волнение, в противном случае не ручается за последствия. Сестра чрезмерно изнурена, она приказала вам сказать, что она просит у вас позволения летом приехать в Москву именно для того, чтобы пожить с вами две недели, с тем чтобы никто, кроме вас, не знал, что она здесь. Она привезет вам всех своих детей. Сестра не смеет себя ласкать этой надеждою, но ежели бы вы приехали к ней в деревню хотя бы на самое короткое время“. Старика поручение это очень тронуло, Наталья Николаевна умно поступила и заставила всех (признаюсь, и меня) переменить мнение на ее счет. Москва о ее приезде дозналась, все узнали, что она не видела Сергея Львовича, и ее немилосердно ругали, особливо женщины. Таковы всегда человеки! Снисходительны к тем, кои в счастьи, и строго взыскивают с тех, кои и без того горем убиты»{286}.

«Спрашивал я его о невестке, он отвечал: Я слышал, что она проехала здесь в пятницу (19 февраля. — Авт.), но ее не видал… — Это, видимо, его опечалило, а потому и сказал я ему: — Я понимаю, сколь мучительно было бы для нее и для вас первое свидание, она хотела вас поберечь и на себя не надеялась… — Я и сам это так толковать хочу, — прервал Сергей Львович»{287}.

Из дневника А. Я. Булгакова:

«…Пушкина просила написать Сергею Львовичу, она давала поручение сие Вяземскому, а сама ехала в деревню через Москву и не навестила своего несчастного свекра, не привезла к нему детей своих. Старик говорил мне о сем с соболезнованием и сими словами: „У меня одна нога в гробу, я не знаю, долго ли мне определено жить еще, мне сладко было бы благословить моих внучат. Это дети моего Александра!“ Сие было сказано мне в ответ, когда я ему заметил, что она не приехала к нему, боясь за себя и за него при первом столь горестном свидании, столь скоро после общего несчастья их постигшего. Сергей Львович был сутки в сем мучительном неведении, но я должен прибавить, что на другой день ездил к нему брат Натальи Николаевны, молодой Гончаров, с поручением от сестры. Она послала его сказать Сергею Львовичу, что доктор запретил ей видеть его, боясь худых последствий для здоровья, но что она просит у него позволения быть в Москве летом со всеми детьми именно для того, чтобы провести с ним одним недели две, что тогда будут оба они истинно покойны духом. Это очень утешило старика, но он спросил, что она не прислала брата в самую минуту приезда своего в Москву и что он о приезде сем узнал от посторонних. Сергей Львович рассказывал мне, что жены лишился он 29-го марта и ровно через 10 месяцев, 29 января, сына. „Как я счастлив, — прибавил он, — что сын мой Лев в Тифлисе, а не в Петербурге. Кто знает… может быть, пришлось бы мне оплакивать двух сыновей вместо одного!“»{288}.

Б. А. Вревский — С. Л. Пушкину.

«26 февраля 1837 года.

Дорогой и уважаемый Сергей Львович, я все время был в деловых поездках в Острове и Пскове и не мог раньше ответить на Ваше любезное и трогательное письмо от 27 января 37 года. Это меня огорчает тем более, что Ваше здоровье меня беспокоит. Вы жаловались на него и почти в тот же момент Вы получили роковую весть, которую вся Россия оплакивает с Вами. Ужасно даже подумать об этом: надо много храбрости и силы душевной, чтобы перенести подобное несчастье. Да поможет Вам небо!..

В Петербурге Александр Сергеевич последнее время каждый день посещал мою жену, которая остановилась у брата моего Степана, и целые часы говорил с нею о том, как бы сохранить Михайловское и приехать этим летом жить с женою и детьми»{289}.

Осознавая всю глубину потери Сергея Львовича, соболезнуя ему и задумываясь о собственной судьбе, Борис Александрович Вревский замечал: «Я не могу желать большего счастья на земле, чем то, которым я наслаждаюсь и не переставал наслаждаться с момента женитьбы. Ежедневно я благодарю небо в глубине моего сердца и молю единственной вещи на свете — это сохранить и сделать также счастливыми моих родных и немногих истинных друзей, которыми я обладаю»{290}.

Наталья Николаевна, проезжая через Москву, была в таком плохом состоянии, что не только не повидалась с отцом Пушкина, но и не известила свою мать, Наталью Ивановну Гончарову, находившуюся более чем за сотню верст в своем имении Ярополец, Волоколамского уезда Московской губернии.

Младший брат Натальи Николаевны, Сергей Гончаров (1815–1865), не поехал дальше сопровождать сестру, а остался в Москве, где он проживал, 16 апреля 1836 г. уволившись со службы в чине поручика и осенью того же года женившись на своей ровеснице баронессе Александре Ивановне Шенк.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 16-26 февраля 1837 г.

Примечания

[43] Воспетая Пушкиным княжна Мария Александровна Урусова (1801–1853) в первом браке (с 1822 г.) была замужем за графом И. А. Мусиным-Пушкиным (1783–1836), братом мужа Эмилии Карловны, урожденной Шернваль (1810–1846). После того как Мария Александровна овдовела, оставшись с пятью детьми на руках, в 1838 г. она вышла замуж за товарища Пушкина по Лицею князя А. М. Горчакова (1798–1883), который с 1854 по 1856 г. был посланником в Вене, затем министром иностранных дел, а с 1867 г. — государственным канцлером. К концу своей жизни Горчаков, получивший титул светлейшего князя, был последним из оставшихся в живых лицеистов.

–1891), урожденную Анненкову. Ее развод с мужем — камер-юнкером Владимиром Николаевичем Акинфьевым, в течение нескольких лет давал пищу для светских пересудов. В частности, поэт Ф. И. Тютчев писал жене: «Петербург. 3 октября <1867> …Но что представляет гораздо меньшее значение и легче поддается оценке, это — любовная интрига бедного канцлера, все еще ожидающая своего завершения. Будущая канцлерша еще не вполне решилась стать таковой и для принятия окончательного решения ожидает в недалеком будущем приезда некоего герцога. Никогда еще не совершалось большей глупости с меньшим увлечением. Что касается согласия мужа, то в этом почти уверены. Он довольно покладист. Он хотел бы только обеспечить себе средства, чтобы провести несколько лет за границей, и для того предлагает своему преемнику купить его имущество за сто двадцать тысяч рублей. Вот в чем в настоящую минуту заключается затруднение. Все это издали кажется довольно-таки некрасивым, но при близком общении впечатление притупляется и сглаживается…»{1250}.

Когда же брак племянницы канцлера был расторгнут, она вышла замуж за герцога Николая Лейхтенбергского (1843–1890), родителями которого были герцог Максимилиан Лейхтенбергский (1817–1852), внук Жозефины Богарне, жены Наполеона, и старшая дочь Николая I — великая княгиня Мария Николаевна. В 1878 г. Н. С. Акинфьева получила титул графини Богарне.

[45] Кордегард — от франц. corps de garde — караул, караульное помещение для содержания арестованных под стражей.

Комментарии

{258} ПВС. Т. 2. С. 388–390.

{259} Карамзины. С. 400.

{261} Щеголев. С. 294.

{262} Солнце нашей поэзии. С. 115.

{263} Мусины-Пушкины. С. 47–48.

{264} Прометей. № 10. С. 270–271.

{266} Друзья Пушкина. Т. 2. С. 195–197.

{267} Друзья Пушкина. Т. 2. С. 197.

{268} Карамзины. С. 178.

{269} Карамзины. С. 178–179.

 10. С. 203.

{271} Друзья Пушкина. Т. 1. С. 473–475.

{272} Живые страницы. С. 371.

{273} Живые страницы. С. 371.

{274} ПВС. Т. 2. С. 149–150.

 25. С. 17.

{276} Вересаев. С. 251.

{277} Исследования и материалы. Т. 1. С. 350.

{278} Подлинное военно-судное дело. С. 107.

{279} Подлинное военно-судное дело. С. 104.

{281} Вокруг дуэли. С. 220–221.

{282} Друзья Пушкина. Т. 1. С. 473–474.

{283} Лерм. энцикл. С. 647.

{284} Февчук. С. 166–167.

–267.

{286} Н. Н. Пушкина. С. 216–217.

{287} Н. Н. Пушкина. С. 217.

{288} ВПК. № 24. С. 126–127.

{289} Рожнов. С. 278.

{1250} Тютчев. Т. 2. С. 225.

Раздел сайта: