Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки
Часть I. Вдова Поэта.
Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

Смерть Поэта

Погиб Поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Не вынесла душа поэта
Позора мелочных обид,
Восстал он против мнений света
Один, как прежде… и убит!
Убит!.. к чему теперь рыданья,
Пустых похвал ненужный хор
И жалкий лепет оправданья?
Судьбы свершился приговор!

<…> Мещерский понес эти стихи Александрине Гончаровой, которая попросила их для сестры, жаждущей прочесть все, что касается ее мужа, жаждущей говорить о нем, обвинять себя и плакать. На нее по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет более безумного взгляда. К несчас-тию, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина: бедная, бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы! Дантеса будут судить в Конной гвардии, мне бы хотелось, чтобы ему не было причинено ничего дурного и чтобы Пушкин остался единственной жертвой. <…>

Одоевский умиляет своею любовью к Пушкину, он плакал, как ребенок, и нет ничего трогательнее тех нескольких строчек, в которых он объявил в своем журнале о смерти Пушкина. „Современник“ будет по-прежнему выходить в этом году»{219}.

Гибель Пушкина была всенародным горем, а стихотворение Лермонтова «Смерть Поэта» — первым горячим поэтическим откликом на нее[35].

В. В. Стасов вспоминал: «Проникшее к нам в тот час, как и всюду тайком, в рукописи, стихотворение „На смерть поэта“ глубоко взволновало нас, и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром в антрактах между классами. Хотя мы хорошенько и не знали, да и узнать не от кого было, про кого это речь в строфе: „А вы, толпою жадною стоящие у трона“ и т. д., но все-таки мы волновались, приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненные геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно, так нас подымала сила лермонтовских стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах. Навряд ли когда-нибудь еще в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление»{220}.

В кондитерской Вольфа и Беранже, составлялись «списки», то есть переписывались стихотворения. И. И. Панаев позднее писал: «…стихи Лермонтова на смерть поэта переписывались в десятках тысяч экземпляров, перечитывались и выучивались наизусть всеми»{221}.

Журналист и мемуарист В. П. Бурнашов вспоминал потом, как в этой кондитерской он списал «Смерть Поэта» у В. С. Глинки.

Какие удивительные совпадения!.. Угол Невского и Мойки. Воистину — литературный перекресток России!

«Смерть Пушкина возвестила России о появлении нового поэта — Лермонтова»{222}, — писал позднее граф В. А. Соллогуб.

Многие впервые услышали имя автора — корнета лейб-гвардии Гусарского полка Михаила Лермонтова. Услышала это имя и вдова Пушкина. Она еще не знала тогда, какую удивительную встречу в будущем предложит им судьба…

Но это потом. А пока…

Горе заполонило дом Натальи Николаевны. Свет злословил за ее спиной. Судачили все. К сожалению, не только враги, но и те, кто считали (или хотели считать) себя друзьями Поэта. Казалось, Петербург словно выдавливал ее, как когда-то выдавливал Пушкина. Приближался день, когда, следуя завещанию мужа, она готовилась покинуть столицу.

Фаддей Булгарин[36] писал служившему в Варшаве А. Я. Стороженко еще 4 февраля 1837 г.:

«…Жаль поэта — (жертва) и великая, а человек был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его, право, не виновата. Ты знал фигуру Пушкина; можно ли было любить (его), особенно пьяного!»{223}.

А. М. Языков, брат поэта Николая Языкова, — В. Д. Комовскому, старшему брату лицейского товарища Пушкина.

«Пушкину следовало просто уехать из Петербурга от этих подлецов, этим он спас бы себя и жену. Во всем виноват более он сам, чем толпа холостых гвардейцев, с жадностью бросающихся на всякую женщину. Их можно извинить — они голодны. Спасайся, кто может или не сердись на последствия»{224}.

Александра Петровна Дурново, дочь княгини С. Г. Волконской, владелицы дома на Мойке, в котором жил и умер Пушкин, в своем письме матери во Флоренцию сообщала о реакции петербургского общества на гибель Поэта: «<…> Эта смерть приводит в отчаяние всю образованную молодежь. Толки, анонимные письма должны были вывести его из себя, хотя он не переставал твердить, что он уверен в невинности своей жены…

Теперь его имя у всех на устах, произведения его на всех столах, портреты его во всех домах»{225}.

Оценки же самой А. П. Дурново личности Поэта, изложенные в письмах матери (от 30 января и 7 апреля 1837 г.), были резко негативными.

Фрейлина Антонина Блудова, внучатая племянница Г. Р. Державина, дочь министра внутренних дел Дмитрия Николаевича Блудова, некогда являвшегося членом «Арзамаса», в доме которых бывал Поэт, в автобиографических «Записках» упоминает Пушкина с его «веселым, заливающимся, ребяческим смехом, с беспрестанным фейерверком остроумных блистательных слов и добродушных шуток, а потом — растерзанного, измученного, убитого жестоким легкомыслием пустых, тупых умников салонных, не постигших ни нежности, ни гордости его огненной души»{226}.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

А. А. Щербинин в своих неизданных записках писал: «В течение нескольких лет Дантес ухаживал за Пушкиной. По-видимому, муж, имевший со своей стороны любовницу, ни о чем не догадывался»{227}.

Граф Владимир Александрович Соллогуб в воспоминаниях, повествуя о знакомстве с Пушкиным, отмечал, что тот вызывал его на дуэль, поощрял его первые литературные опыты, давал ему советы, читал свои стихи и вообще «был чрезвычайно благосклонен» к нему, а к осени 1836 года, по его собственному признанию, «уже тогда коротко сблизился с Пушкиным». Однако это не помешало автору воспоминаний (очевидно, из чувства «благодарности») предложить читателю свой взгляд на события в семье Поэта накануне дуэли: «…Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на руки и с кинжалом допрашивал, верна ли она ему…»{228}.

Естественно, что такой пассаж вызывает, в первую очередь, недоумение. Сомнительно, чтобы граф Соллогуб мог присутствовать при подобной сцене в доме Пушкина, как и то, что сам Поэт стал бы рассказывать об этом, даже будучи «чрезвычайно благосклонным» к нему. Уж не говоря о бездарности сюжета: «… брал жену … на руки и с кинжалом допрашивал…»

Комизм и надуманность таких «средневековых» мизансцен очевидны. Нет сомнения, что в изображении сего «жестокого фарса», тяготеющего к водевилю, якобы происходящего за окнами дома Поэта, Соллогубу изменило не только чувство вкуса, но и чувство такта.

Абсолютно прав был князь Вяземский, когда 6 февраля писал А. Я. Булгакову:

«И здесь много басен, выдумок и клеветы… Что же должно быть у вас и в других местах?»

Воистину образцом стоустой молвы о смерти Пушкина предстает дневник Н. И. Иваницкого, в то время студента Петербургского университета, впоследствии журналиста, автора воспоминаний о Поэте:

«<…> Вот что рассказывал граф Соллогуб Никитенке о смерти Пушкина. В последний год своей жизни Пушкин решительно искал смерти. Тут была какая-то психологическая задача. Причины никто не мог знать, потому что Пушкин был окружен шпионами: каждое слово его, сказанное в кабинете самому искреннему другу, было известно правительству. Стало быть, что таилось в душе его, известно только богу… Разумеется, обвинения пали на жену Пушкина, что она будто бы была в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор. Жена Пушкина была в форме красавица, и поклонников у ней были целые легионы. Немудрено, стало быть, что и Дантес поклонялся ей как красавице; но связей между них никаких не было. Подозревают другую причину. Жена Пушкина была фрейлиной[37] при дворе, так думают, что не было ли у ней связей с царем.

Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на всякого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти. <…>

Весь Петербург заговорил о смерти Пушкина, и невыгодное мнение о нем тотчас заменилось самым искренним энтузиазмом: все обратились в книжные лавки — покупать только что вышедшее новое миниатюрное издание Онегина: более двух тысяч экземпляров было раскуплено в три дня»{229}.

Заступников за честь семьи Пушкиных было немного. Среди них — один из ближайших московских друзей Поэта Павел Воинович Нащокин, у которого подобные домыслы всегда вызывали гневную реакцию:

«Знаю! Из Петербурга пишут о том же! Клянусь всем, что самая низкая и подлая клевета! Наталья Николаевна молода, легкомысленна, но она любит мужа, никогда не изменяла и не изменит, — за это я головой моей ручаюсь!»{230}.

11 февраля 1837 года

Согласно указу Николая I было учреждено «Опекунство над малолетними детьми и имуществом А. С. Пушкина».

В Опекунский совет вошли:

1. Председатель совета — граф Григорий Александрович Строганов (1770–1857), действительный тайный советник, обер-камергер, член Государственного совета.

2. Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) — действительный статский советник, воспитатель цесаревича Александра.

3. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский (1788–1856) — гофмейстер двора, композитор и меценат.

4. Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков (1805–1873) — камер-юнкер, писатель-экономист, издатель.

Граф Строганов был двоюродным братом матери Натальи Николаевны и, следовательно, ей самой приходился двоюродным дядей. Он и его жена, графиня Юлия Павловна[38], были посажёные отец и мать со стороны невесты на свадьбе Екатерины Гончаровой.

«Пушкина хоронили на счет графа Григория Александровича Строганова»{231}— вспоминала княгиня Вяземская.

Жуковский и граф Виельгорский были ближайшими друзьями Поэта.

В отличие от остальных членов Опекунского совета, 32-летнего камер-юнкера Тарасенко-Отрешкова Наталья Николаевна в опекуны не просила. Она знала, как Пушкин к нему относился, называя его в письмах к ней то «Отрежковым», то «Отрыжковым».

В разговорах с Плетневым поэт характеризовал его «двуличный Отрешков». Этот человек с сомнительной репутацией был назначен, поскольку пользовался тайным покровительством шефа жандармов графа A. X. Бенкендорфа.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

Барон Луи Геккерн — голландскому министру иностранных дел барону Верстолку.

«С. -Петербург, 11 февраля 1837 года.

Господин барон!

Грустное событие в моем семействе заставляет меня прибегнуть к частному письму, чтобы сообщить подробности о нем вашему превосходительству. Как ни печален был его исход, я был поставлен в необходимость поступить именно так, как я это сделал, и я надеюсь убедить в том и ваше превосходительство простым изложением всего случившегося.

Вы знаете, барон, что я усыновил одного молодого человека, жившего много лет со мною[39], и он теперь носит мое имя. Уж год, как мой сын отличает в свете одну молодую и красивую женщину, г-жу Пушкину, жену поэта с такой же фамилией. Честью могу заверить, что это расположение никогда не переходило в преступную связь, все петербургское общество в этом убеждено, и г. Пушкин также кончил тем, что признал это письменно и при многочисленных свидетелях. Происходя от одного африканского негра, любимца Петра Великого, г. Пушкин унаследовал от предка свой мрачный и мстительный характер.

Полученные им отвратительные анонимные письма около четырех месяцев тому назад разбудили его ревность и заставили его послать вызов моему сыну, который тот принял без всяких объяснений.

Однако в дело вмешались общие друзья. Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с господином Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счел за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре г-жи Пушкиной, молодой и хорошенькой особе, жившей в доме супругов Пушкиных; этот брак, вполне приличный с точки зрения света, так как девушка принадлежала к лучшим фамилиям страны, спасал все: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений, муж, разуверенный в мотивах ухаживания моего сына, не имел бы более поводов считать себя оскорбленным (повторяю, клянусь честью, что он им никогда и не был), и, таким образом, поединок не имел бы уже смысла. Вследствие этого я полагал своей обязанностью дать согласие на этот брак. Но мой сын, как порядочный человек и не трус, хотел сделать предложение только после поединка, несмотря на то, что знал мое мнение на этот счет. Секунданты были выбраны обеими сторонами, как вдруг г. Пушкин написал им, что, будучи осведомлен общей молвой о намерениях моего сына, он не имеет более причин его вызывать, что считает его человеком храбрым и берет свой вызов обратно, прося г. Геккерена возвратить ему его слово и вместе с тем уполномочивая секундантов воспользоваться этим письмом по их усмотрению.

Когда это дело было таким образом покончено, я, как это принято между порядочными людьми, просил руки г-жи Гончаровой для моего сына.

Два месяца спустя, 10 января, брак был совершен в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тетка молодой девушки, были ея посаженными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженной матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями. С этого времени мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами. Но мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина, так как его мрачный и мстительный характер нам был слишком хорошо знаком. С той или с другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами.

(сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собрались на обед к графу Строганову, и без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.

Все же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей[40], было попрано, что моя честь и мое поведение были оклеветаны самым гнусным образом.

Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан. Встреча противников произошла на другой день в прошлую среду. Дрались на пистолетах. У сына была прострелена рука навылет, и пуля остановилась в боку, причинив сильную контузию. Господин Пушкин был смертельно ранен и скончался вчера среди дня. Так как его смерть была неизбежна, то император убедил его умереть христианином, послал ему свое прощение и обещал позаботиться о его жене и детях.

Нахожусь пока в неизвестности относительно судьбы моего сына. Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе. Его жена находится в состоянии, достойном всякого сожаления. О себе уж не говорю.

Таков, барон, быстрый ход изложенного здесь события. Со следующей почтой сочту своим долгом прислать вашему превосходительству новые данные, могущие окончательно осветить в вашем сознании происшедшее, на тот случай, если бы вы пожелали довести до его величества этот отчет, вполне точный и беспристрастный.

Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи.

Барон де Геккерен»{232}.

Сохранился ответ принца Нидерландов Вильгельма Оранского на секретное послание Николая I, доставленное специальным курьером в Гаагу. (К сожалению, само письмо русского царя до нас не дошло.)

12 февраля 1837 года

Принц Оранский — Николаю I.

«Дорогой Николай!

Всего два слова, чтобы использовать проезд курьера, тем более, что Поц-цо (граф Карл Поццо ди Борго, русский посол в Англии с 1834 г. — Авт.) послал его сюда по моей просьбе, не зная, что я имел бы случай отвечать на твое письмо о деле Геккерна через посредство стремительно возвращающегося Геверса, который вот уже три дня в пути.

Я пишу тебе очень поспешно: сегодня у нас святая пятница и приготовление к причастию.

Геккерн получит полную отставку тем способом, который ты сочтешь за лучший. Тем временем ему дан отпуск, чтобы удалить его из Петербурга.

Все, что ты мне сообщил на его счет, вызывает мое возмущение, но, может быть, это очень хорошо, что его миссия в Петербурге заканчивается, так как он кончил бы тем, что запутал бы наши отношения, бог знает с какой целью. <…>»{233}.

12 февраля 1837 года.

Шло очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина, начатого еще 3 февраля. Состоялся четвертый допрос Дантеса. Военно-судной комиссией подсудимому был задан вопрос: «<…> не известно ли вам, кто писал в ноябре месяце <…> к Господину Пушкину от неизвестнаго письма[41] и кто виновники оных, распространили ли вы нелепые слухи, касающиеся до чести жены его, вследствие чего тогда же он вызвал вас на дуэль, которая не состоялась потому, что вы предложили ему жениться на его свояченице, но вместе с тем требовал от вас, чтоб не было никаких сношений между двумя вашими семействами. Несмотря на сие вы даже после свадьбы не переставали дерзко обходиться с женою его, с которою встречались только в свете, давали повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести жены его, что вынудило его написать 26 генваря письмо к Нидерландскому Посланнику, бывшее причиною вызова вашего на дуэль»{234}.

Дантес в своем ответе все отрицал: «Мне неизвестно кто писал к Господину Пушкину безимянные письма в Ноябре месяце и после того, кто виновники оного, слухов нелепых касающихся до чести жены его я никаких не распространял а несогласен с тем что я уклонился от дуэли предложением моим жениться на его свояченице; <…> что же касается до моего обращения с Г-жою Пушкиной, не имея никаких условий для семейных наших сношений я думал что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе как и с другими дамами <…> К тому же присовокупляю что обращение мое с нею заключалось в одних только учтивостях <..> и не могло дать повода к усилению поносительного для чести обоих слухов и написать 26 Генваря письмо к Нидерландскому Посланнику»{235}.

«Граф В. Ф. Адлерберг сказывал мне, что еще в 1836 году на одном вечере он видел, как Дантес глазами помигивая кому-то на Пушкина, пальцами показывал рога…»{236}.

Андрей Карамзин, в мае 1836 года уехавший на лечение за границу, будучи в Париже у Смирновых, проживавших в то время, как и он, в столице Франции, получив известие о гибели Пушкина, писал матери в Петербург:

«12 февраля 1837 года.

Я получил Ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!

Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз — мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли о великом отчаянии, которое разрывает теперь некоторые сердца. Пушкин — это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных… бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько заплакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (этот человек, которого вы не любите, человек, щеголяющий своей стоической бесчувственностью, плакал, глотая слезы, когда я ему показал ваше письмо), и, полные дружеского негодования, они произносили беспощадные проклятия… Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: „Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата…“ Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе… Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то он осужден, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма он как мужчина мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием»{237}.

Писал Андрей Карамзин и о реакции Гоголя на смерть Пушкина (Гоголь с ноября 1836 по февраль 1837 г. также находился в Париже): «Он совсем с тех пор не свой. Бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него»{238}.

13 февраля 1837

Сергей Александрович Соболевский — П. А. Плетневу из Парижа.

«Любезный Петр Александрович.

Третьего дня получили мы роковое известие о бедном нашем Пушкине. Первые минуты отданы нашему горю; но теперь дело не в том, чтобы горевать о нем; дело в том, чтобы быть ему полезным во оставшихся после него. Государь обещал умирающему свое высокое попечение о детях. Отец он добрый! но у этого отца сирот много; он может оградить Пушкиных от недостатка, но уделить им избытка на счет прочих — он не может. Это бы дело России; а наше дело подстрекнуть, вызвать Россию на это! <…>

Итак, на что могут надеяться дети Пушкина?

1) Ныне на продажу его библиотеки; на постепенную продажу его сочинений напечатанных и на право перепечатывания.

<…> О наследстве деда (Сергея Львовича. — Авт.) и говорить нечего. <…> Что же выходит в итоге? Продажа книг едва ли покроет долги покойного, <…> сочинения его, продаваемые мало помалу, будут приносить ежегодно нечто малое <…> ничего не составится целого, ибо и в хороших руках трудно бы этому составиться, а тем более в руках женщины не хозяйки — какова Н. Н. Умрет Сергей Львович, оставит имение расстроенное, трудное к дележу; кто будет это распутывать? <…>

Тут нам заговорят о дядьях, тетках и прочих. Горько, очень горько зависеть от чужих капризов <…>

Вот чего желал бы: 1) чтобы Плетнев, Жуковский и Вяземский немедленно составили опекунство <…> 4) чтобы они занялись немедленно, при помощи всякого, кто благороден и грамотен, поставить Пушкину монумент, не каменный, не медный, а денежный, составить капитал, обеспечивающий независимую безбедность детей его: сыновей при вступлении в службу, дочерей при выдаче замуж. <…>

собираются деньги; и хотя ни Державин, ни Карамзин никогда не были так народны, так завлекательны, как Пушкин, хотя они давно умерли и умерли тихо, хотя монументы поставятся там, где их большая часть поставителей не увидят, хотя Правительство (всем добрым у нас руководствующее), в это дело вмешалось не горячо или даже вовсе не мешалось, — а собраны значительные суммы. Неужели напротив того подписка не суетная, а истинно полезная, подписка не на камни, а на хлеб, в пользу имени народного, в горячности первого горя сделанная, распоряжаемая теми, в ком время не простудит его, подписка, которая должна быть отражением народной нашей гордости или даже нашего тщеславия — неужели такая подписка, открытая под влиянием высочайшего имени, подкрепленная его волею — не принесет многого и очень многого? Пушкин сказал бы: с мира по ниточке, бедному рубашка. Легко, очень легко сделать из этого дело придворное, дело правительственное, дело модное.

Да не будет однако же подаянием! Бог сохрани нас от этого. Пока мы живы — дети Пушкина нищими не будут; но да будет это изъявлением Русской благодарности к тому, кто так долго и так разнородно нас тешил; да будет это, как сказал я выше, монументом незабвенному; а за материальным монументом недостатка не будет. Его имени на простом камне довольно.

Дорогой мой Плетнев! Письмо начато, как увидишь, на имя Жуковского; но я вспомнил, что есть старый опекун Плетнев, который рассчетнее и хлопотливее Жуковского, а поэтому переводится на его имя. Прочти его, разжуй, пойми сам, а тут не сомневаюсь, чтобы ты не уразумил и прочих.

Главное 1) чтобы деньги не тратились по мелочам, 2) чтобы не простыло горе, 3) чтобы воспользоваться и горем жены, и благорасположением государя на дело истинно основательное, полезное. — Ради Христа, делайте и делайте хоть что-нибудь.

Александра Осиповна, Гоголь, Карамзин и я горюем вместе; бедный Гоголь чувствует, сколько Пушкин был для него благодетелем; боюсь, чтобы это не имело дурного влияния на литературную его деятельность. Еще повторяю: пользуйтесь первым горем жены, чтобы взять ее в руки; она добра, но ветрена и пуста, а такие люди в добре ненадежны, во зле непредвиденны. Бог знает что может случиться! Она может и горе забыть и выйти замуж; привыкнуть к порядку, к бережливости, к распорядительности она не может. Пушкин, умирая, был к ней добр и благороден; большим охотником я до нее никогда не был[42], но крепко-крепко верую с ним вместе, что она виновата только по ветрености и глупости; а от ветрености и ребячества редкие и с тяжелых уроков оправляются. Государь верно даст достаточно на ее содержание, но без прихотей, без роскоши; а она к прихотям и роскоши слишком привыкла.

Все, что мы знаем об приготовившем страшное событие, для нас темно и таинственно; о мужественной смерти нашего друга знаем мало и неподробно. Не ленись, мой милый Плетнев, и пиши мне об этом; тут лень — жестокость. Мальцов всегда знает мой адрес. Я сам буду в России непременно к концу мая, того требуют мои дела; а от моих дел могут зависеть со временем и чужие пользы. Мало остается тех, для кого (кроме дел) есть охота возвратиться в Россию. И то с каждым днем меньше.

Прощай! Твой Соболевский»{239}.

13 февраля 1837 года.

Мария Муханова — литератору Михаилу Евстафьевичу Лобанову.

«Меня очень огорчила смерть Пушкина: от него можно было еще ожидать многого, а теперь жизнь и смерть его сделались сами предметом страшной, в новейшем вкусе, драмы. Жаль, что он еще при жизни был свидетелем умаления своей славы. Я еще живо помню эпоху фанатизма, когда Пушкин был настоящим идолом нашей непостоянной публики. Она восхищалась его поэмами, но не поняла Бориса Годунова! Что такое слава? Сколько во время краткой своей жизни пережила я разных мнений, теорий и репутаций! Но сама я оставалась почти во всем верною самым первым впечатлениям своим. Я многое, очень многое, давно понимала так, как теперь начинают понимать. Карамзина, любимого моего писателя и недоступного образца, хвалили, потом порицали, критиковали, унижали (и в то время смеялись над моим энтузиазмом, называя его обветшалым, старомодным); а теперь его опять превозносят, находят в нем все совершенства. <…>

Прискорбно в смерти Пушкина еще то, что скверная, корыстолюбивая и безнравственная шайка литературная торжествует. Если не ей удалось убить поэта, то по крайней мере она отравила горечью многие из последних его дней… На сем слове получила я копию с письма князя Вяземского к Булгакову, невозможно без слез читать его. Но каким является тут великий монарх наш! Он достоин любви и благословений всех русских. Он, почтивший Карамзина и покровительствующий вдове и сиротам Пушкина!..»{240}.

14 февраля 1837 года

Лицейский товарищ Пушкина Федор Матюшкин, которого страшная весть о гибели Поэта настигла в Севастополе, с болью и горечью писал бессменному лицейскому старосте Михаилу Яковлеву, у которого на дому праздновались почти все лицейские годовщины (25-летняя годовщина — 19 октября 1836 года — оказалась последней для Поэта):

«Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить? Наш круг редеет; пора и нам убираться…»{241}.

Дело в том, что Пушкин и Яковлев жили почти рядом после того, как Поэт поселился в доме Волконской на набережной Мойки, и Матюшкин упрекал лицейского старосту, поскольку знал, что тот постоянно виделся с Пушкиным и, значит, мог как-то отвести беду. Оглядываясь назад на непоправимое, всегда кажется, что была возможность его не допустить…

14 февраля 1837 года.

Очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина.

Следователь и судьи считали, что дело подлежит завершению вынесением приговора подсудимым. Однако аудитор 13-го класса Маслов подал официальный рапорт в Военно-судную комиссию с предложением, чтобы у вдовы Пушкина истребовали объяснений и записок, которые ей писал Дантес, сформулировав один из трех вопросов следующим образом: «Какие подсудимый Геккерен, как он сам сознался, писал к Ней Пушкиной письма или записки кои покойный муж ея в письме к барону Геккерену от 26 генваря называет дурачеством. <…>»{242}.

Но комиссия вынесла следующее определение:

«О заслушивании в комиссии рапорта Аудитора Маслова о том, что он считает неизлишним истребовать от вдовы Камергерши Пушкиной некоторые объяснения. Комиссия нашла дело довольно ясным, то дабы без причины не оскорбить Г-жу Пушкину требованием изложенных в рапорте Аудитора Маслова объяснений, определила <…> привесть оное к окончанию»{243}.

причины поединка между Пушкиным и Дантесом:

«<…> Вашему императорскому высочеству небезызвестно, что молодой Геккерен ухаживал за г-жой Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, не воспользовался своею супружескою властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело, на самом деле, к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах.

4 ноября прошлого года моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запискою, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. <…> Вскоре мы узнали, что… даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями… Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть. Пушкин был тронут ее доверием <…> Он послал вызов молодому Геккерену. <…> Вызов Пушкина не попал по своему назначению. В дело вмешался старый Геккерен. Он его принял, но отложил окончательное решение на 24 часа, чтобы дать Пушкину возможность обсудить все более спокойно. Найдя Пушкина, по истечении этого времени, непоколебимым, он рассказал ему о своем критическом положении <…> Чтобы приготовиться ко всему, могущему случиться, он попросил новой отсрочки на неделю. Принимая вызов от лица молодого человека, то есть своего сына, как он его называл, он тем не менее уверял, что тот совершенно не подозревает о вызове, о котором ему скажут только в последнюю минуту. Пушкин, тронутый волнением и слезами отца, сказал: „Если так, то не только неделю — я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло“. <…> Начиная с этого момента, Геккерен пустил в ход все военные приемы и дипломатические хитрости. <…> Через несколько дней Гек-керен-отец распустил слух о предстоящем браке молодого Геккерена с Екатериной Гончаровой. Он уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблен не в жену его, а в свояченицу. <…> Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это только плод досужей фантазии. Ничто ни в прошлом молодого человека, ни в его поведении относительно нее не допускает мысли ни о чем-либо подобном. Последствия это хорошо доказали. <…> Согласие Екатерины Гончаровой и все ее поведение в этом деле непонятны, если только загадка эта не объясняется просто ее желанием во что бы то ни стало выйти из разряда зрелых дев. Пушкин все время думал, что какая-нибудь случайность помешает браку в самом же начале. Все же он совершился. Это новое положение, эти новые отношения мало изменили сущность дела. Молодой Геккерен продолжал, в присутствии своей жены, подчеркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силою на действующих лиц драмы, происходящей на его глазах. Положение Пушкина сделалось еще мучительнее, он стал озабоченным, взволнованным, на него тяжело было смотреть. Но отношения его к жене оттого не пострадали. Он сделался еще предупредительнее, еще нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и его последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности. <…> 25 января он (Пушкин. — Авт.) послал письмо Геккерену-отцу. Д’Аршиак принес ему ответ. Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына.

<…> Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. <…> Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения! Его чувства к жене отличались нежностью поистине самого возвышенного характера. <…>»{244}.

15 февраля 1837 года

В. А. Жуковский — Пушкину-отцу.

«Я не имел духу писать тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, веселый (ребячески веселый) смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал, и навсегда — непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. <…> У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное от сердца? <…>»{245}.

Письмо это было адресовано не только отцу Поэта, но и всей читающей России. Оно вначале ходило в списках, а затем было опубликовано в пятом томе журнала «Современник», который Пушкин начал издавать в 1836 году.

Из дневника А. Я. Булгакова:

«…В. А. Жуковский прислал мне письмо для прочтения и доставления Сергею Львовичу в коем также описывал смерть Пушкина. Это почти повторение того, что пишет Вяземский, но гораздо полнее. <…> Вообще, русскому нельзя читать равнодушно смерть Пушкина, описанную Жуковским! <…> Письмо сие весьма длинно, но оно столь замечательно, что я отниму у себя от сна, чтобы вписать его здесь, оно пополняет рассказ Вяземского. Жуковский тоже защищает мужа и жену. Кто может проникнуть в тайны сии? Сам он сознает, что многое покрыто мраком и что время одно откроет многое. Сожалеть должно о Пушкиной, но оправдать ее совершенно нельзя. Женщину не преследует никогда тот, которому не дает она надежды! Истоща все средства, кои были в ее власти, чтобы удалить от себя Дантеса, она могла ему угрожать, жаловаться не только мужу, но даже и государю самому и исполнить это — Дантес оставил бы ее в покое. Но, как я слышал, она, вместо того, уже за несколько дней до поединка мужа своего разговаривала со врагом спокойствия его и ее»{246}.

Из дневника А. И. Тургенева:

«15 февраля… У Пушкиной — не видал ее. Обедал у Велгурского с Жуковским. (Перед обедом у Хитрово… отдал Хитровой земли с могилы, и веточку из сада Пушкина.) Вечер у Пушкиной: простился с ней, обещал, есть ли возможно, приехать в деревню. <…>»{247}.

Для Натальи Николаевны день 15 февраля был не только днем прощания с друзьями, это был и день ее прощания с Петербургом, со всей прошлой жизнью, счастливой и горькой. Впереди — неизбывная печаль и неизвестность…

Ушел Пушкин. Вместе с ним уходила его эпоха. Наталья Николаевна оставалась жить. Назавтра ей предстояло покинуть столицу, чтобы через Москву проследовать в родовое имение Гончаровых — Полотняный Завод, где жил ее старший брат Дмитрий.

Квартира, которую семья Пушкиных снимала совместно с сестрами Гончаровыми в доме Волконской, опустеет после отъезда вдовы, так как согласно распоряжению Опеки, учрежденной над детьми и имуществом Пушкина, вещи из квартиры, как и библиотека Поэта, насчитывавшая 4,5 тысячи томов, будут сданы на склад на двухлетнее хранение.

Братья Дмитрий и Сергей Гончаровы, узнав о гибели Пушкина, приехали в Петербург, чтобы поддержать Наталью Николаевну в горе и сопровождать ее вместе с сестрой Александриной, детьми и тетушкой Е. И. Загряжской в Полотняный Завод.

Таким образом, через месяц после свадьбы Екатерины почти вся семья Гончаровых снова собралась в Петербурге.

…А месяц назад, 10 января, в воскресенье, именно в этом доме, под присмотром старшей сестры их матери, фрейлины двора Е. И. Загряжской, и самих сестер Гончаровых, Натальи и Александрины, Екатерина Гончарова надевала подвенечное платье, отсюда она уезжала венчаться с Дантесом.

церкви Св. Екатерины, что на Невском проспекте; затем по православному — в Исаакиевском соборе, где в регистрационной книге собора священник Николай Райковский указал не фактический 28-летний, а 27-летний возраст невесты. Свидетелями при бракосочетании расписались: барон Луи Геккерн, граф Г. А. Строганов и сослуживцы Дантеса — ротмистр Адольф Бетанкур и полковник Александр Полетика, а также виконт д’Аршиак и лейб-гвардии Гусарского полка поручик Иван Гончаров, средний из братьев Екатерины Николаевны. Затем был праздничный ужин.

«Наталья Николаевна присутствовала на обряде венчания, согласно воле своего мужа, но уехала сейчас же после службы, не оставшись на ужин. Из семьи присутствовал только Д. Н. Гончаров, который находился тогда в Петербурге, и старая тетка Ек. Ив. Загряжская»{248}, — вспоминала Александрина Гончарова, присутствовавшая на свадьбе.

Пушкина на свадьбе не было. Братья Гончаровы, Дмитрий и Иван, на свадебный обед, который в честь молодоженов 14 января устроил граф Строганов, не остались. В этот день они покинули Петербург, не простившись с сестрой Екатериной, теперь — баронессой Дантес (по мужу), или баронессой Геккерн (по его приемному отцу).

В конце января 1837 года, за несколько дней до дуэли, Александра Николаевна Гончарова писала брату Дмитрию в Полотняный Завод:

«<…> Все кажется довольно спокойным. Жизнь молодоженов идет своим чередом, Катя у нас не бывает; она видится с Ташей у Тетушки и в свете. Что касается меня, то я иногда хожу к ней, я даже там один раз обедала, но признаюсь тебе откровенно, что я бываю там не без довольно тягостного чувства. Прежде всего я знаю, что это неприятно тому дому, где я живу, а во-вторых мои отношения с дядей и племянником (Луи Геккерном и Дантесом. — Авт.) не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда. Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия…»{249}.

Известно, что после свадьбы барон Геккерн пытался примирить Пушкина с Дантесом, ссылаясь на их родственные отношения. «Пушкин отвечал сухо, что, не взирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и г. Дантесом… Несмотря на этот ответ, Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом, но Пушкин его не принял»{250}, — утверждал Константин Данзас.

«Дом Пушкиных оставался закрытым для Геккерна и после брака и жена его так же не появлялась здесь»{251}, — свидетельствовала годы спустя и Александрина Гончарова.

Несмотря на то, что не только Дантесу, но и Екатерине Николаевне было категорически отказано от дома, в котором она прожила в семье Пушкиных два с половиной года, Е. Н. Геккерн с легкостью преодолевает это и уже 19 января 1837 года пишет братьям, Дмитрию и Ивану, в Полотняный Завод:

«…Говорить о моем счастье смешно, так как будучи замужем всего неделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все же я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая никогда о нем не знала иначе как понаслышке, и эта мысль единственное что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерен так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне; сейчас, конечно, я самая счастливая женщина на земле. <…>»{252}.

Желаемого примирения не было, да и быть не могло. Время стремительно сжималось. День свадьбы Екатерины от дуэли Пушкина с Дантесом отделяли всего 17 дней.

Екатерина знала о предстоящем поединке. Что удержало ее от попытки предупредить сестру? Почему она предательски промолчала, не дав жене Пушкина шанса на спасение мужа?

«<…> Ек. Ник. Геккерен вернулась в дом Пушкиных еще один раз, чтобы проститься со своей сестрой, которая оставила Петербург через несколько дней после трагического события»{253}, — вспоминала полвека спустя участница событий Александра Николаевна Гончарова.

во время этой встречи. Известно лишь, что на ней присутствовали два брата — Дмитрий и Сергей, сестра Александрина и их тетушка, Екатерина Ивановна Загряжская.

Нежно любя младшую из своих племянниц, «Ташеньку», она была для нее «моральным авторитетом», «руководительницей и советчицей» в свете и, наконец, «материальной опорой». Считая ее, по словам императрицы Александры Федоровны, «дочерью своего сердца», Е. И. Загряжская своей душевной теплотой и участием старалась облегчить страдания Натальи Николаевны в те трагические дни.

Отношение тетки к Екатерине Николаевне после замужества последней было иным.

Встреча эта стала прощанием, прощанием двух сестер: Натальи Николаевны Пушкиной и Екатерины Николаевны Дантес.

— свой дом, своя семья, своя жизнь. Отныне и навсегда. Граница прошла по сердцу.

Расставаясь с близкими друзьями мужа, Наталья Николаевна отдавала им его вещи на память.

«Мне хочется иметь на память от Пушкина камышовую желтую его палку, у которой в набалдашнике вделана пуговица с мундира Петра Великого»{254}, — писал 15 февраля 1837 года князю В. Ф. Одоевскому, автору некролога о Пушкине, Андрей Александрович Краевский.

Вместе с друзьями Поэта Краевский выносил гроб с его телом из квартиры, а позднее участвовал в разборе бумаг и библиотеки Пушкина.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

«к последнему его жилищу».

Черная лакированная шкатулка, в которой Поэт обычно хранил свои кольца, досталась Аркадию Осиповичу Россету, который был «домашним человеком» у Пушкина. Именно ему Поэт подарил свой портрет работы художника Петра Федоровича Соколова, написанный, по всей вероятности, в мае 1836 года.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

Рожнова Т. М., Рожнов В. Ф.: Жизнь после Пушкина. Наталья Николаевна и ее потомки Часть I. Вдова Поэта. Смерть Поэта. 11-15 февраля 1837 г.

«…Мне достался от вдовы Пушкина дорогой подарок: перстень его с изумрудом <…> Досталась от Жуковского последняя одежда Пушкина, после которой одели его, только чтобы положить в гроб. Это черный сюртук с небольшою, в ноготок, дырочкою против правого паха»{255}, — писал Владимир Иванович Даль, врач, писатель, автор «Толкового словаря живого великорусского языка».

Князю П. А. Вяземскому достался жилет Поэта, который был на нем в день дуэли. Этот жилет был снят с раненого Пушкина уже дома. На черном тонком сукне остались следы крови. Впоследствии Петр Андреевич положил этот жилет в кипарисовую витрину-футляр.

стоял Поэт во время дуэли, приложив сопроводительную записку:

«Для хранения в Остафьеве. Жилет Александра Сергеича Пушкина, в котором он дрался 27 января 1837 года. Свеча с отпевания его. Перчатка моя — другая перчатка была также брошена в гроб его Жуковским. Александр Тургенев был отправлен с гробом»{256}.

Достался Вяземскому и письменный стол Пушкина, который он, с согласия Натальи Николаевны, тоже увез «на хранение в Остафьево», свое подмосковное имение.

Позднее по заказу Вяземского на этом столе (сохранившемся доныне) появилась медная табличка с выгравированной надписью: «Письменный стол А. С. Пушкина. 1837».

Известно, что кабинет Поэта украшали три портрета его «братьев по перу»: Жуковского, лицейского друга — Антона Дельвига и Евгения Баратынского.

«Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму „Руслан и Людмила“. 1820, марта 26, Великая пятница».

После гибели Пушкина портрет Жуковского перешел к князю Вяземскому.

Самому Жуковскому достался перстень с сердоликом, некогда подаренный графиней Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой сосланному в Одессу Поэту. Кольцо с бирюзой досталось Константину Данза-су, о чем поведала В. А. Нащокина:

«Незадолго до смерти поэта мой муж заказал сделать два одинаковых колечка с бирюзовыми камешками. Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти. Взамен этого поэт обещал мне прислать браслет с бирюзой, который я и получила уже после его смерти при письме Натальи Николаевны, где она объясняла, как беспокоился ее муж о том, чтобы этот подарок был вручен мне как можно скорее. Когда Пушкин после роковой дуэли лежал на смертном одре и к нему пришел его секундант Данзас, то больной просил его подать ему какую-то небольшую шкатулочку (ту самую, что досталась потом Россету. — Авт.). Из нее он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Дан-засу, сказал:

— Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг, Нащокин. Это — талисман от насильственной смерти.

Впоследствии Данзас в большом горе рассказывал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком на улице, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас, совместно с извозчиком и дворником, найти не мог»{257}.

Согласно воспоминаниям Константина Карловича, этого кольца не было на руке Пушкина во время дуэли.

Василий Андреевич Жуковский как член Опекунского совета и доверенное лицо Натальи Николаевны, один из наиболее близких семье Пушкиных людей, после ее отъезда и с ее ведома, распорядился частью вещей Александра Сергеевича, подарив их на память друзьям, а остальные домашние вещи и библиотеку Поэта по решению Совета сдали на хранение в кладовые Гостиного двора.

В день отъезда Наталья Николаевна перепоручила погашение многочисленных долгов покойного мужа членам Опеки. В частности, там было означено: «Камердинеру Павлу остался муж должен сто рублей. Наталья Пушкина», а также: «За уплатою осталось на 1-е февраля тысячу четырнадцать рублей. Наталья Пушкина. 16 февраля 1837».

Так, В. А. Жуковский и Е. И. Загряжская были восприемниками при крещении младшего сына Пушкина — Григория, а старшего, Александра, крестили ближайший друг Поэта П. В. Нащокин и тетушка Загряжская. Дочь Машеньку — крестили С. Л. Пушкин и все та же тетушка. Граф Михаил Виельгорский и Екатерина Ивановна Загряжская 27 июня 1836 года в церкви Рождества Св. Иоанна Предтечи (что на Каменном острове Петербурга) были восприемниками на крестинах младшей дочери Поэта — Натальи.

Ближайший круг людей, родные, друзья… Во всем их участливая рука.

Несомненно, особое место занимала неутомимая тетушка Екатерина Ивановна, одинокая, не имевшая собственной семьи, по сути, бывшая всем детям Пушкина не только крестной матерью, но и бабушкой. И потому, несмотря на свой почтенный возраст, она отправилась в такую дальнюю дорогу сопровождать и помочь сберечь детей «Ташеньки» в ее тяжкую годину.

В условиях суровой северной зимы, сквозь февральскую стужу довезти через сотни верст в Калужскую губернию четверых малолетних детей живыми — вот основная задача Натальи Николаевны-матери.

к нему повидаться.

Но впоследствии стало ясно, что обида имела место и голоса, осуждавшие вдову, он все-таки слышал. Наверное, это была горечь пожилого человека, которого обошли вниманием близкие люди, когда ему было особенно больно от постигшей его утраты.

Примечания

[35] Вслед за лермонтовским стали появляться и другие стихи современников и друзей Поэта, посвященные его памяти: В. А. Жуковский — «Он лежал без движенья…», 1837 г.; П. А. Вяземский — «На память», 1837 г.; Ф. И. Тютчев — «29-е января 1837»; А. И. Полежаев — «Венок на гроб Пушкина», 1837 г.; А. В. Кольцов — «Лес». 1837 г.; Н. С. Теплова — «На смерть А. С. Пушкина», 1837 г. и др.

[36] Фаддей Венедиктович Булгарин (1789–1859) — автор нескольких романов и повестей, издатель газеты «Северная пчела» и журнала «Сын отечества», негласный осведомитель III Жандармского Отделения, на которого Пушкин написал серию едких памфлетов и эпиграмм, называя его то «Авдей Флюгарин», то «шут Фиглярин». «Фигляриным» называл его в стихах и князь П. А. Вяземский.

фрейлиной двора. Фрейлина (от нем. fräulein — незамужняя женщина) — младшее придворное звание для девиц.

[38] «В продолжение этих жестоких дней Ек. Ив. Загряжская, в сущности, не покидала квартиры Пушкиных. Графиня Жюли Строганова и княгиня Вяземская также находились здесь почти безотлучно, стараясь успокоить и утешить, насколько это допускали обстоятельства»{1243}, — отмечала Александрина Гончарова.

«Графиня Ю. П. Строганова в день кончины Пушкина послала Бенкендорфу записку: „Приходите помочь мне заставить уважать жилище вдовы“. Эти слова (написанные по-французски. — Авт.», — рассказывала княгиня Вяземская.

Причина «раздражения» В. Ф. Вяземской заключалась в том, что графиня Строганова была недовольна своевольным поступком ее сына — Павла Вяземского, студента Петербургского университета, позволившего себе войти в гостиную (где находилась графиня) вместе с молодым студентом-графом П. П. Шуваловым (сыном княгини ди Бутера от первого брака), пришедшим отдать дань памяти Пушкину и пожелавшим увидеть широко известный портрет Поэта работы Ореста Кипренского, написанный в 1827 г.

П. И. Бартенев впоследствии писал: «Тут, конечно, принимала участие графиня Юлия Павловна Строганова, супруг которой гр. Григорий Александрович, по матери своей (Марии Артемьевне Загряжской. — Авт.<…> Графиня в эти дни часто бывала в доме умирающего Пушкина и однажды раздражила княгиню Вяземскую своими опасениями относительно молодых людей и студентов, беспрестанно приходивших наведываться о раненом поэте (сын Вяземского, 17-летний Павел Петрович все время, пока Пушкин умирал, оставался в соседней комнате). Граф Строганов взял на себя хлопоты похорон и уломал престарелого митрополита Серафима, воспрещавшего церковные похороны якобы самоубийцы. А Пушкин <…> еще до получения письма Государева, выразил согласие исповедаться и причаститься на другой день утром, а когда получил письмо, то попросил тотчас же послать за священником, который потом отзывался, что себе бы желал такого душевного перед смертью настроения»{1245}.

Сын графа — Александр Григорьевич Строганов, рассказывал впоследствии П. И. Бартеневу, что после поединка «ездил в дом раненого Пушкина, но увидел там такие разбойнические лица и такую сволочь, что предупредил отца своего не ездить туда»{1246}. По словам другого мемуариста, А. Г. Строганов называл Пушкина «mauvais drôle» (шельма), в то время как жена графа (с сентября 1820 г.) Наталья Викторовна, урожденная Кочубей, «с большим жаром говорила в его (Пушкина. — Авт.».

Уместно будет напомнить, что юная княжна Наталья Кочубей, будучи предметом увлечения Пушкина-лицеиста, впоследствии стала прообразом Татьяны Лариной в романе «Евгений Онегин», о чем сохранилось свидетельство П. А. Плетнева: «Татьяна в высшем обществе срисована с графини Строгановой, урожденной Кочубей»{1247}.

О длительном и возвышенном отношении Поэта к дочери канцлера В. П. Кочубея писала 19 сентября 1836 г. и Софи Карамзина брату Андрею: «Когда приехала (в салон Карамзиных. — Авт.) графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он… согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его „отношений“, и притом рабское)».

Незадолго до дуэли, встречая Новый 1837 год у Вяземских, в числе тех, кто был особенно внимателен к Поэту, была и Н. В. Строганова, о чем позднее Бартенев записал со слов B. Ф. Вяземской: «Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него (Пушкина. — Авт.) такой страшный вид, что будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой»{1249}.

[39] Барон Геккерн впервые встретился с Дантесом осенью 1833 года, возвращаясь на службу в Россию из отпуска, а уже в мае 1836 года объявил о его усыновлении.

счету ребенок — это был первый сын, будущий убийца Пушкина. В 1832 году в возрасте 48 лет мать Жоржа-Шарля Дантеса умерла.

[41] Имеются в виду анонимные письма, полученные Пушкиным и его друзьями 4 ноября 1837 г.

«этого Соболевского Наталья Николаевна не очень жаловала», хотя вначале было иначе: Пушкин в письме жене от 8 октября 1833 г. даже шутливо предостерегал ее: «Не кокетничай с Соболевским».

Комментарии

{219} Карамзины. С. 174–176.

{221} Пушкинский Пб. С. 284.

{222} Соллогуб. С. 196.

{223} Вересаев. С. 618.

{224} Сб. кавалергардов. Т. IV. С. 92.

{226} Московская Пушкиниана. 2-е изд. С. 72.

{227} Вересаев. С. 446.

{228} Бартенев. С. 321.

{229} Вересаев. С. 518, 589.

{231} Бартенев. С. 386.

{232} Щеголев. С. 272–274.

{233} Литературная Россия. 1971. 2–9 июня. С. 12.

{234} Подлинное военно-судное дело. С. 74–75.

–75.

{236} Бартенев. С. 321.

{237} Карамзины. С. 398.

«ЛП». С. 602.

{239} Друзья Пушкина. Т. 2. С. 297–303.

 10. С. 205.

{241} Вересаев. С. 616.

{242} Подлинное военно-судное дело. С. 77.

{243} Подлинное военно-судное дело. С. 76–77.

{244} Щеголев. С. 222–231.

–369.

{246} ВПК. № 24. С. 127.

{247} Щеголев. С. 253.

{248} Вересаев. С. 511.

{249} Вокруг Пушкина. С. 328–329.

{251} Вересаев. С. 513.

{252} Вокруг Пушкина. С. 327–328.

{253} Вересаев. С. 632.

{254} Вересаев. С. 619.

{256} Личные вещи Пушкина. С. 52–53.

{257} ПВС. Т. 2. С. 243–244.

{1243} Вересаев. С. 571.

{1246} Вересаев. С. 571.

{1247} Белые ночи. 1989. С. 383.

{1248} Белые ночи. 1989. С. 384.

{1249} Бартенев. С. 384.