Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. "Диплом рогононосца" и другие мистификации
Глава 5. Кто написал "Евгения Онегина"

Глава 5

Кто написал «Евгения Онегина»

Теперь всем нам предстоит доискиваться смысла, скрытого в тайных знаках, которыми перо повествующего на наших глазах покрывает чистый лист.

У. Эко 

Мне бы хотелось, …чтобы все добрые люди, как мужского, так и женского пола, почерпнули бы отсюда урок, что во время чтения надо шевелить мозгами.

Л. Стерн 

I

Замысел «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»,  скорее всего, пришел к Пушкину при перечитывании романов Лоуренса Стерна, которого он чрезвычайно высоко ценил — его имя в письмах и критических статьях Пушкина встречается более десятка раз. С романом «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» Пушкин был хорошо знаком еще в Лицее — либо во французском переводе, либо в русском, изданном в 1808 году, — а на «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» он должен был обратить внимание предположительно на Юге, в Одессе, когда перед ним встала задача затяжной и нешуточной борьбы с Катениным и он стал искать форму для художественной сатиры. 

Тот факт, что Пушкин еще в Лицее был хорошо знаком с романами Стерна, подтверждается широким использованием некоторых стерновских приемов  повествования уже в первых главах «РУСЛАНА И ЛЮДМИЛЫ»  — например, обильных отступлений (широко применявшихся им и в «ОНЕГИНЕ»)  или множественных обращений к предполагаемым читателям, как собеседникам, на протяжении всей поэмы: «красавицы», «вы», «друзья мои»  и «о друзья», «соперники в искусстве брани», «рыцари парнасских гор», «соперники в любви»,  «Орловский», «читатель»  и «мой читатель», «Зоил»  и т. д.

Связь «ОНЕГИНА»  с романами Стерна впервые выявил В. Б. Шкловский в работе «„Евгений Онегин“: Пушкин и Стерн»,  опубликованной в 1922 году в журнале «Воля России», выходившем в Праге, и перепечатанной в 1923 году в Берлине, в сборнике «Очерки по поэтике Пушкина». Эта давняя публикация, которой сам Шкловский, судя по всему, не придавал особого значения и в сборники своих трудов не включал, оставалась незамеченной до начала 1960-х, когда стало выходить 3-е издание 10-томного Собрания сочинений Пушкина под редакцией Б. В. Томашевского («малое академическое»), который также был участником берлинского сборника и знал об этой работе Шкловского. Он и упомянул о ней в примечании к «ОНЕГИНУ»,  вызвав интерес к этой теме и у Ю. М. Лотмана.

В 2002 году, в процессе подготовки интервью с А. Н. Барковым для «Новых известий» по поводу его книги «Прогулки с Евгением Онегиным», я обратил внимание на ссылку Томашевского и сообщил о ней Баркову; он этой статьи Шкловского не знал, а ссылку Томашевского пропустил, так как в имевшемся в его распоряжении 10-томнике под редакцией Томашевского более раннего, чем у меня, издания такой ссылки не было. Поскольку в тот момент статью Шкловского мне разыскать не удалось, мы решили включить в интервью упоминание о ней в самом общем виде; добраться до нее мне удалось только в 2008 году, уже после смерти Альфреда Николаевича. Из дальнейшего будет видно, как близко Шкловский подошел к разгадке пушкинского романа, где именно он остановился и какой шаг оставалось ему сделать.

Интуитивно почувствовав мистификационный характер и романов Стерна, и пушкинского романа, Шкловский вынужден был задаться предположением, что «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»  — пародия. Однако на этом он фактически и остановился, отметив лишь сходные приемы преодоления этими писателями традиционной романной формы как признаки пародийности.

Хотя Шкловский сознательно ограничивал свою задачу констатацией сходства («… я не столько буду стараться выяснить вопрос о влиянии ») , он не смог обойти вопроса именно о влиянии:   слишком очевидным было заимствование  Пушкиным большинства литературных приемов Стерна. Более того, бросается в глаза, что Пушкин всеми силами старался адресовать  читателя к Стерну: этими демонстративными заимствованиями и отсылками и собственными примечаниями к своему роману он включал оба романа Стерна в орбиту «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА». 

Это объясняется в немалой степени тем, что оба писателя, каждый — в свое время и в своей стране, боролись с классицизмом и архаистами, что в обоих случаях эта литературная борьба была жестокой и переходила на личности, в жизнь, и что оба писателя испытывали на себе ее удары. Но при этом следует помнить — и мы уже писали об этом, — что, говоря о Пушкине, наше литературоведение термин «влияние»  употребляло не по адресу и что для него использование чужой литературной формы никогда не было ни препятствием, ни этической проблемой: для Пушкина романная форма Стерна стала лишь одним из удобных сосудов для розлива своего, поэтического  содержания.

II

Вот подчеркнутые Шкловским общие литературные приемы в « Тристраме Шенди» и в «ОНЕГИНЕ»:  

1. «Вместо обычного до-Стерновского начала романа, —  — с описанием героя или его обстановки „Тристрам Шенди“ начинается с восклицания:  „Не забыл ли ты завести свои часы?“

Ни личность говорящих, ни в чем дело в этих часах мы не знаем. Только на странице 20-й романа мы получаем разгадку восклицания… 

Так же начинается „Евгений Онегин“, —  продолжает Шкловский. — Занавес открывается в середине романа, с середины разговора, причем личность говорящего не выяснена нам совершенно… 

„Мой дядя самых честных правил…“

Только в строфе LII первой главы мы находим исчерпывающую разгадку первой строфы:  

Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постели
И с ним проститься был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И тут заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,

(И тем я начал мой роман).

Здесь временная перестановка подчеркнута». 

Такие перестановки отдельных частей романа и внутри них характерны и для Стерна, и для Пушкина. Например, Йорик — в «Тристраме Шенди» это альтер эго самого Стерна — в XII главе первого тома умирает, и в то же время он жив на протяжении всего романа, вплоть до заключительного абзаца. Пушкин в начале романа отправляет своего героя, Евгения Онегина, в деревню из Одессы, то есть в момент, когда тот путешествует по России, — а описание самого путешествия («Итак, я жил тогда в Одессе…»)  выносит в конец романа, за комментарии.

2. «Посвящение напечатано на 25 странице,  — отмечает Шкловский, — причем автор замечает, что оно противоречит трем основным требованиям…». 

В самом деле, Стерн:   «Я утверждаю, что эти строки являются посвящением, несмотря на всю необычайность в трех самых существенных отношениях: в отношении содержания, формы и отведенного ему места…» Добавим, что «Предисловие автора» Стерн поместил в 64-й главе  (XX главе третьего тома) со словами: «Всех моих героев сбыл я с рук: — в первый раз выпала мне свободная минута, — так воспользуюсь ею и напишу предисловие» .

Пушкин помещает вступление в конец седьмой главы,  «объясняет запоздалость» вступления и тоже иронизирует по поводу классицизма:

Пою приятеля младого
И множество его причуд.
Благослови мой долгий труд,
О ты, эпическая муза!
И, верный посох мне вручив,
Не дай блуждать мне вкось и вкрив.
Довольно. С плеч долой обуза!
Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть. (Гл. 7, LV)

3. «Стернианским влиянием объясняется и то, что „Евгений Онегин“ остался недоконченным,  — полагает Шкловский. — Как известно, „Тристрам Шенди“ кончается так:  

„Боже, воскликнула моя мать, о чем вся эта история? О петухе и быке, сказал Йорик, о самых различных вещах, и эта одна из лучших в этом роде, какие мне когда-либо приходилось слышать…“

Так же кончается „Сентиментальное путешествие“:  „Я протянул руку и ухватил ее за…“

  — продолжает Шкловский, — биографы уверены, что Стерна постигла смерть в тот самый момент, как он протянул руку, но так как умереть он мог только один раз, а не окончены у него два романа, то скорее можно предполагать определенный стилистический прием». 

И Стерн, и Пушкин не дописывают своих романов и обрывают повествование. Но Шкловский, опровергнув такой «биографический» подход к романам Стерна и отождествление повествователей с автором, так и не объяснил назначение этого «стилистического приема», использованного обоими писателями.

4. «Другой стернианской чертой „Евгения Онегина“,  — пишет далее Шкловский, — являются его лирические отступления». 

Действительно, отступления,  которые «врезаются в тело романа и оттесняют действие»,  то и дело вставляют и Стерн, и Пушкин. Оба они после отступлений одним и тем же приемом «возвращаются» к герою, каждый раз «подновляя ощущение, что мы забыли о нем»  ; например, «Что ж мой Онегин?»  (Гл. 1, XXXV, 1) Оба придают отступлениям чрезвычайно важное значение (Пушкин в письме 1825 года к А. А. Бестужеву из Михайловского: «роман требует болтовни»  ; Стерн в «Тристраме»: «Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; — они составляют жизнь и душу чтения».) Издевательская ироничность у обоих писателей подчеркивается предметом этих отступлений; Стерн, например, «болтает»   Пушкин — о женских ножках  ; при этом повествователь с характерной для Пушкина — и для его романа в особенности — двусмысленностью  не только намекает на пушкинские холеные ногти, но и нарочито «адресует» читателя к Стерну: «Быть можно дельным человеком И думать о красе ногтей».  — Гл. 1, XXV).

5. «… Стерновским влиянием нужно объяснить и загадку пропущенных строф в „Евгении Онегине“,  — справедливо отмечал Шкловский. — Как известно, в „Евгении Онегине“ пропущен целый ряд строф, напр., XIII и XIV, XXXIX, XL, XLI первой главы. 

Всего характерней пропуск I, II, III, IV, V, VI строфы в четвертой главе. 

Пропущено, как видите, начало… 

Стерн также пропускал главы». 

Уже давно понято, что никаких «пропущенных» глав у Стерна не было, как не было и «загадки пропущенных строф» в «ОНЕГИНЕ»:  никаких строф под пропущенными номерами  не писал. Все это — мистификационные приемы, создающие общий игровой, иронический фон.

Стерн в «Тристраме» не только «пропускал» главы, но и целые страницы в книге оставлял пустыми, у него коротенькие главки из нескольких абзацев заканчиваются страницами многоточий, есть главы даже в одно предложение или в один абзац, а некоторые главы — вообще без текста, одна нумерация (все это даже сегодня, во времена повального литературного постмодернизма выглядит намеренно диковато). Аналогично у Пушкина стоят отточия вместо якобы пропущенных строк и строф, а вместо некоторых строф стоят только номера. 

III

К сказанному можно добавить еще несколько характерных черт сходства, не отмеченных Шкловским:

1) Как Стерн смеялся над претенциозными латинскими именами персонажей-архаистов,  ведущих у него ложномногозначительную беседу на бредовую тему, является ли мать родственницей своему ребенку (Агеласт, Гастрифер, Гоменас, Дидий, Кисарций, Сомнелент, Триптолем, Футаторий), так и Пушкин, смеясь над пристрастиями отечественных архаистов,  вводит в роман — как издевательское «сожаление» — примечание 13: «Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами»  (и когда Татьяна спрашивает у «первого встречного» его имя, это «Агафон» звучит чистейшей издевкой).

2) И для Стерна, и для Пушкина характерно использование приема ироничных перечислений  — такие ряды мы часто видим и в «Тристраме» («гомункул… состоит из кожи, волос, жира, мяса, вен, артерий, связок, нервов, хрящей, костей, костного и головного мозга, желез, половых органов, крови, флегмы, желчи и сочленений»; или: «милорды А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, З, И, К, Л, М, Н, О, П» — и т. д.), — и в «ОНЕГИНЕ»:   «Какрано мог он лицемерить, Таить надежду, ревновать, Разуверять, заставить верить, Казаться мрачным, изнывать, Являться гордым и послушным, Внимательным иль равнодушным!  — Гл. 1, X»; «Еще не перестали топать, Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать…  — Гл. 1, XXII»; «Янтарь на трубках Цареграда, Фарфор и бронза на столе. …Духи в граненом хрустале, Гребенки, пилочки стальные, Прямые ножницы, кривые И щетки тридцати родов И для ногтей, и для зубов… —  Гл. 1, XXIV»; «Причудницы большого света… так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин…  — Гл. 1, XLII» — и т. д.; в соответствии с формой своего романа, Пушкин лишь опоэтизировал  эту иронию.

3) Сюда же можно отнести и прием множественных обращений к читателям,  о котором я упоминал в связи с «Русланом и Людмилой». «Тристрам Шенди»: «добрые люди», «дорогой друг и спутник», «мадам», «милорд», «сэр», «ваши милости», «ваши преподобия», «сэр критик» и «благосклонный критик», «любезный читатель», «Евгений» и т. п. С той же настойчивостью будет повторяться этот прием и в «ОНЕГИНЕ»  («мои богини», «вы», «друзья Людмилы и Руслана», «почтенные супруги», «маменьки», «мой друг Эльвина», «причудницы большого света»  и т. п.)

4) И Стерн, и Пушкин через своих «рассказчиков-повествователей» постоянно и подчеркнуто демонстрируют, что их роман пишется именно в данный момент, «сейчас», и обсуждают с читателем, как это делается. Стерн:   «…В книге, к которой я приступил, я не намерен стеснять себя никакими правилами…»; «…Если вы найдете, что в начале моего повествования я несколько сдержан, — будьте снисходительны, — позвольте мне продолжать и вести рассказ по-своему…»; «…Правило, которого я решил держаться, — а именно — не спешить, — но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год…» — и т. д. и т. п.; Пушкин: «Вперед, вперед, моя исторья!»  (Гл. 6, IV), причем повествователь в конце Первой главы не только подтвердил, что только что ее закончил и выпускает из рук («Плыви же к Невским берегам Новорожденное творенье…») , но Пушкин и почти буквально повторил Стерна в реальной жизни, выпуская в свет по одной главе романа в год  и тем так же настойчиво адресуя читателей к романам Стерна.

5) Стерн устами своего рассказчика Тристрама Шенди обещает написать роман в 20 томах  (карту прихода и примыкающих поселков он обещает поместить «в конце двадцатого тома»), Пушкин устами своего рассказчика обещает написать «поэму песен в двадцать пять».  (Гл. 1, LIX) Оба не сдерживают обещание и не дописывают своих романов, и это не может быть случайным совпадением: и Стерн, и Пушкин подчеркивают таким образом несостоятельность своих героев-«авторов».

Возможно, и теперь этот перечень неполон и можно найти и другие, не замеченные мною аналогии, но даже только этих, перечисленных выше формальных черт сходства стерновских и пушкинского романов достаточно, чтобы сделать обобщающий вывод, подтверждающий мысль Баркова: «Евгений Онегин» — книга об «авторе», на наших глазах пишущем роман.  Пушкин заимствовал  эту форму романов Стерна — с той лишь разницей, что его роман был написан не прозой, а стихами. Это сходство романных структур поддерживалось и сходством литературных приемов.

Отсюда следует, во-первых, что «неоконченность» романов Стерна и Пушкина является не только «стилистическим приемом», но и несет в себе некую функциональную нагрузку — в противном случае пришлось бы признать их романы ущербными, причем ущербность «ОНЕГИНА»  в таком случае становилась бы двойной (поскольку пришлось бы признать, что Пушкин без мысли  «стилистический прием» вслед  за Стерном) и ставила бы под сомнение пушкинскую гениальность; а во-вторых — что в романах Стерна и Пушкина имеет место повествователь, отличный от Автора.  Шкловский же, опровергнув «биографический» подход и отождествление повествователя и Автора, на этом остановился и так не задал главного вопроса: кто же в каждом случае рассказчик?

Между тем наличие повествователя, не совпадающего с титульным Автором, существенно меняет подход к произведению: от личности рассказчика зависит точка зрения, с которой следует рассматривать рассказываемую в романе историю. Сегодня это понимается всеми, но в пушкинские времена это было не столь очевидно, тем более — если повествование было в стихах:   читатели, особенно воспитанные на стихах поэтов романтической школы, невольно воспринимали «я» повествователя как «я» Автора.

Как ни странно, такое отношение к образу рассказчика в поэзии  сохранилось до наших дней и стало камнем преткновения для наших пушкинистов, а при их посредстве — и для всех нас: мы до самого последнего времени так и не увидели, что и в романе, и, начиная с «ОНЕГИНА»,  практически во всех поэмах Пушкин передавал роль повествователя какому-нибудь персонажу или кому-то «за кадром». Поэтому вопрос о том, кто в «ОНЕГИНЕ»  рассказчик, обходить молчанием нельзя. Шкловский же такого вопроса даже не ставил, и мы покажем в дальнейшем, что это и не дало ему проникнуть в суть и романов Стерна, и «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА». 

IV

Перечисляя схожие особенности романов Стерна и Пушкина, Шкловский фактически занимался только формальной стороной их творчества; вслед за ним на этом же остановился и Лотман. Но тогда получается, что и Стерн, и Пушкин затеяли Игру ради игры — и только. С этим невозможно согласиться: при таком подходе мы невольно будем существенно недооценивать их писательский талант. Между тем Игра, затеянная обоими писателями, имела глубокий смысл, и без постижения этого смысла все их «пародийные» приемы (а именно на пародийности активно настаивал Шкловский) остаются непонятыми, в обоих случаях не соединяясь в общий характерный литературный портрет. Писательский замысел не был прочитан, хотя, как мы увидим, и Стерн, и Пушкин сделали достаточно, чтобы «идеологический» стержень их романов нами был разгадан.

«Тристрам Шенди» — искусно сработанная пародия на посредственного литератора-дилетанта,  который вообразил, что он тоже может стать писателем, и решил создать — ни много, ни мало — свое жизнеописание. Он не знает, с чего начать, и начинает с первой пришедшей в голову фразы; спохватывается, что не написал вступление, и пишет в тот момент, когда спохватился; в некоторых местах ему кажется, что здесь он пропустил что-то важное, и он оставляет пустые места или пропускает целые «главы»; он знает, что иногда можно обращаться к читателю, но, обращаясь, сплошь и рядом «забывает», к кому именно он обращался — к «сэру», «мадам» или к «милорду», и ставит то обращение, которое ему приходит в голову именно в этот момент; он не знает меры в подробностях, и потому тонет в них, то и дело уходя в бесконечные отступления от заданной самим же темы, — и т. д. и т. п. В результате, «жизнеописание» с зачатия, он, написав 9 томов, бросает его, когда ему «стукнуло» 5 лет. 

Точно так же «Сентиментальное путешествие» — пародия на другого посредственного литератора, который решил описать свое путешествие по Франции и Италии. Этот посредственный писатель вроде бы понимает, как надо описывать такое путешествие, ориентируясь на многочисленные произведения подобного рода, — но и ему не удается закончить свой роман. Однако если рассказчик первого романа, Тристрам Шенди, при всем своем дилетантизме, добродушен и искренен, по-человечески безобиден и даже симпатичен, то рассказчик «Путешествия» лжив, лицемерен, напыщен, сплошь и рядом ложномногозначителен и в целом вызывает чувство, близкое к омерзению. Если «Тристрам Шенди», при всей гротескности как центральных, так и второстепенных образов романа и сатирическом изображении некоторых общественных и церковных установлений, — все-таки ближе к юмору, то «Сентиментальное путешествие» — «чистокровная» сатира.

Разумеется, можно рассматривать романы Стерна и как самостоятельные художественные произведения, в которых осуществлено именно преодоление  романной формы двух типов, — ведь именно таким образом, путем пародирования предыдущих форм и рождаются новые; это хорошо показал Ю. Н. Тынянов в ставшей классической работе «Архаисты и новаторы». Но ни один писатель не станет писать роман-пародию без объекта пародирования. А поскольку Стерн, безвыездно жил в провинции, общаясь лишь с небольшим кругом провинциальных литераторов, из которых в литературе никто не осуществился как истинный талант, несомненно, что с них он и списывал своих героев. И нас здесь в первую очередь интересует именно второй роман Стерна, «Сентиментальное путешествие», и его герой.

V

В одном из персонажей «Тристрама Шенди», Йорике, Стерн изобразил себя: Йорик — некий священник, который шутит и подшучивает надо всем и вся (а Стерн и был священником и в своем романе смеялся надо всем и надо всеми). Его друг Евгений (вернее — выдающий себя за друга) постоянно предостерегает его, пророча ему всяческие беды за его «неуместное» остроумие, но Йорик, «родословную» которого Стерн ведет от шекспировского «бедного Йорика», то есть королевского шута, как и полагается шуту, не может не шутить. Продолжив аналогию, можно сделать вывод, что речь здесь идет о литературной борьбе, которая может оказаться смертельно опасной, как и сама жизнь. В конце концов все обиженные его шутками объединяются и Йорика губят, а полное соответствие этой гибели тому, что предсказывал Евгений, и предательский характер борьбы врагов Йорика не оставляет сомнений в том, что именно лицемерный и завистливый Евгений, не простивший Йорику насмешек над собой («…Человек осмеянный считает себя человеком оскорбленным»,  — говорит он Йорику), и был предателем и главным губителем. Другими словами, Евгений здесь выступает в роли убийцы Йорика (хотя и не в буквальном смысле).

Вероятно, для того, чтобы эти две автобиографичные главы (XI и XII главы первого тома «Тристрама Шенди») не были поняты превратно, а также и потому, что Стерн увидел серьезность и всеобщность проблемы, затронутой в них, он написал еще один роман — «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», где рассказчиком сделал Евгения, который выдает себя за Йорика.  При этом Евгений, пытаясь изображать Стерна-Йорика, проговаривается и проваливается, а повествование о путешествии ему даже не удается закончить — этим Стерн показывает писательскую беспомощность Евгения. Таким образом, «оборванность» «Сентиментального путешествия» (как и «оборванность» «Тристрама Шенди») заранее задана и оправдана, на самом деле это вполне законченное произведение, если понять, кто в нем рассказчик и что сатирический образ этого рассказчика и был целью Стерна.

Пушкин несомненно оценил, какие возможности предоставляет такой прием — если героем и «автором» своего романа, как и в «Сентиментальном путешествии», сделать своего антагониста, «пишущего этот роман» и одновременно всеми средствами пытающегося опорочить истинного автора. Он настолько плотно использовал этот прием в «ЕВГЕНИИ ОНЕГИНЕ»,  демонстративно заимствовав  не только форму и приемы  романов Стерна, их композиционную «незаконченность», но и даже имя главного героя «Сентиментального путешествия»,  что приходится удивляться, почему пушкинский роман не был разгадан до самого последнего времени — тем более что Пушкин впрямую указывал адрес. Если в «Сентиментальном путешествии» рассказчик Стерна на вопрос, как его имя, открывает лежащий на столе томик Шекспира и молча тычет пальцем в строку «Гамлета», в слова Poor Yorick! (выдавая себя за Йорика, он, тем не менее, опасается на прямой вопрос об имени нагло лгать в глаза, могут и за руку поймать!), то Пушкин в Примечании 16 к строкам XXXVII строфы 2-й главы


Владимир Ленский посетил
Соседа памятник смиренный
И вздох он пеплу посвятил;
И долго сердцу грустно было.
«Poor Iorick!» — молвил он уныло… —

подсказывая этот адрес, фактически тоже «тычет пальцем»: «„Бедный Йорик!“ — восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна. 

Понимание структуры обоих романов, «ОНЕГИНА»  и стерновского «Путешествия» (в дальнейшем, называя каждое из этих произведений романом, все же следует помнить, что это, строго говоря, не так: это сатира) , приводит нас и к пониманию того, против кого была направлена их пародийность. И для Стерна, и для Пушкина литературными врагами были ревнители классицизма и архаисты, но их пародийные стрелы должны были иметь конкретный адрес, и, как в «Сентиментальном путешествии» мишенью стал стерновский Евгений (в жизни — предположительно посредственный писатель Холл-Стивенсон, сочинитель «Макаронических басен» и «Сумасшедших рассказов»), так для Пушкина им стал Евгений Онегин, жизненным прообразом которого был поэт и драматург Павел Катенин. В соответствии со своим общим, формальным подходом к изучению литературы Шкловский применительно к обоим писателям — и к Стерну, и к Пушкину, — остановился на понятии пародийности  (как будто пародийность уже сама по себе заключает в себе некий глубокий смысл) и так и не преодолел этого тупика. Не преодолели его и последующие исследователи пушкинского романа: они не увидели, что, по аналогии с «Сентиментальным путешествием», «автор-рассказчик» в романе Пушкина — Евгений,  что он такой же   как Евгений  стерновского романа — предатель и враг Йорика-Стерна.  Между тем Пушкин ввел в «ОНЕГИНА»  и другие элементы, подчеркивавшие сходство и родство его романа с «Сентиментальным путешествием», на которые Шкловский не обратил внимания.

Например, Стерн, чтобы дать намек об истинном лице рассказчика, трижды вводит в «Путешествие» обращения рассказчика-«Йорика» к Евгению  и упоминания о нем, которые в романе абсолютно немотивированы и «торчат», — вводит без какого-либо пояснения, кто такой Евгений. Это Евгений, «перестраховываясь», пытается подчеркнуть разницу  между собой и «Йориком» — и тем самым выдает себя. (Не так ли поступает и Евгений у Пушкина: «Всегда я рад заметить разность Между Онегиным и мной».  — Гл. 1, LVI)

История взаимоотношений Йорика-Стерна с досаждавшим ему в реальной жизни «Евгением», описанная в «Тристраме Шенди», и особенно роман «Сентиментальное путешествие» стали для Пушкина настоящей находкой: в его жизни имел место человек, который как раз в это время стал его главным врагом и в жизни, и в литературе и с которого во многом можно было списать своего  Евгения. Изобразить сатирически  героя романа с характерными и биографическими чертами поэта Павла Катенина и тем самым ввести в произведение мощный эпиграмматический пласт — что могло устроить и позабавить Пушкина больше?

VI

— антагонисту автора, старающемуся  этот антагонизм скрыть и выдать себя за Пушкина,  — такое чтение становится совершенно иным, требует серьезной встречной работы мысли, повышенного внимания и сопоставлений. Зато многократно возрастает информационная емкость сатирического художественного образа, которую особо отмечал Барков, — а в основном именно на его точку зрения на роман, в меру моего понимания и из солидарности с ним, я ориентируюсь и в дальнейшем. Кроме того, возможность спрятаться под личиной «издателя, публикующего чужие записки», за которые он, так сказать, никакой ответственности не несет, вполне соответствовала характеру прирожденного мистификатора, каким был Пушкин.

1 декабря 1823 г. он пишет А. И. Тургеневу: «Я на досуге пишу новую поэму, „Евгений Онегин“, где захлебываюсь желчью.  Две песни уже готовы». Эту фразу с «желчью» всегда пытались трактовать как некую характеристику задуманной Пушкиным общественной сатиры.  Между тем в ответ на недоуменный вопрос Бестужева после публикации Первой главы романа, где же обещанная в предисловии сатира, Пушкин писал: «Где у меня сатира! О ней и помину нет в „Евгении Онегине“. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры».  В Предисловии «издателя» к отдельному изданию Первой главы романа речь шла не о сатире в общепринятом понимании этого слова, как о сатире на общество или власть, а о сатире литературной, о сатирическом художественном образе  (отсюда и «отсутствие оскорбительной личности»,  подчеркивавшееся в Предисловии). Фраза с желчью  в письме к Тургеневу была всего лишь фиксацией настроения Пушкина по отношению к пакостившему ему Катенину, с которого он во многом списывал характер и биографию главного героя.

Однако, если Евгений Стерна «писал» «Сентиментальное путешествие» прозой, то Евгений Пушкина был поэтом и мог позволить себе писать «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»  «дьявольски» расширяло мистификационные возможности  Пушкина (вот в чем смысл его слов в письме к Вяземскому от 4 ноября 1823 года: «…я теперь пишу не роман, а роман в стихах дьявольская разница» ). Ведь читатели привыкли к тому, что в стихах «я» поэта и сам поэт тождественны, и такое отношение к поэзии сохранилось вплоть до наших дней; между тем в романе всегда имеет место фигура повествователя, и Пушкин понимал, сколько возможностей для игры со словом и с читателем дает ему именно «роман в стихах». 

В «ЕВГЕНИИ ОНЕГИНЕ»  Пушкин удивительно скупыми средствами совместил сатирический пласт (художественный образ главного героя) с эпиграмматическим в адрес Катенина. Воспроизведем строфу, из которой выше уже цитировались строки по поводу «чердака»:

…Я только в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил сто крат ошибкой;
А впрочем он за вас горой:
… как родной.

Эти слова, как и весь текст романа, принадлежат Онегину; следовательно, он «вралем» считает Пушкина, приписывая ему собственную черту характера. С другой стороны, все, что здесь говорит Онегин, можно целиком отнести… к Катенину, ибо о каком же еще чердаке может идти здесь речь, как не о чердаке Шаховского? Это место обоюдоострое, и таких двусмысленностей в «ОНЕГИНЕ»  множество. Таким образом, двусмысленность в романе становится основным мистификационным приемом.

Другое средство — примечания  к роману, которые написаны неким «издателем» (это еще одна маска в романе, «издатель» — это Пушкин и в то же время формально не он, что дает возможность Пушкину и о себе говорить остраненно); все остальное как бы принадлежит перу Онегина. Вот Примечание 20 к строчке из «Ада» Данте, вставленной Пушкиным в текст 3-й главы («Оставь надежду навсегда»): «Lasciate ogni speranza voi ch`entrate. Скромный автор наш перевел только первую половину славного стиха». 

Вся строфа XXII («Я знал красавиц недоступных…»)  с этой строкой из Данте написана от первого лица,  без кавычек, и принадлежит перу «автора-рассказчика». Но поскольку текст примечания не может принадлежать «автору-рассказчику» и принадлежит «издателю» или Пушкину и никому иному, ирония слов «Скромный автор наш»  рассказчику и адресована. И вот таким, на первый взгляд проходным примечанием к этой строчке Пушкин-«издатель» подает прозрачный намек на Катенина, с которого списывается образ Онегина, и одновременно тройную издевку  над ним:

— «Оставь надежду навсегда всяк, сюда входящий» , и «издатель» «пеняет автору» за то, что тот не смог вместить в стихотворный текст строфы дантовскую строчку целиком, в оборванном виде ущербную  ;

2) но ведь, как отметил Барков, «автор» — это еще и Катенин, который перевел не «только первую половину славного стиха»,  но и «только первую половину»  этой песни «Ада» — 78 строк из 157; это не может быть случайным совпадением: в то время существовал единственный перевод дантова «Ада» — катенинский,  неполный и весьма посредственный (с упомянутой строкой в его бездарном переводе — «Входящие! Надежды нет для злого») ;

3) и, наконец, у Данте именно эта песня — об Уголино, попавшем в ад за предательство,  и Катенин не мог не увидеть этого прямого обвинения.

Даже одно это пушкинское примечание дает представление, каким издевкам, которые в литературных кругах должны были легко разгадываться, подвергался Катенин на протяжении всего романа, по мере публикации отдельных глав.

Тем не менее замысел Пушкина не был понят даже друзьями, и вот какой была их реакция.

«Евгений Онегин» — произведение «почти все ученическое, потому что все подражательно… Форма принадлежит Байрону, тон — тоже… Характеры его бедны. Онегин развит не глубоко. Татьяна не имеет особенности, Ленский ничтожен».

БЕСТУЖЕВ (из письма к Пушкину): «Дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов?»

ВЯЗЕМСКИЙ (из письма к жене): «„Онегин“ хорош Пушкиным, но, как создание, оно слабо».

КЮХЕЛЬБЕКЕР: «…но неужели это поэзия?»

РАЕВСКИЙ (из письма к Пушкину, пер. с фр.): «Я читал… в присутствии гостей вашего „Онегина“; они от него в восторге. Но сам я раскритиковал его, хотя и оставил свои замечания при себе».

РЫЛЕЕВ (из совместного письма Бестужева и Рылеева к Пушкину): «Но Онегин, сужу по первой песне, ниже и Бахчисарайского фонтана, и Кавказского пленника». Из письма РЫЛЕЕВА к Пушкину: «Несогласен…, что Онегин выше Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника».

Ждал ли Пушкин такой реакции? Был ли огорчен ею? Надо не понимать характер мистификатора, чтобы задаваться подобными вопросами: такая реакция Пушкина только веселила. «Читатель, смейся, …верх земных утех Из-за угла смеяться надо всеми»,  — писал он все в тех же октавах, не вошедших в окончательный текст поэмы «ДОМИК В КОЛОМНЕ».  «…Это („ОНЕГИН“. — В. К.)  лучшее мое произведение, — писал Пушкин брату в феврале 1824 г. — Не верь Н. Раевскому, который бранит его — он ожидал от меня романтизма, нашел сатиру и цинизм и порядочно не расчухал».

VII

Упрекая Пушкина в слабости романа, его малохудожественности и цинизме,  его друзья «порядочно не расчухали»,  что роман «пишется Евгением Онегиным», а в прямом прочтении роман, «написанный Евгением Онегиным»,  и не мог быть высокохудожественным — он   В романе нет ни одной истинно мудрой мысли, ведь все эти банальные сентенции, вроде «Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей»  (Гл. 1, XLVI, 1–2) или «Врагов имеет в мире всяк, Но от друзей спаси нас, боже!»  (Гл. 4, XVIII, 11–12), принадлежат Онегину, а не Пушкину. Вот почему на вопрос Бестужева Пушкин отвечал: «Твое письмо очень умно, но все-таки ты неправ, все-таки ты смотришь на „Онегина“ не с той точки  …»

С пушкинской «точки» убийство Онегиным друга на дуэли имеет гораздо более глубокий смысл, нежели тот, какой ему придают в общепринятой трактовке романа. Ведь по замыслу Пушкина весь  роман написан Евгением Онегиным, пытающимся это скрыть и рассказывающим о себе в третьем лице, это он в романе «автор»-рассказчик. Иногда он «проговаривается»: «Письмо Татьяны предо мною, Его я свято берегу»  — это ведь может быть сказано только Онегиным  (это же подтверждает и Лотман: «…В восьмой главе письмо Татьяны находится в архиве Онегина, а не Пушкина: „Та, от которой он хранит Письмо, где сердце говорит…“» ). Но роман написан стихами,  и, следовательно, Онегин — поэт, а взаимоотношения Онегина и Ленского — это взаимоотношения двух поэтов; стало быть, на дуэли один поэт убивает другого. 

Пушкин, как известно, был дуэлянтом, и опыт в этой области у него был более чем достаточный, чтобы понимать, что такой человек, как Онегин, презирающий условности света, не пойдет на дуэль  из-за подобных условностей (в 26 пушкинских дуэлях стрелялись фактически только два или три раза, в остальных случаях дело кончалось примирением, причем в одной из состоявшихся дуэлей, с Кюхельбекером, Пушкин пытался помириться, а после выстрела Кюхли стрелять не стал, и они обнялись). Причина состоявшейся в романе дуэли глубже: это зависть посредственности к таланту,  и не случайно Ленский — в пародийном описании Онегина — портретно напоминает молодого Баратынского (а Катенин Баратынского терпеть не мог). Этой дуэлью Пушкин главную идею романа доводит до последней степени символического обобщения: посредственность — убийца таланта. 

этой литературной борьбе свое главное произведение (и не только): Пушкин понял, что за характером Катенина, за его поведением, стоит явление, в котором сосредоточена одна из главных проблем литературы и жизни: ненависть посредственности к таланту.

«Страшную, непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит»,  — сказал Бальзак, и под этими словами подписался бы любой большой писатель; впрочем, у каждого крупного писателя можно найти нечто подобное, сказанное или написанное о взаимоотношениях посредственности и таланта. Гениальность Пушкина проявилась в том, что он не только увидел эту проблему (в этом ему могли посодействовать и романы Стерна, в которых посредственность тоже показана как убийца таланта), но и понял ее важность именно для нашей, для русской жизни. Зависть, являющаяся первопричиной ненависти, которую испытывает посредственность к таланту (Каин, за что ты убил брата Авеля? — Из зависти, Господи…) , на русской почве могла расцвести (и, как мы видели и видим, расцвела) пышным цветом — и Пушкин понял это уже тогда. И не пожалел сил, времени и сюжетов, чтобы это явление раскрыть во всей его неприглядности не только в характере Евгения Онегина, но и обнажить его во всех нюансах в десятке произведений, примыкающих к роману. Потому-то и является вершиной этой «пирамиды», венцом этого пушкинского метасюжета его «маленькая трагедия» «Моцарт и Сальери», про которую один из самых проницательных пушкинистов Михаил Гершензон сказал: «В Сальери решительно есть черты Катенина». 

VIII

«ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»,  при всей его кажущейся простоте, — самое сложное произведение в русской литературе. А может быть — и в мировой. Ведь того, что проделал с романом Пушкин, похоже, не делал никто ни до, ни после: он публикацией романа отдельными главами организовал игру, в которой убедил принять участие и Баратынского. Как показал Барков, «издатель» публикует главы «пишущегося Евгением Онегиным романа», Баратынский пародирует Онегина («цепляя» каждую главу) в своих произведениях, Онегин отвечает ему в последующих главах, пародируя Баратынского, и т. д. При этом, постоянно поддерживая «антиБаратынскую» направленность романа, Пушкин в жизни всеми средствами демонстрирует свою с Баратынским дружбу — вплоть до организации наглядных акций вроде совместной публикации (под одной обложкой) своей поэмы «Граф Нулин» и поэмы Баратынского «Бал».

Впервые эту «акцию» исследовал Барков, показав, как Пушкин задержал на год продажу  «НУЛИНА»,  дождался выхода из печати «Бала», сброшюровал половину тиража обеих поэм (по 600 экз.) под одну обложку и только после полной продажи конволюта Пушкин и Баратынский выпустили в продажу остальные 600 экз. отдельных изданий своих поэм. Так наглядно показывая свое доброжелательное отношение к Баратынскому, Пушкин предлагал читателям задуматься о смысле «антиБаратынских» выпадов в романе:

…Великолепные альбомы,
Мученье модных рифмачей,

Толстого кистью чудотворной
Иль Баратынского пером,
Пускай сожжет вас Божий гром! — (Гл. 4, XXX)

пушкинское литературное окружение,  поскольку там есть выпады и против Вяземского:

«…Другой поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег

Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться не намерен

Певец финляндки молодой!» (Гл. 5, III)

(с двумя примечаниями к этой строфе: «Смотри „Первый снег“, стихотворение князя Вяземского»  и «Смотри описания финляндской зимы в „Эде“ Баратынского») ,

«…Его стихи,
Полны любовной чепухи,
Звучат и льются. Их читает

Как Дельвиг пьяный на пиру» — (Гл. 6, XX)

И если до сих пор мы не разобрались не только в общей эпиграмматической направленности «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»,  в пушкинском замысле,  — в этом вины Пушкина нет: он сделал все необходимое, чтобы мы этот замысел разглядели.

Для внимательног о  читателя в тексте романа были подсказки и кроме вышеприведенных, каждая публикация отдельных глав сопровождалась еще и подсказками в предисловиях или в полиграфическом оформлении, а также примечаниями к главам. И все же наше сегодняшнее восприятие «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»  свидетельствует, что до истинного замысла не только при жизни Пушкина, но и впоследствии добрались единицы. Нетрудно представить, с каким недоумением читалась пушкинским окружением Первая глава романа, не говоря о последующих; так или иначе, но Пушкин должен был с друзьями объясняться. Независимо от того, как была ими понята «точка», с какой следовало смотреть на «Онегина», она была принята; вероятнее всего, с помощью ли Пушкина или без нее, его друзья впоследствии разобрались в романе, а из переписки видно, что брату Пушкин свой замысел объяснил. А как отнеслась к роману литературная критика?

Пока печатались первые главы, Пушкина хвалили — главным образом, в ожидании следующих глав. Причем хвалили, не понимая ни замысла, ни роли необычных литературных приемов, использованных им в «ОНЕГИНЕ»  (и Белинский не был исключением, хотя интуитивно и добрался до некоторых верных оценок — например, справедливо отметив «эмбриональность» образа Татьяны Лариной). Но с годами, по мере выхода отдельных глав и новых поэм Пушкина, в которых он широко использовал прием передачи роли рассказчика одному из действующих персонажей или лицу «за кадром», тональность литературно-критического хора постепенно стала меняться в сторону разочарования и убежденности, что Пушкин   Постепенно сошли со сцены те, кто понимал истинные замыслы пушкинских поэм, трактовка романа в его прямом прочтении уже при жизни Пушкина и не без его прямого мистификационного участия утвердилась. Крайняя степень раздражения литературной критики и ее негативного отношения к роману была уже после смерти Пушкина выражена в известной статье Д. И. Писарева «Пушкин и Белинский», который прочитал «ОНЕГИНА»  «с той точки», с какой его впоследствии читали и практически все читатели вплоть до нашего времени.

Любопытно, что писаревская оценка «Онегина» нашей пушкинистикой фактически замолчана — и понятно, почему. На упреки Писарева в адрес пушкинского романа возразить практически невозможно — ведь разбор он строит как раз с той самой «точки», с какой на роман смотрят и наши пушкинисты, и с этой «точки» «ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН»  критиком буквально разгромлен. Но ему и в голову не приходило задаться вопросом о фигуре повествователя, как это до сих пор не приходит в голову и читателям, и пушкинистам, и на самом деле он громил роман, написанный Евгением Онегиным, тем самым проявляя замысел Пушкина. Если бы Пушкин дожил до писаревского разбора романа, он был бы вправе сказать ему с улыбкой: «Твоя статья „очень умная, но не с той точки смотришь “!»

Однако же был один человек, который и без подсказок сразу увидел — не мог не увидеть — и художественную сатирическую направленность романа, и каждый его эпиграмматический выпад, — это был Катенин. То, что поначалу было пропущено большинством современников Пушкина (пока он сам им кое-что не объяснил) и не понято всеми поколениями пушкинистов до Баркова, Катенин понял сразу же после публикации Первой главы романа. Он понял и не на шутку испугался, потому что сразу разгадал весь замысел назначенной ему казни, в том числе и то, как методично она будет приводиться в исполнение поглавной публикацией романа. И на этом пути, оставаясь в плену своего характера (а   и продолжая свою мстительную,  смертельную борьбу с Пушкиным, он не оставил себе иного выхода, кроме лжи:   Пушкин поставил его в поистине «безвыходное» положение. И чтобы понять, какое публичное возмездие приготовил Катенину Пушкин, нам следовало бы разобраться в первой и самой мистификационной онегинской публикации — отдельном издании Первой главы «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА». 

IX

Первая глава была написана еще в Одессе, но ее публикации предшествовала подготовка, которую Пушкин осуществлял уже в Михайловском; в частности, готовилась иллюстрация и были написаны Предисловие и — специально для этой публикации — стихотворение, которое пушкинисты потом назовут «Разговором книгопродавца с поэтом». Начнем с иллюстрации.

В 1830 году на Кавказе Пушкин подарит М. И. Пущину, брату своего лицейского друга, экземпляр вышедшего за год до этого «Невского альманаха на 1829 год» с публикацией отрывков из «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»,  проиллюстрированных шестью гравюрами по рисункам А. В. Нотбека. К двум из этих иллюстраций Пушкин при дарении альманаха надписывает эпиграммы. Первая из них соответствует рисунку, изображающему Пушкина и Онегина на набережной, с подписью: «Лишь лодка, веслами махая, Плыла по дремлющей реке»  ; вторая эпиграмма — рисунку, изображающему Татьяну за письмом к Онегину, с подписью: «Татьяна то вздохнет, то охнет, Письмо дрожит в ее руке». 

Вокруг этих двух эпиграмм возникла аура молчаливого неодобрения пушкинистов — не говоря уж об альманашных иллюстрациях, про которые В. Набоков (раздумывавший над тем, стоит ли вообще приводить «похабные» тексты этих эпиграмм) заметил, что рисунки вышли из-под пера какого-то сумасшедшего. Неодобрение связано главным образом с тем, что в эпиграммах имеет место «ненормативная лексика», что сделало их при жизни Пушкина непечатными; в наши же дни их обычно публикуют в каждом собрании сочинений, но пропуская «неудобные» слова или заменяя их.

Формально эти эпиграммы — реакция Пушкина на «безобразные иллюстрации» в альманахе; именно так они и трактовались до последнего времени. Однако же тот факт, что Пушкин собственноручно записал эти «похабные стишки» через год после того, как вышел альманах, исключает возможность увидеть в этой дарственной надписи некий эмоциональный взрыв пушкинского негодования; по какой-то причине он решил «стишки» сохранить. Чтобы понять эту причину, следует прежде всего ответить на вопрос: видел ли Пушкин  в альманахе иллюстрации? И как с ними соотносятся его эпиграммы? Начнем с первой, менее «похабной»:

Вот перешед чрез мост Кокушкин,
Опершись ж…й о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин

Не удостоивая взглядом
Твердыню власти роковой,
Он к крепости встал гордо задом —
Не плюй в колодец, милый мой.

«Брат, вот тебе картинка для „Онегина“ — найди искусный и быстрый карандаш. 

Если и будет другая, так чтоб все в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли? Это мне нужно непременно…». 

— подпись:

«1 — хорош — 2 должен быть 3 лодка, 4 крепость, Петропавловская». 

На пушкинской «картинке» две фигуры. Цифра 1 стоит рядом с изображением Пушкина (слева); 2 — это Онегин. Пушкин узнаваем (он пониже ростом), Онегин — в общем, тоже: достаточно взглянуть на дошедший до нас портрет Катенина, чтобы убедиться, что Пушкин был поистине гениальным рисовальщиком — такими скупыми средствами передает он портретное сходство. Но дело здесь даже не в Катенине; предположим, Онегин списан с неизвестного человека или просто воображен. Для нас важно, что положение фигур, описанное эпиграммой, отличается от положения фигур на пушкинском рисунке.  Ведь чтобы опереться этой — «похабной» — частью тела о гранит, Пушкин должен быть развернут к нам лицом. Но это еще не все: Онегин на пушкинском рисунке тоже стоит не совсем так, как это описано в эпиграмме — если, конечно, последние 4 строки эпиграммы относятся и к Онегину.

Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. Диплом рогононосца и другие мистификации Глава 5. Кто написал Евгения Онегина

— обоюдоострая, и любой из них, в 1825 году находящихся в ссылке, может сказать другому про «твердыню власти»: «Не плюй в колодец, милый мой»!  Значит, эти строки действительно относятся и к Онегину, и он тоже должен «к крепости встать гордо задом»  ; стало быть, чтобы его положение соответствовало описанному в эпиграмме, его фигуру следует тоже развернуть и поставить спиной к крепости — на пушкинском рисунке он стоит к ней боком, хотя по рисунку ног заметно, как Пушкин пытался его «доразвернуть».

набережной, в отношении друг друга и Петропавловской крепости — в соответствии с эпиграммой.  Выполнил ли художник указания Пушкина?

Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. Диплом рогононосца и другие мистификации Глава 5. Кто написал Евгения Онегина

Да, безусловно, все сделано в точности так, как заказывал Пушкин: есть и лодка, и Петропавловская крепость — хотя и в несколько ином композиционном решении (что непринципиально), и Пушкин стоит, «опершись»,  «к крепости встали гордо задом»  ; при этом Онегин обращен лицом к Пушкину, как и на пушкинском рисунке. Так что же было сначала — «картинка» или эпиграмма?

X

Выходит так, что сначала  задумана эпиграмма и одновременно набросан рисунок и написано письмо  брату с просьбой «найти искусный и быстрый карандаш»  (чтобы успеть подготовить рисунок к изданию Первой главы «ОНЕГИНА»). Затем была написана эпиграмма,  в которой положение фигур получилось несколько отличным от заданного пушкинским рисунком; тогда Льву Сергеевичу была передана  (переслана?)   чтобы художник в точности исполнил пушкинский замысел, развернув их в соответствии с эпиграммой. Другого варианта просто не существует — в противном случае придется приписать Нотбеку исключительные телепатические способности.

Был ли рисунок выполнен Нотбеком тогда же или сделан позже, по указаниям самого Пушкина, в 1827 году уже появившегося в Петербурге? Из наших рассуждений пока можно сделать только вывод, что эта эпиграмма была написана не позже конца 1824 года  — затем мы вступаем в область предположений. Тем не менее, попытаемся реконструировать эту историю с иллюстрациями к роману.

срок (письмо к брату в Петербург попало в середине ноября, а Первая глава из печати вышла 15 февраля 1825 года) в лучшем случае можно было бы сделать только один рисунок и подготовить по нему гравюру для печати (для «Невского альманаха», в котором были опубликованы шесть иллюстраций к роману, по рисункам А. В. Нотбека гравюры одновременно готовили 5 граверов — С. Ф. Галактионов, Е. И. Гейтман, А. А. Збруев, М. М. Иванов и И. В. Ческий). Предположим, эта единственная гравюра успела попасть в издание; что это давало Пушкину при наличии уже готовой эпиграммы?

Поскольку эпиграмма была непубликуема (для этого ее второй строки было достаточно), она бы пошла по рукам, сопровождая чтение и обсуждение Первой главы с опубликованным в ней рисунком в литературных и прилежащих кругах — а именно это и было в данном случае целью Пушкина. И портретное сходство, и намеки в самом тексте эпиграммы работали на идентификацию прообраза главного героя романа, и казнь Катенина становилась публичной. По каким-то причинам, из-за внешних обстоятельств (художник — или гравер — не успел вовремя выполнить свою работу или художник не смог передать портретного сходства Онегина с прототипом, поскольку Катенин был в ссылке) этот замысел не осуществился, и Пушкин был вынужден эпиграмму придержать до публикации иллюстрации, гравюра для которой могла быть выполнена в любое время до конца 1828 года.

Рассмотрим теперь вторую эпиграмму (я только заменил ее первое слово «пупок», придуманное Б. В. Томашевским для замены пушкинского матерного, на вполне приличное), у иллюстрации к которой (а не наоборот, как мы теперь понимаем) чернового пушкинского рисунка вроде бы не было (во всяком случае, он нам неизвестен):

Лобок чернеет сквозь рубашку,
Наружу титька — милый вид!

Зане живот у ней болит:
Она затем поутру встала
При бледных месяца лучах
И на подтирку разорвала
«Невский Альманах».

Формально пушкинское восьмистишие — это действительно эпиграмма на «Невский Альманах»; но мы-то уже знаем, что мистификатор сначала пишет эпиграмму, затем в соответствии с этой эпиграммой ничего не подозревающий художник по указаниям поэта выполняет рисунок, по нему изготавливается гравюра, и, наконец, после выхода альманаха эпиграмма пускается по рукам!

Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. Диплом рогононосца и другие мистификации Глава 5. Кто написал Евгения Онегина

Альманах мистификатором  в данном случае просто использован,  Нотбеком, и все эти рисунки были вполне приемлемы — и только Татьяна  изображена так, что это дико диссонирует с неким романтическим ореолом, которым к 1829 году уже была окружена героиня романа в широких читательских кругах. Кстати сказать, Нотбеку, свежеиспеченному выпускнику Академии художеств (1824) и впоследствии академику, самому и в голову бы не пришло нарисовать Татьяну с просвечивающим сквозь ткань лобком: в случае самостоятельного принятия такого решения это отдавало бы явным хулиганством; да и какой художник осмелился бы без согласования с Пушкиным  таким образом иллюстрировать его в те годы?!

Первая эпиграмма имеет прямое отношение к внешнему  пласту аллюзий в романе, связанных непосредственно с Онегиным-Катениным: ведь и к нему относятся слова «Не плюй в колодец, милый мой».  «встал гордо задом»  — и очутился в ссылке; второй смысл относится к взаимоотношениям Катенина с Пушкиным, с которым Катенин был дружен, а потом, смертельно обидевшись на литературные эпиграммы, повел необъявленную войну — причем самыми нечистоплотными средствами, начиная с пущенной им подлой сплетни. «Ты хочешь воевать? — Ну, что ж, получай „Онегина“!» — говорит ему Пушкин этой эпиграммой.

Нетрудно сообразить, что разлапистая фигура Татьяны с «наружу титькой»   необходимы для понимания, кто в романе «автор-рассказчик», и должны вернуть читателя «к жизни»; с другой стороны, это очередная издевка над Катениным, над любовью списанного с него Онегина.

Таким образом, Пушкин мистифицировал одновременно издателей альманаха, художника и публику.  Мне могут заметить: как же мог Пушкин так поступить по отношению и к альманаху, и к художнику, и к публике? Те, кто задают такой вопрос, не понимают, что такое мистификация  мистификация всегда обращена в будущее.  Пушкин ведь в тот момент не обнародовал широко свои эпиграммы, а значит, и вреда никакого «Невскому Альманаху» не нанес. Откровенный мат на долгое время оградил обе эпиграммы от публикации — но не от хождения в узких литературных кругах, что Пушкину, собственно, и было нужно; для него было важно лишь, чтобы обе эпиграммы еще и сохранились и дошли до нас.  И, как это ни парадоксально, сегодня эти тексты, являясь наглядным свидетельством пушкинского мистификаторского таланта и проливая свет на общий замысел «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»,  по сути предназначены именно широкому кругу читателей. 

XI

Публикация Первой главы 1825 года состояла из Предисловия (впоследствии в роман более никогда не включавшегося, но, как мы увидим, сегодня тоже предназначенного для широкого читательского круга), следующего за ним стихотворения без названия, которое позже пушкинисты назвали «Разговором книгопродавца с поэтом», и собственно текста Первой главы. Предисловие, написанное от лица «издателя», было объединено с «Разговором» единой нумерацией римскими цифрами,  — отграничивало эти два текста от текста самой главы, в котором нумерация страниц была произведена арабскими цифрами,  то есть от текста, «принадлежащего перу Евгения Онегина».

Мистификация начиналась с обложки, на которой имя автора не стояло,  — или покупатель, — бравший в руки книгу, подсознательно должен был воспринимать ее как написанную неким Евгением Онегиным. Все отдельные издания глав романа  (кроме 3-й главы) и оба прижизненных полных издания «Евгения Онегина» вышли без имени Пушкина на обложке.  Насколько верен был пушкинский расчет, показывает сообщение Нащокина Пушкину в письме от 9 июля 1831 г.: «Между прочим был приезжий из провинции, который сказывал, что твои стихи не в моде, а читают нового поэта, и кого бы ты думал, — его зовут Евгений Онегин».

«ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»  нет; я лишь выделил места, на которые имеет смысл обратить особое внимание:

«Вот начало большого стихотворения, которое, вероятно, не будет окончено. 

песен, или глав Евгения Онегина  (без кавычек! — В. К.) Писанные под влиянием благоприятных обстоятельств, они носят на себе отпечаток веселости, ознаменовавшей первые произведения автора „Руслана и Людмилы“. 

Первая глава представляет нечто целое. Она в себе заключает описание светской жизни петербургского молодого человека в конце 1819 года и напоминает „Беппо“, шуточное произведение мрачного Байрона. 

Всякий волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного. Станут осуждать и антипоэтический характер главного лица, сбивающегося на Кавказского Пленника, также некоторые строфы, писанные в утомительном роде новейших элегий, в коих чувство уныния поглотило все прочие. Но да будет нам позволено обратить внимание читателей на достоинства, редкие в сатирическом писателе: отсутствие оскорбительнойличности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном описании нравов». 

начать предисловие с предположения, что он не допишет свой  роман? В следующей фразе — очередная загадка: если несколько глав уже готовы, почему публикуется только одна? Из этого же абзаца можно сделать вывод, что речь идет о произведении Пушкина — «автора „Руслана и Людмилы“» (но тогда опять же: кто пишет предисловие? — ведь не Пушкин же говорит об «отпечатке веселости, ознаменовавшей первые произведения автора „Руслана и Людмилы“» 

Здесь мы уже можем вполне определенно сказать, что это предисловие написано неким «издателем».

Следующий абзац начинается с очередной мистификации, потому что фраза «Первая глава представляет нечто целое»  двусмысленна: 1) первая глава представляет собой нечто целое, то есть она сама по себе нечто законченно целое; 2) первая глава представляет нам роман как нечто целое, то есть она является неким обобщенным планом романа. Следующая фраза, про описание светской жизни, вроде бы отсылает нас к первому смыслу, но на самом деле не исключает и второго: это становится ясным в следующем абзаце, который является продолжением именно этой мысли о первой главе как о плане всего романа («Дальновидные критики заметят, конечно, недостаток плана») . И, наконец, последняя фраза окончательно утверждает нас во мнении, что предисловие все-таки написано «издателем»:   не будет же сам автор хвастаться  «отсутствием оскорбительной личности». 

Это подтверждается и беловым вариантом, оставшимся Пушкиным неиспользованным из-за его слишком откровенной подсказки; вместо последней фразы там было:

«Звание издателя ». 

«Предисловие имеет характер мистификации  и проникнуто глубокой, хотя и скрытой иронией», — заметил Лотман — и почему-то на этом и остановился, так и не сделав дальнейшего, решающего шага. Согласен, иронией — но в чей адрес? Ирония не существует сама по себе, без адресата. И зачем между этим предисловием и самой главой Пушкин втиснул еще и «Разговор» и как это стихотворение соотносится с предисловием?

XII

В подходе к разбору этого стихотворения и его месту в публикации 1825 года я также опираюсь главным образом на исследование Баркова — на его книгу «Прогулки с Евгением Онегиным» (я расхожусь с ним лишь в некоторых частностях).

— как мы потом поймем, с намерением продать рукопись. Начинается «Разговор» таким «вступлением»:

Книгопродавец 
Стишки для вас одна забава, 
Немножко стоит вам присесть, 
Уж разгласить успела слава 
 
Поэма, говорят, готова, 
Плод новый  
Итак, решите; жду я слова:  
Назначьте сами цену ей. 

В Предисловии к главе сказано, что «несколько песен… уже готовы»,  «славы») , что «поэма… готова»,  а публикуется — только одна глава. Так что же принес для продажи Поэт? Забежим вперед, в самый конец публикации — в конец Первой главы: вот ее последняя строфа:

LX 

 

И как героя назову; 

Покамест моего романа 

Я кончил первую главу; 

Пересмотрел все это строго; 

 

Но их исправить не хочу ; 

Цензуре долг свой заплачу 

И журналистам на съеденье 

Плоды трудов моих отдам; 

 

Новорожденное творенье, 

И заслужи мне славы дань:  

Кривые толки, шум и брань! 

Отсюда следует, что Поэт написал первую главу и принес ее на продажу. Следовательно, далее он будет писать очередные главы — и публиковать их «по мере изготовления», намереваясь на «писать Поэму песен в двадцать пять».  Здесь имеет место также отсыл к Стерну («как героя назову»)  и признание «автора» в собственной беспомощности («Противоречий очень много, Но их исправить не хочу») «автор»-Онегин скрывает за нарочитой небрежностью («не хочу») .

Фактически все стихотворение — один большой монолог Поэта, который, отвечая на «наводящие» вопросы Книгопродавца, вспоминает. Сначала он вспоминает, как он начинал писать. Тогда он «музы сладостных даров Не унижал постыдным торгом». 

Блажен, кто молча был поэт
И, терном славы не увитый,
Презренной чернию забытый,
Без имени покинул свет!

Из «презренной черни»  и из дальнейшего видно, что этот Поэт — не Пушкин, что он свет покинул бесславно  и забыт, а сейчас, противореча себе, вынужден вернуться в литературу. При этом он, видимо, полагает, что его книга будет не только издана, но и продана, хотя он уже давно «покинул свет»,  — что, вообще-то, невозможно, если Поэт не увит «терном славы».  Книгопродавец наводит его на разговор о женщинах («сердце женщин славы просит») , и Поэт произносит часть этого «монолога», проникнутого явно не забытой обидой:


Придет внушенный ими стих,
Я так и вспыхну, сердцу больно:
Мне стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?

Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?

Эта часть монолога подтверждает, что поэт, произносящий этот монолог, — не Пушкин: у Пушкина было принципиально иное отношение к женщинам, своих стихов, посвященных женщинам, которых он любил, он никогда не стыдился; наоборот, каждой из них он был благодарен за пережитое им чувство, даже если его чувство было безответным. («Безответная любовь не унижает человека, а возвышает его».)  «наводящий вопрос» Книгопродавца, Поэт приоткрывает и причину незаживающей обиды — отказ:  

Она одна бы разумела
Стихи неясные мои;
Одна бы в сердце пламенела

Увы, напрасные желанья!
Она отвергла заклинанья,
Мольбы, тоску души моей:
Земных восторгов излиянья,

Далее на слова Книгопродавца «Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать»  Поэт отвечает прозой: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся».  «Разговор» кончается, и далее идет текст Первой главы.

XIII

Перед нами вполне традиционный Пролог:   автор приходит к «издателю», приносит рукопись (и продает ее); текст первой главы романа и есть та самая рукопись.  «Предисловие-„Разговор“-Первая глава» все вопросы получают однозначные ответы: предисловие «написано издателем»,  «Разговор», написанный Пушкиным,  — это разговор между Книгопродавцом-«издателем» и Евгением Онегиным, первая глава — первая из обещанных 25 песен «пишущегося Онегиным романа».  Из «Разговора» видно, что его время отнесено в некое будущее, в котором Онегин, когда-то имевший славу, забыт и живет в глуши; что-то заставило его — скорее всего, давние обиды, послужившие источником мстительности, — начать писать этот роман. «Издатель», видимо, знающий Поэта или знавший его ранее (к тому же уже «поговоривший» с ним и понимающий, что мотивы замысла затеянного им романа таковы, что не смогут питать его на протяжении 25 песен), подозревает, что окончить роман Онегину не удастся, о чем и пишет в предисловии. Если же перейти в эпиграмматический пласт, то Пушкин предсказывал Катенину, что тот будет забыт  и последние дни проведет в глуши и в одиночестве, затем попытается вернуться в литературу, но эта попытка будет безрезультатной. Это пушкинское предвидение поразительно по точности: говоря словами Пастернака, «все до мельчайшей доли сотой и оправдалось, и сбылось»! Катенин действительно пытался вернуться в литературу — и безрезультатно; сегодня Катенин совершенно забыт, и недавно отмеченное …летие  «Катенин, друг Пушкина»; в противном случае о нем и не вспомнили бы.

С точки зрения времени описанного в «Разговоре» диалога все события сюжета онегинского романа — из прошлого Поэта; следовательно, по отношению к этим событиям «Разговор» — эпилог  ; именно так трактует его Барков. С этим вполне можно согласиться, в конечном счете, это не принципиально, как именно назвать «Разговор» по отношению к роману — прологом или эпилогом. Важно, что это стихотворение имеет прямое отношение к тексту романа, что оно проливает свет на характер главного героя и одновременно «автора»-рассказчика, не забывшего и пестующего свою обиду, и что уже при публикации первой главы Пушкин знал и заранее объявлял не только о том, что роман не будет закончен, что «автор» его не допишет и оборвет повествование, но и о том, что Онегину в романе будет отказано. 

«Ну, и как вам, дорогой читатель, спрашивал Барков, пушкинская мистификация по поводу Татьяны, которая „экую штуку удрала… — взяла да и отказала Онегину! “» (фраза, сказанная Пушкиным даме на балу незадолго до публикации главы с тем самым отказом и вошедшая в хрестоматии литучебы как свидетельство своеволия героев литературного произведения)? Барков по этому поводу справедливо заметил, что на самом деле это Пушкин со всеми нами «штуку удрал».

Теперь, вооруженные пониманием того, что сатира в романе — в создании сатирического художественного образа «автора»-рассказчика, который пытается скрыть свое авторство, — а не в прямом, лобовом сатирическом изображении жизни, и что первая глава представляет собой план всего романа, о котором издателю стало известно из сопоставления его разговора с «автором» и текста первой главы, — теперь каждый из нас может самостоятельно перечитать роман и понять замысел Пушкина во всей его красоте и сложности. Поскольку рассказчик выдает себя за истинного автора романа, Пушкин ввел в Первую главу единственное   — примечание сочинителя  (то есть «автора»-рассказчика), где он как бы от лица Пушкина рассказывает о «своем» арапском происхождении, а к этому Примеч. соч.  «издателя») ироническое примечание. Понимая, что такая подсказка делает замысел романа чересчур прозрачным, в полном издании «ОНЕГИНА»  Пушкин это Примеч. соч.  вместе с примечанием издателя убирает, так же как и само предисловие к Первой главе и «Разговор книгопродавца с поэтом», и добавляет только примечания «издателя» с адресами эпиграмматического пласта. Единственным броским намеком Онегина на то, что роман, мол, пишет Пушкин, в Первой главе остается строка «Под небом Африки моей»,  сама по себе двусмысленная (с одной стороны, это может быть элементом биографии Онегина, он ведь мог побывать в Африке, а с другой — напоминанием о предках Пушкина). Барков в своей книге достаточно подробно показал, как в последующих главах романа Онегин мстит женщине (Татьяне), которую он когда-то любил и которая ответила ему отказом (мстит публикацией ее письма, на что из соображений этики он не имеет права), и мстит романтикам в лице Владимира Ленского, которого Онегин изображает сатирически.

XIV

Традиционный стереотип восприятия пушкинского романа настолько прочно вколочен в наши головы школьным образованием и работами поколений пушкинистов, что преодолеть его достаточно трудно даже при понимании замысла Пушкина и того, как написан «ОНЕГИН».  В 2002 году, подытоживая интервью с Барковым в «Новых известиях» я писал в статье «Политура отпускается после 11»  (этот «фразеологизм» впервые был использован как метафора В. В. Налимовым в его книге «Вероятностная модель языка»), что сегодня целесообразно публиковать роман с параллельным комментарием, не только восстанавливающим исторический контекст, но и объясняющим пушкинскую мистификационную игру.

Для тех, кто не решится на самостоятельное чтение романа, без «путеводителя», предлагаю свой пунктирный комментарий к Первой главе, опубликованный в журнале «Литературная учеба», 2011, № 2 вместе с первоначальным вариантом этой главы. Я останавливаюсь в нем только на тех моментах, которые хоть в какой-то степени проясняют общий сатирический замысел Пушкина.  Чтобы отдельные слова пушкинского текста, требующие пояснений, не отвлекали внимания читателей, рекомендую им предварительно прочесть комментарий Ю. М. Лотмана к Первой главе — или держать его под рукой (в удобном виде его комментарий в Интернете находится по адресу: https: //vivovoco.rsl.ru/VV/ PAPERS/LOTMAN/ONEGIN/CHAPT01/INDEX.HTM. Но при этом следует помнить, что изложенное выше может расходиться с некоторыми оценками и замечаниями Лотмана. Например, будучи согласным с мнением ученого, что имя «Евгений» (греч. «благородный»)  в литературно-историческом контексте того времени обозначало «отрицательный, сатирически изображенный персонаж, молодого дворянина, пользующегося привилегиями предков, но не имеющего их заслуг», и что, хотя «Онегин упоминается в комедии Шаховского „Не любо — не слушай, а лгать не мешай“», и эта фамилия воспринималась как литературная,  — все же полагаю, что главным для Пушкина в выборе имени стала адресация к Стерну,  в выборе фамилии  — ее нарочитая, претенциозная аллитеративность по отношению к имени.

Разделы сайта: