Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. "Диплом рогононосца" и другие мистификации
Глава 6. "Полученье оплеухи"

Глава 6

«Полученье оплеухи»

I

Известно, что Пушкин обид не прощал и обидчиков обязательно наказывал, почитая месть «священным долгом»: кому ответит эпиграммой, на кого вставит эпиграмматические строки в какое-нибудь произведение, например, в одну из глав «Евгения Онегина» — и т. д. Но всегда ли он так поступал? А если обидчик — лицо высокопоставленное? Пушкинист Юрий Дружников в книге «Дуэль с пушкинистами» заметил:

«…Генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нем поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы». 

В самом деле, даже о царе Пушкин высказывался — хотя бы в письмах и в дневнике — достаточно нелицеприятно, а о Бенкендорфе такого у него и не найдешь. Вроде бы Дружников прав, но, зная Пушкина, поверить в это трудно. Ну что ж, посмотрим, как складывались отношения поэта с шефом жандармов.

Сразу по возвращении Пушкина из ссылки в начале сентября 1826 года, после всемилостивейшего прощения, Николай I, через Бенкендорфа, предлагает Пушкину написать записку «о воспитании юношества», и поэт тут же нарывается на поучительный тон шефа жандармов.

Бенкендорф — Пушкину, 30 сентября 1826 г.:

…Государь император не только не запрещает приезда вам в столицу  (перед этим Пушкин испрашивал разрешения на приезд в Петербург. — В. К.), но предоставляет совершенно на волю вашу с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо. 

Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения: предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания. 

Сочинений ваших никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших и цензором. 

Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для представления его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя. 

Из первого абзаца письма Бенкендорфа видно, что Пушкину не было дано безоговорочного прощения и разрешения  пребывать в столицах; при этом словам «на волю вашу»  (видимость) явно противоречит «испрашивать разрешения»  (реальность). То есть — доверия нету. Понимал ли это Пушкин? Да, конечно, он и не надеялся на большее и, вызванный из Михайловского к царю, по дороге в Москву готовился к худшему. Худшего не случилось, обошлось, ну, а доверие — откуда же ему было взяться после того, что чуть ли не у всех подсудных по делу декабристов находили его крамольные стихи?

В третьем абзаце Бенкендорф, пытаясь создать видимость полного прощения, еще раз явно противоречит сам себе: ведь «никакой цензуры»  и «государь император сам будет… цензором»  — далеко не одно и то же.

Во втором абзаце, создавая видимость полной свободы в выражении «своих мыслей и соображений», Бенкендорф объясняет, как свободно может Пушкин употребить свой досуг (чего и объяснять-то не требовалось), на самом деле давая понять, что именно должно быть осуждено в записке. Пушкин сразу же после прощения оказывается в двусмысленном положении. Впоследствии он писал А. Вульфу, как ему пришлось из этого положения выходить.

Пушкин — А. Вульфу, 1827 г.: Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтобы сделать добро. Однако я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову. 

Что Пушкин имел в виду под «мытьем головы», видно из письма Бенкендорфа после прочтения царем пушкинской записки «О народном воспитании».

Бенкендорф — Пушкину, 23 декабря 1826 г.: Государь император с удовольствием изволил читать рассуждения ваши о народном воспитании и поручил мне изъявить вам высочайшую свою признательность. Его величество при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание. Впрочем, рассуждения ваши заключают в себе много полезных истин. 

Совершенно очевидно, что Бенкендорф не столько передает мнение царя, сколько лишний раз напоминает Пушкину о «крае пропасти»  и поучает, как следует писать о воспитании. Нетрудно представить раздражение Пушкина, который вынужден был выслушивать эти и подобные им поучения, не имея возможности резко ответить и поставить на место зарвавшегося самоуверенного жандарма.

«с вымытой головой», не посмевши никак отреагировать на оскорбительный тон писем Бенкендорфа? Не похоже на Пушкина.

Каким боком это вышло Бенкендорфу, вычислил и описал Александр Лацис — но об этом чуть позже.

II

Бенкендорф — Пушкину. 4 марта 1827 г. Петербург:

Барон Дельвиг, которого я вовсе не имею чести знать, препроводил ко мне пять сочинений Ваших: я не могу скрыть вам крайнего моего удивления, что вы избрали посредника в сношениях со мною, основанных на высочайшем соизволении. 

Я возвратил сочинения ваши г. Дельвигу и поспешаю вас уведомить, что я представлял оные государю императору. 

Произведения сии, из коих одно даже одобрено уже цензурою, не заключают в себе ничего противного цензурным правилам. Позвольте мне одно только примечание: Заглавные буквы друзей в пиесе 19-е Октября не могут ли подать повода к неблагоприятным для вас собственно заключениям? — это предоставляю вашему рассуждению. — 

В этом письме комментария требует выделенный мною абзац. Раздражение, которым он проникнут, связано с тем, что Пушкин передал стихи в Тайную канцелярию не лично, а через посредника,  который невольно становится свидетелем  тайной надзорной цензуры пушкинских произведений: а ведь она на то и тайная, что не подлежит разглашению. Воспользовавшись тем, что он в Москве, а Бенкендорф в Петербурге и что подписки о разглашении информации о такой цензуре он не давал (а такую подписку у него и потребовать не могли при внешне оказываемой ему милости всепрощения и личного участия в его судьбе царя), Пушкин делает вид, что он не понимает, какой секретностью окружены его взаимоотношения с императором и его Тайной канцелярией (вернее, делает вид, что он над этим и не задумывается), и с невинным видом «подсылает» к Бенкендорфу Дельвига. Бенкендорф не может открытым текстом сказать, что Пушкин нарушает неписаное правило,  и намекает на это, ссылаясь на «сношения, …основанные на высочайшем соизволении».  И вот как отвечает на этот упрек Пушкин:

Пушкин — Бенкендорфу, 22 марта 1827 г. Москва:

Стихотворения, доставленные бароном Дельвигом Вашему превосходительству, давно не находились у меня: они мною были отданы ему для альманаха Северные Цветы, и должны были быть напечатаны в начале ныняшнего года. В следствии высочайшей воли я остановил их напечатание и предписал барону Дельвигу прежде всего представить оные Вашему превосходительству. 

Чувствительно благодарю Вас за доброжелательное замечание касательно пиэсы: 19 октября. Непременно напишу б.[арону] Дельвигу чтоб заглавные буквы имен — и вообще все, что может подать повод к невыгодным для меня заключениям и толкованиям, было им исключено. 

Медлительность моего ответа происходит от того, что последнее письмо, которое удостоился я получить от Вашего превосходительства, ошибкою было адресовано во Псков. 

Весь ответ Пушкина сопровождается его   он делает вид, что не понял (не увидел) никакого намека и, словно не заметив раздражения Бенкендорфа, объясняет ему, почему он «остановил напечатание»  стихов и передал их Бенкендорфу (что последнего совершенно не интересует), благодарит за «доброжелательное замечание касательно пиэсы»  (хотя оно очевидно бредово), объясняет «медлительность ответа» «ошибкой»  Бенкендорфа (что должно только увеличить раздражение шефа жандармов), и, дразня Бенкендорфа, дважды упоминает имя Дельвига, словно бы «приглашая» Бенкендорфа объясниться поподробнее, чего тот сделать никак не может. Так подшутить над Бенкендорфом Пушкин мог себе позволить только один раз, и первая же их личная встреча происходит не в Тайной канцелярии:   сразу по прибытии Пушкина в Петербург Бенкендорф назначает встречу у себя дома.

Бенкендорф — Пушкину, 5 июля 1827 г. Царское Село. Генерал-адъютант Бенкендорф честь имеет уведомить его высокоблагородие Александра Сергеевича, что он весьмарад будет свидеться с ним и просит его пожаловать к нему в среду в 2 часа по полудни в его квартиру, в С.[анкт]-Петербурге.) 

Разумеется, Бенкендорф выговорил «легкомысленному» поэту за это «непонимание» (легко представить с каким «изумлением» Пушкин встретил этот выговор, в душе смеясь над раздражением шефа жандармов!), но дело было сделано: сам факт передачи пушкинских стихов в жандармское отделение был «зафиксирован» не только перепиской, но и наличием «свидетеля».

III

Настало время поездки в Петербург и проверки высочайшего доверия: ведь возможно и то, что Бенкендорф отчасти своевольничает.

Пушкин — Бенкендорфу, 24 апреля 1827 г., из Москвы: Семейные обстоятельства требуют моего присутствия в Петербурге: приемлю смелость просить на сие разрешения у вашего превосходительства. 

Бенкендорф — Пушкину, 3 мая 1827 г., из Петербурга: Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С. -Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово вести себя благородно и пристойно будет в полном смысле сдержано. 

Сам факт царского напоминания Пушкину о данном им слове окончательно подтверждает, что ему не доверяют  — что вскоре и подтвердится.

Бенкендорф — жанд. генералу А. А. Волкову в Москве, 30 июня 1827 г.: Небольшая поэма Пушкина под названием «Цыгане», только что напечатанная в Москве, в типографии АвгустаСемена, заслуживает особого внимания своей виньеткой, которая находится на обложке. Потрудитесь внимательно посмотреть на нее, дорогой генерал, и вы легко убедитесь, что было бы очень важно узнать наверное, кому принадлежит ее выбор — автору или типографу, потому что трудно предположить, чтоб она была взята случайно. Я очень прошу вас сообщить мне ваши наблюдения, а также и результат ваших расследований по второму предмету. 

На виньетке среди изображенных предметов — кинжал (в соответствии с содержанием поэмы); Пушкин явно дразнит и царя, и Бенкендорфа, которые так напуганы вольнолюбивыми стихами Пушкина (в том числе и «кинжалом Зандовым») 

Волков — Бенкендорфу: Выбор виньетки достоверно принадлежит автору, который ее отметил в книге образцов типографских шрифтов, представленной ему г. Семеном; г. Пушкин нашел ее вполне подходящей к своей поэме. Впрочем, эта виньетка делалась не в Москве. Г. Семен получил ее из Парижа. Она имеется в Петербурге во многих типографиях, и, вероятно, из того же источника. Г. Семен говорит, что употреблял уже эту виньетку, два или три раза в заголовках трагедий. 

Не исключено, что Пушкину пришлось объяснять, какое отношение к поэме имел рисунок, но, скорее всего, Бенкендорф все-таки прочел поэму и не стал выставлять себя на посмешище.

Бенкендорф — в донесении императору Николаю, 12 июля 1827 г.: заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шалопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно. 

Пушкин, видимо, в лицо знал соглядатаев и такие фокусы проделывал неоднократно, а друзья с удовольствием ему в этом подыгрывали. Из записки Бенкендорфа видно, что в этой игре Пушкину иногда удавалось и переигрывать шефа жандармов. Тем не менее общий фон происходившего в Тайной канцелярии вокруг Пушкина не способствовал установлению доверительных отношений между ним и властью. Ведь как раз в это время одно за другим возникают два скандальных дела по поводу пушкинских стихов, ставших предметом специального расследования Государственным Советом — дела об «АНДРЕЕ ШЕНЬЕ»  «ГАВРИИЛИАДЕ». 

IV

Стихотворение «АНДРЕЙ ШЕНЬЕ»  с цензурным сокращением было опубликовано в 1825 году и само по себе вопросов не вызывало: Шенье был казнен революционной властью, накануне свержения Робеспьера. Однако Пушкин в Тригорском дал переписать сокращенные цензурою 44 строки Анне Вульф, та разрешила их переписать влюбленному в нее молодому человеку, он тоже выпустил их из рук, и эти строки, вне контекста стихотворения выглядевшие более чем подозрительно, особенно с произвольно поставленным кем-то названием «На 14 декабря» стали гулять по рукам как самостоятельные стихи:

………………………………………
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами

Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,

Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,

Как будто Вакхом разъяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;

В результате отрывок стихотворения оказался в руках у Бенкендорфа, а тот довольно быстро проследил его происхождение. И хотя приятель Анны Вульф встал насмерть (даже под угрозой смертной казни и несмотря на слезы и увещания родителей) и не признался, откуда он взял крамольные стихи, их происхождение не вызывало сомнения.

Дело тянулось полтора года. Когда выяснилось, что к такому названию и пониманию стихотворения Пушкин отношения не имел, и с учетом того, что стихотворение было написано (и опубликовано) за год до того, как он получил прощение от императора и дал обещание не писать ничего против власти и религии, в июле 1828 года дело было прекращено. Однако же «внеклассовое» отношение Пушкина к свободе, так раздражавшее комиссию, занимавшуюся «АНДРЕЕМ ШЕНЬЕ»,  только укрепило недоверие к поэту. Вместе с прекращением дела в июле 1828 года  

Сразу после учреждения над ним секретного надзора возникло еще и дело о «ГАВРИИЛИАДЕ»,  и, хотя оно достаточно быстро кончилось, остановленное Николаем I, общий фон отношения власти к Пушкину так и остался негативно-подозрительным. С этого времени Пушкин станет окончательно «невыездным»:   его новых крамольных стихов, которые неизбежно проникли бы и в страну.

V

«Пушкин считал разумным „принимать всерьез“ все уверения и обещания. Ему, мол, в голову не приходит сомневаться в доброте царя, — писал Александр Лацис. — Изо дня в день ищейки шли по следу. И нельзя было подать вид, что заметил погоню. Надо было играть роль человека до того бесхитростного, до того душа нараспашку, что ему не может прийти на ум никакое зловредное помышление.

Почему же не всегда он относился терпеливо к явным знакам недоверия и враждебности?

Именно потому, что просто глупо принимать как должное, как нечто заслуженное явные  

О тайных подлостях до поры до времени не догадываться, на явные пакости непременно отвечать. Никакой иной линии поведения не могло быть, раз уж такие сложились обстоятельства.

„Притворяться ничего не примечающим казалось ему глупым“. 

Эти о многом говорящие слова он куда-то вставил и преспокойно напечатал, придав им вид сказанных „без значения“».

Делая вид, что он не знает о тайном полицейском надзоре, и внешне подчиняясь правилам игры в доверие, Пушкин постоянно зондирует почву с целью выяснения, может ли он иногда эти правила нарушать и насколько он может нарушить поставленные ему ограничения и запреты. Но он не забыл об унизительных поучениях Бенкендорфа и терпеливо ждет возможности воздать ему по заслугам. По прошествии года с момента подачи записки «О народном воспитании», за которую ему «вымыли голову»,  Пушкин передает царю через Бенкендорфа мистификационное стихотворение «ДРУЗЬЯМ»,  адресованное не столько друзьям, сколько царю и Бенкендорфу и явно рассчитанное на то, что Николай не позволит его опубликовать  ;

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
……………………………………………
…Он скажет: просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,

Молчит, потупя очи долу.

Стихотворение было не только объяснением с друзьями по поводу пушкинских «Стансов» («В надежде славы и добра»), за которые он слышал упреки в льстивости по отношению к монарху со стороны литературных врагов (в частности, со стороны Катенина, отреагировавшего на них «Старой былью», где изобразил Пушкина льстивым кастратом-инородцем — как бы в ответ на «импотента»). Разумеется, Катенин свое получил в «ОНЕГИНЕ»,  но, как мы видим, Пушкин обид и оскорблений не спускал   Увидел ли Бенкендорф цитату из своего поучения Пушкину? («…Просвещенья плод — разврат и некий дух мятежный!»)  — Несомненно. Прочел ли адрес пушкинского «раба и льстеца»  — Не мог не прочесть. Но стихотворение понравилось царю, и Бенкендорф, сообщая об этом Пушкину и с трудом скрывая злобу, расшаркивается  перед поэтом.

Бенкендорф — Пушкину, …………………………..

Милостивый государь, Александр Сергеевич!! 

…Что же касается до стихотворения Вашего, под заглавием: «Друзьям», то его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано  

имею честь быть с совершенным почтением 

и искреннею преданностию, милостивый государь, 

 

Дружников был не прав: должок возмещен, что и признано самим Бенкендорфом. Но тем самым Пушкин получает возможность извлечь из этой ситуации неожиданный и неизмеримо больший результат. Сам факт подписи шефа жандармов под таким письмом становится основанием для мгновенной реакции — для пушкинской эпиграммы:

Как печатью безымянной
Лоб мерзавца я клеймил,
Я ответ на вызов бранный

Справедливы ль эти слухи?
Отвечал он? Точно так:
В полученьи оплеухи
Расписался мой дурак.

«Оставалось эту эпиграмму напечатать, — писал Лацис в статье „Персональное чучело“. — И напечатал. Не побоялся. Бесстрашие? Да, конечно. Но разумное бесстрашие. Бесстрашие плюс осторожность.

Для верности переждал годик. Исподволь вылепил весьма правдоподобное чучело. Заменил „мерзавца“ на „Зоила“. Поставил отодвигающую дату — 1829 год. Для пущего тумана переставил знаки препинания…»

Дежурные пушкинисты могут возразить: да полно вам, Александр Лацис, как всегда, фантазирует. Еще можно было бы всерьез принять его рассуждения, если бы такой случай был неединичным и негативное отношение Пушкина к Бенкендорфу прочитывалось и в других произведениях поэта или в его переписке. Что ж, попробуем поддержать эту догадку Лациса. Вот пример, из которого следует, что накал этого противостояния никогда не ослабевал.

Н. В. Путята о Пушкине — из записной книжки (с. 363): Началась турецкая война. Пришел к Бенкендорфу проситься волонтером в армию. Бенкендорф отвечал ему, что государь строго запретил, чтобы в действующей армии находился кто-либо не принадлежащий к ее составу, но приэтом благосклонно предложил средство участвовать в походе: хотите, сказал он, я определю вас в мою канцелярию и возьму с собою? Пушкину предлагали служить в канцелярии 3-го отделения! 

не мог не навредить) :

«Многие его обвиняли в том, будто он домогался камер-юнкерства. Говоря об этом, он сказал Нащокину, что мог ли он добиваться, когда три года до этого сам Бенкендорф предлагал ему камергера, желая его ближе иметь к себе, но он отказался, заметив: „Вы хотите, чтоб меня так же упрекали, как Вольтера!“» 

Нетрудно представить, насколько оскорбительным для Бенкендорфа был отказ Пушкина сотрудничать с III отделением: в процессе расследования дел декабристов вопрос о соотношении чести и недоносительства возникал неоднократно. Несомненно, Бенкендорф передал этот разговор Николаю, и чем бы Пушкин ни мотивировал свой отказ, он ясно дал понять, что он, Пушкин, не «весь» — его, царя, и уж тем более не «весь» — Бенкендорфа, для которого такой отказ был равносилен плевку в лицо.

VI

— и сознательно шел на риск. На Кавказе он продемонстрировал абсолютное бесстрашие — правда, еще и пообщался с друзьями и с некоторыми декабристами. Ну, а что, собственно, могли ему сделать? На первый случай — устроить выволочку (что и происходит — сначала письменно, затем — устно); что ж, он к этому готов.

Бенкендорф — Пушкину, 14 октября 1829 г., из Петербурга: Государь император, узнав, по публичным известиям, что вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же с своей стороны покорнейше прошу вас уведомить меня, по каким причинам не изволили вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении вашем сделать свое путешествие. 

Ну, вот и поставлены все точки над е и указаны пределы царского прощения.

— Бенкендорфу, 10 ноября 1829 г. Я чувствую, насколько положение мое было ложно и поведение — легкомысленно. Мысль, что это можно приписать другим мотивам, была бы для меня невыносима. Я предпочитаю подвергнуться самой строгой немилости, чем показаться неблагодарным в глазах того, кому я обязан всем, для кого я готов пожертвовать своим существованием, и это не фраза. 

Этот пушкинский ответ — блестящий образец его мистификационного общения с «начальством». Здесь каждое слово продумано, а вся краткая записка из трех предложений выстроена композиционно, как истинно художественное произведение. Пушкин начинает с того, что он, дескать, только сейчас понял, что его положение ложно,  то есть он-то думал, что ему полностью доверяют и что он человек вольный, а, оказывается, это не так. Значит, раз он этого ранее не понимал, то и поведение его было — по ошибке непонимания ложности положения,  из-за недоверия «начальства», а не из-за сознательного «правонарушения». Поэтому (третье предложение) не следует судить его поступок как проявление черной неблагодарности — «и это не фраза»,  хотя все третье предложение — именно фраза,  ироническая. 

Н. В. Путята — из записной книжки: По возвращении Пушкина в Петербург, государь спросил его, как он смел приехать в армию. Пушкин отвечал, что главнокомандующий позволил ему. Государь возразил: «Надо было проситься у меня. Разве вы не знаете, что армия моя » 

Пушкин, уже и формально получив подтверждение ложности своего положения, теперь получает его и в устном виде, заставив и царя в этом признаться: «Надо было проситься у меня».  «главнокомандующий позволил ему»  — смесь «наивности» и издевки.

Пушкин — Бенкендорфу, 7 января 1830 г. (с. 447): Так как я еще не женат и не связан службой, я желал бы сделать путешествие либо во Францию, либо в Италию. Однако, если мне это не будет дозволено, я просил бы разрешения посетить Китай с отправляющейся туда миссией. 

«невыездной» — по крайней мере, в свободолюбивую Европу («если мне это не будет дозволено»); тем не менее он хочет в этом удостовериться, а заодно узнать, не может ли он съездить хоть куда-нибудь.

Бенкендорф — Пушкину, 17 января 1830 г.: В ответ на ваше письмо 7 января, спешу известить вас, что Е. В. Государь Император не удостоил снизойти на вашу просьбу посетить заграничные страны, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела и в то же время отвлечет вас от ваших занятий. Ваше желание сопровождать нашу миссию в Китай так же не может быть удовлетворено, так как все служащие уже назначены. 

Какая трогательная забота Его Величества о пушкинских денежных делах и литературных занятиях — ну, прямо отец родной! Запрет на любую заграничную поездку прозрачен и категоричен, но Пушкин и раньше догадывался, что за границу его не выпустят. Он уже давно ищет обходной путь — об этом он расскажет сам несколько лет спустя, а мы — в соответствующем месте.

VII

Между тем Бенкендорф не успокаивается и использует любой повод для мстительной придирки к поэту.

— Пушкину, 17 марта 1830 г. (с. 450–451): К крайнему моему удивлению услышал я, что вы внезапно рассудили уехать в Москву, не предваря меня, согласно с сделанным между нами условием, о сей вашей поездке. Поступок сей принуждает меня вас просить о уведомлении меня, какие причины могли вас заставить изменить данному мне слову? Мне весьма приятно будет, если причины, вас побудившие к сему поступку, будут довольно уважительными, чтобы извинить оный; но я вменяю себе в обязанность вас предуведомить, что все неприятности, коим вы можете подвергнуться, должны вами быть приписаны собственному вашему поведению. 

Во-первых, Бенкендорф проговаривается: выходит, Бенкендорф (а не царь), взял с Пушкина некое устное обещание предуведомлять о своих перемещениях. Расценив царское «Нет» как «Фас!», он начинает «переходить границы»: из этого письма видно, что он «проявляет инициативу» и излишнее рвение — если только это не месть  

Пушкин — Бенкендорфу, 21 марта 1830 г. В 1826 году получил я от государя императора позволение жить в Москве, а на следующий год от вашего высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зиму проводил в Москве, осень в деревне, никогда не спрашивая предварительного дозволения и не получая никакого замечания. Это отчасти было причиною невольного моего проступка: поездки в Арзрум, за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства. В Москву я намеревался приехать еще в начале зимы и, встретив вас однажды на гулянии, на вопрос вашего превосходительства, что намерен делать, имел щастие о томвас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: «вы всегда на больших дорогах». Надеюсь, что поведение мое не подало правительству повода быть мною недовольным. 

Пушкин убедительно показывает, что Бенкендорф попросту придирается. Последняя фраза суха и полна чувства собственного достоинства. Возразить Пушкину невозможно, если только не заявить, что ему запрещены любые переезды без разрешения жандармского отделения. Без санкции царя Бенкендорф такое объявить не может: он понимает, что в этом случае Пушкин, скорее всего, выйдет на прямой разговор с Николаем и выскажет те же самые абсолютно убедительные аргументы. Пушкинский ответ молчаливо проглочен. 

Пушкин — Бенкендорфу, 24 марта 1830 г.:

Письмо, которым вы удостоили меня, доставило мне истинное горе; я умоляю вас дать мне минуту снисхождения и внимания. Несмотря на четыре года ровного поведения, я не смог получить доверия власти! Я с огорчением вижу, что малейший из моих поступков возбуждает подозрение и недоброжелательство. Во имя неба, удостойте на минуту войти в мое положение и посмотрите, как оно затруднительно. Оно так непрочно, что я каждую минуту вижу себя накануне несчастья, которого я не могу ни предвидеть, ни избегнуть. Если до сей поры я не подвергся какой-нибудь немилости, то я этим обязан не сознанию своих прав, своей обязанности, а единственно вашему личному благоволению. Но если завтра вы больше не будете министром, то послезавтра я буду в тюрьме. 

Я рассчитывал из Москвы поехать в псковскую деревню; однако, если Николай Раевский приедет в Полтаву, я умоляю ваше превосходительство разрешить мне поехать туда, чтобы повидаться с ним. 

«непрочное» положение — всего лишь преамбула, главное в этом абзаце — последние два предложения, выделенные мной. Первое из них прямо противоположно смыслу сложившейся ситуации и потому выглядит чистейшей иронией — и особенно в сопоставлении со вторым, смысл которого раскрыл Александр Лацис:

«Письмо это крайне взволнованное, и только? Нет, оно тщательно обдумано. Попробуем прочесть его не буквально, а с каверзной подковыркой. Получится примерно следующее:

„Если завтра отдаст Богу душу царь Николай, вы тут же меня упрячете. Впрочем, я не берусь предугадать, насколько прочным будет в сем случае ваше положение, о почтенный генерал, чьим слугой имею честь пребыть, и прочее и прочее“.

Наше предположение не чисто фантастическое. Незадолго до того, в конце 1829 года, Николай тяжело болел, еле поправился. В случае чего кто оказался бы на какое-то время у власти? Военный министр граф Чернышев, относившийся к своему ближайшему сопернику с крайней ненавистью. Вот какая обстановка была скрыта за фразой „ежели завтра вы не будете более министром“…»

VIII

Бенкендорф молча проглотил и этот пушкинский удар; несомненно лишь, что напряженность их взаимоотношений постоянно возрастает и что от Пушкина, никогда никому не спускавшего обид и оскорблений, следует ждать очередных выпадов.

— Пушкину, 3 апреля 1830 г.: Я не совсем понимаю, почему вам угодно находить ваше положение непрочным; я его таким не нахожу, и мне кажется, только от вашего собственного поведения будет зависеть сделать его еще более устойчивым… Что касается вашего вопроса, ко мне обращенного, можете ли вы поехать в Полтаву, чтобы повидаться с Николаем Раевским, то я должен вас уведомить, что я представил этот вопрос на рассмотрение Императора, и его величество изволили мне ответить, что Он решительно запрещает вам это путешествие, потому что у него есть основание быть недовольным последним поведением г-на Раевского. Из этого самого обстоятельства вы, между прочим, можете убедиться, что мои добрые советы предотвратят вас от ложных шагов, которые вы делали так часто, не прибегая к моему руководству. 

Бенкендорф делает вид, что он не понял и, соответственно не объяснил Николаю, что в просьбе Пушкина о разрешении поехать в Полтаву речь идет не о свидании с Раевским, с которым он недавно прожил две недели в одной палатке на Кавказе, а о свидании со своим сыном.  Крестным сына Пушкина был   а он теперь — правая рука Бенкендорфа  и, конечно же, объяснил последнему цель поездки Пушкина, который опасается без Раевского сына не найти. В этом случае можно было бы и пойти навстречу просьбе Пушкина, но Бенкендорф проявляет редкую мстительность, последним предложением своего письма прозрачно намекая и на ее причину. Отказывая Пушкину, Бенкендорф прячется за слова царя. Николай, участвующий в отказе, судя по всему, не в курсе, поскольку его мотивировка (плохое поведение Раевского) может служить основанием для наказания Раевского, но при чем тут Пушкин? Отказ в поездке — личная месть Бенкендорфа за стихотворение «ДРУЗЬЯМ»,  «не прибегая к моему руководству») .

Пушкин — Бенкендорфу, 16 апреля 1830 г.: Я должен жениться на m-lle Гончаровой, которую вы должны были видеть в Москве, у меня есть ее согласие и согласие ее матери. Два указания мне были сделаны: на мое имущественное положение и на положение мое относительно правительства. Что касается имущественного положения, я мог ответить, что оно в удовлетворительном состоянии благодаря Его Величеству, давшему мне возможность честно жить своим трудом. Что же касается моего положения в отношении к правительству, я не мог скрыть, что оно было ложно и сомнительно. Я был исключен из службы в 1824 г., и это пятно остается лежать на мне. Вышедши из лицея в 1817 г. с чином 10 класса, я не получил двух чинов, следовавших мне по праву, так как начальство моепо небрежности не представляло меня к чинам, а я не заботился им об этом напоминать. занятий, дающих мне средства к жизни, и доставило бы бесцельные и бесполезные хлопоты. Мне об этом больше не приходится думать. Г-жа Гончарова боится отдать свою дочь за человека, имеющего несчастие пользоваться дурной репутацией в глазах государя. Мое счастие зависит от одного слова благоволения того, к которому моя преданность и благодарность уже и теперь чисты и безграничны. 

Письмо, как и все письма Пушкина к Бенкендорфу, непростое. Пушкин, опираясь на уже апробированный им тезис о «ложности» его положения, ставит вопрос «ребром»: либо ему в письменном виде будет сказано о полном и безоговорочном доверии со стороны власти — либо власть не решится на такое заявление и тем самым будет разрушено его сватовство. Он, может, даже предпочел бы последнее, тем более что уверен: в любом случае ему опять будут лгать в глаза. Интересна средняя часть письма, выделенная мною, где Пушкин, словно предугадывая возможность попытки привлечения его на придворную службу, пытается заранее такую попытку предупредить.

Бенкендорф — Пушкину, 28 апреля 1830 г.:

Я имел счастие представить Императору письмо, которое вам угодно было мне написать 16 числа сего месяца. Его Императорское Величество, с благосклонным удовлетворением приняв известие о вашей предстоящей женитьбе, удостоил заметить по сему случаю, что Он надеется, что вы, конечно, хорошо допросили себя раньше, чем сделать этот шаг, и нашли в себе качества сердца и характера, какие необходимы для того, чтобы составить счастье женщины, — и в особенности такой милой, интересной женщины, как m-lle Гончарова. 

— я могу вам только повторить то, что уже говорил вам столько раз; я нахожу его совершенно соответствующим вашим интересам; в нем не может быть ничего ложного или сомнительного, если, разумеется, вы сами не пожелаете сделать его таковым. Его Величество Император, в совершенном отеческом попечении о вас, милостивый государь, удостоил поручить мне, генералу Бенкендорфу, — не как шефу жандармов, а как человеку, к которому Ему угодно относиться с доверием, — наблюдать за вами и руководительствовать своими советами; никогда никакая полиция не получала распоряжения следить за вами. Советы, которые я вам от времени до времени давал, как друг, могли вам быть только полезны, — я надеюсь, что вы всегда и впредь будете в этом убеждаться. — В чем же то недоверие, которое будто бы можно в этом отношении найти в вашем положении? Я уполномочиваю вас, милостивый государь, показать это письмо всем тем, кому, по вашему мнению, должно его показать. 

Как и следовало ожидать, ему нагло лгут: тайный полицейский надзор над Пушкиным не был отменен до его смерти (чему свидетельства — регулярные, начиная с 1827 года, донесения полицейских агентов о перемещениях Пушкина), а после смерти перешел на его рукописи, произведения и переписку. Из письма также следует, что царь о красоте его будущей жены наслышан — и это первая тревожная весточка в истории его женитьбы, дуэли и гибели. Из анализа приведенных документов видно, что оценка Дружниковым взаимоотношений Пушкина с Бенкендорфом была весьма поверхностной и что поэт всегда находил возможность достойного ответа на любую попытку его унизить или оскорбить. Другое дело — что не только письма, но и произведения Пушкина-мистификатора следует читать и между строк. У нас еще будет возможность показать это и в дальнейшем.

Разделы сайта: