Наши партнеры
Onedvizhke.ru - Проверенная информация только на http://onedvizhke.ru. Смотри и читай.

Козаровецкий В.: Тайна Пушкина. "Диплом рогононосца" и другие мистификации
Глава 2. Искать ли женщину?

Глава 2

Искать ли женщину?

Безответная любовь не унижает человека, а возвышает его.

А. Пушкин 

Во мне бессмертна память милой,

Что без нее душа моя?

А. Пушкин

I

«„Утаенная любовь“ Пушкина принадлежит к числу величайших  и все еще не разгаданных загадок пушкиноведения», — вполне серьезно писала Р. В. Иезуитова в 1997 г. в статье «„Утаенная любовь“ в жизни и творчестве Пушкина» (в одноименном сборнике статей на эту тему). Эпитет «величайшая» кажется мне как минимум преувеличением, но должно же что-то стоять за таким пристальным вниманием пушкинистики к этой проблеме: ведь поиском «утаенной любви» Пушкина занимались самые известные пушкинисты — П. В. Анненков, П. И. Бартенев, М. О. Гершензон, М. Л. Гофман, Л. П. Гроссман, П. К. Губер, Н. О. Лернер, Г. П. Макогоненко, П. О. Морозов, Б. В. Томашевский, Ю. Н. Тынянов, Т. Г. Цявловская, П. Е. Щеголев, М. Яшин, — причем, как это сплошь и рядом бывает в гуманитарной области, к какому-то согласованному выводу они так и не пришли, и новые версии разгадок продолжают появляться и в наши дни. История вопроса и общая картина этих поисков воссоздана в упомянутом сборнике, куда вошли статьи на эту тему большинства перечисленных выше пушкинистов, что и предоставляет нам хорошую возможность для сравнительного анализа и для подведения предварительных — а может быть, и не только — итогов. Напомню отправные точки поисков пушкинской «утаенной любви» — а их в нашем случае не одна, как обычно принято понимать само это выражение, а две.

II

Первая связана с так называемым «донжуанским списком» Пушкина.  Зимой 1828/29 года поэт ухаживал за сестрами Екатериной и Елизаветой Ушаковыми, к первой из них даже пытался свататься, но получил отказ, что, впрочем, не испортило его отношений с этой семьей. Во время своих поездок в Москву он часто бывал у них и, по обычаю того времени, оставлял записи в альбомах обеих сестер — шуточные рисунки, шуточные стихи и реплики на такого же рода рисунки и записи хозяек альбомов. Впоследствии муж Екатерины Ушаковой, видимо, из-за излишней, с его точки зрения, откровенности некоторых шуток, заставил ее свои альбомы уничтожить, альбом Елизаветы сохранился; в нем-то и остался этот список женщин, в которых в разное время был влюблен Пушкин: 16 имен в первом списке, на одной странице, и 21 имя — во втором списке, на двух страницах и в другом месте. Разное местоположение и то, что почерки списков слегка отличаются один от другого, заставило исследователей предположить, что они внесены в альбом не одномоментно — скорее всего, в разные приезды Пушкина в Москву.

Не исключено, что именно этот шуточный «донжуанский список» подтолкнул Пушкина к тому, чтобы перед своей женитьбой, в предвиденье ограничений, которые наложит на него семейная жизнь, подвести некий «итог» своим любовным приключениям. «Натали…  — писал он в письме к В. Ф. Вяземской от 28 апреля 1830 года, — моя сто тринадцатая любовь».  Разумеется, здесь он имел в виду всех  своих женщин — и тех, кого любил, и тех, связь с которыми была мимолетной. С этой точки зрения выборочные «донжуанские списки», вероятно, выделяют наиболее сильные увлечения Пушкина, оставившие след в его душе и сердце, в его эмоциональной памяти.

т. д. Имя одной женщины скрыто под латинскими буквами N. N.  — общепринятый способ шифровки, сокрытия имени и (или) фамилии. Как со временем выяснилось, имена в каждом списке расположены в хронологическом порядке и в результате многолетней работы пушкинистов почти все были разгаданы.

Вот как выглядит первый список:

Наталья I 

Катерина I 

Катерина II 

N. N. 

Кн. Авдотья 

Настасья 

Катерина III 

Агглая 

Калипсо 

Пульхерия 

Амалия 

Элиза 

Евпраксия 

Катерина IV 

Анна 

Наталья 

В этом списке Наталья I — либо крепостная актриса театра В. В. Толстого (ей посвящены стихотворения 1813 года «К Наталье» и 1815-го «К молодой актрисе»), либо (и скорее всего) графиня Наталья Викторовна Кочубей (она была на год моложе Пушкина, в первый раз посетила Царское Село в 1812 году; ее семья жила в Царском в 1814–1815 гг., до отъезда за границу, а ее имя упоминается Пушкиным в плане воспоминаний о Лицее); Катерина I — сестра лицейского товарища Пушкина Екатерина Павловна Бакунина; Катерина II — Екатерина Андреевна Карамзина, жена историка (по другой версии — актриса Екатерина Семеновна Семенова; на подаренной ей рукописи пушкинских «замечаний об русском театре» Н. И. Гнедич приписал, что они написаны, «когда он приволакивался, но бесполезно, за Семеновой»); Настасья — под вопросом, за нее ошибочно принимали билетершу передвижного зверинца, упомянутую в переписке А. И. Тургенева и П. А. Вяземского; Кн. Авдотья — княгиня Авдотья Ивановна Голицына; Катерина III — Екатерина Николаевна Раевская, старшая дочь генерала Н. Н. Раевского, вышедшая замуж за генерала М. Ф. Орлова; Агглая — Агглая Антоновна Давыдова, дочь герцога Де Грамона и жена отставного генерала А. Л. Давыдова (во втором браке — за французским маршалом Себастиани); Калипсо — гречанка Калипсо Полихрони, пела под гитару песни, одну из которых Пушкин переложил в стихи «Черная шаль»; Пульхерия — Пульхерица Варфоломей, дочь богатого кишиневского торговца; Амалия — Амалия Ивановна Ризнич, жена совладельца Одесского банка и Одесского театра; Элиза — Елизавета Ксаверьевна Воронцова, жена новороссийского генерал-губернатора М. С. Воронцова; Евпраксия — Евпраксия Николаевна Вульф, дочь тригорской помещицы П. А. Осиповой, соседки Пушкина по Михайловскому; Катерина IV — Екатерина Николаевна Ушакова; Анна — Анна Алексеевна Оленина, дочь директора Публичной Библиотеки и президента Академии Художеств А. Н. Оленина, двоюродная сестра Анны Петровны Керн; Наталья — Наталья Гончарова. Единственная, кого он обошел в 1-м списке, поместив ее во 2-й, — это Анна Керн; если же считать, что «Анна» 1-го «донжуанского списка» — Керн, то придется принять, что либо Катерина IV — не Екатерина Ушакова, либо в этом, единственном месте первого списка хронология Пушкиным все же нарушена.

2-й список содержит имена второстепенных увлечений Пушкина и начинается с «Марии» — имени Марии Смит, молодой вдовы, родственницы директора лицея Е. А. Энгельгардта, в 1816–1817 гг. жившей у него. На втором списке я подробно не останавливаюсь, поскольку для нашего обзора он существенного значения не имеет. Гофман, в своей работе «Пушкин — Дон Жуан» исследовавший оба списка, полагал, что «первый список содержит в себе имена, связанные с служением Пушкина Афродите небесной, а потому и более значительные, второй список связан с Афродитой земной и заключает в себе имена таких женщин, которые большею частью не оставили заметных следов ни в душе, ни в творчестве Пушкина». Как мы увидим, он прав лишь отчасти.

N. N.,  всегда интриговало пушкинистов, и едва ли не каждый из них ломал голову над тем, кто именно была этой «утаенной любовью» Пушкина; это и есть наша первая отправная точка. «До сих пор остается открытым …вопрос о том, — писала в 1997 году Иезуитова, — кто же скрывается под загадочными литерами N. N.  в этом списке. Несмотря на целый ряд предложенных пушкинистами расшифровок, ни одна из них не представляется убедительной в полной мере».

«N. N.  — имя, самое трудное для определения», — считала Цявловская.

III

Вторая отправная точка — посвящение «ПОЛТАВЫ».  Оно нам понадобится для дальнейшего сравнительного анализа точек зрения исследователей, поэтому привожу стихотворение целиком):

ТЕБЕ
Тебе — но голос музы темной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение поэта,
Как некогда его любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, непризнанное вновь?
Узнай, по крайней мере, звуки,

И думай, что во дни разлуки,
В моей изменчивой судьбе,
Твоя печальная пустыня,
Последний звук твоих речей —
Одно сокровище, святыня,
Одна любовь души моей.

Чтобы впоследствии не возвращаться каждый раз к общему содержанию посвящения, проанализируем его. В этом анализе я исхожу из бесспорного, не подлежащего сомнению положения: Пушкин — гений и в стихах (во всяком случае, в зрелых стихах, к которым и относится посвящение «ПОЛТАВЫ») , никогда не ставил слова случайно, непродуманно; впрочем, об этом свидетельствуют и его черновики с тщательной, многократной правкой текстов — в частности и черновики обсуждаемого посвящения.

Совершенно очевидно, что под «музой темной»  подразумевалось сокрытие, шифровка и что если речь идет о женщине, которую Пушкин любил когда-то, давно — «некогда»  — и которой в момент написания стихотворения, в октябре 1828 года, оно было адресовано (а, как мы увидим, существует представление, что это посвящение может быть адресовано и не женщине), то он сознательно не хотел озвучивать, «утаил» ее имя. Поэт не говорит, что он любит ее и «сейчас»: в строках «Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа Пройдет, непризнанное вновь» ) речь идет прежде всего о самом посвящении, «Как некогда его любовь»  — лишь сравнение, хотя здесь прочитывается и безответность его давней любви. Эта любовь поэта, скорее всего, не была длительной, это могла быть вспышка влюбленности, не имевшая долговременных последствий («пройдет») 

Ключ к пониманию этого места — в строке «Коснется ль уха твоего?» , из которой следует, что в момент написания посвящения эта женщина должна была находиться не там, где стихи Пушкина были широко известны. Между тем к 1828 году Пушкин был уже общепризнанным национальным гением, каждое его новое стихотворение — тем более поэма «ПОЛТАВА»  — читалось всеми образованными людьми, и это посвящение могло не стать ей известным только в том случае, если ее не было в России — или она была чрезвычайно далеко, например, в Сибири. Но даже если бы стихотворение дошло до нее, если бы она его прочитала, посвящение могло остаться «непризнанным», неузнанным  ею, как когда-то прошло незамеченным чувство поэта; она могла не понять, что это посвящение ей  — такой смысл слова «непризнанным»  подкрепляется следующей строкой стихотворения: «Узнай, по крайней мере, звуки…» .

Эта строка вместе со следующей («Бывало, милые тебе» ) свидетельствует о том, что когда-то стихи Пушкина ей нравились. Слова «во дни разлуки»  не могут пониматься как разлука любящих, это просто отъезд Пушкина или адресата; можно было бы предположить, что «печальная пустыня»  — свидетельство безответной любви адресата посвящения к поэту, но такое прочтение исключается началом стихотворения и  безответной любовью; следовательно, «печальная пустыня»  адресата связана с некими печальными событиями в ее  жизни, последствия которых имеют место на момент написания посвящения. И, наконец, последние две строки посвящения говорят о том, что эти печальные события или их последствия в жизни адресата и ее последние слова («Последний звук твоих речей» ), сказанные ему или слышанные им, до сих пор вызывают в душе поэта некое святое чувство, такую любовь (возможно — любовь сострадания, смешанного с восхищением), которая не оставляет места какой бы то ни было иной любви.

Приведенный нами текст посвящения несколько отличается от текста белового автографа Пушкина, который был принят пушкиноведением за окончательный в первой трети прошлого века и который цитировали некоторые участники сборника. В беловике посвящения строка «Как некогда его любовь»  была записана в варианте: «Как утаенная любовь» ; этот вариант и стал второй отправной точкой поисков, одновременно давши обозначение и этой проблеме, и целой литературе о ней. Расшифровка адресата посвящения стала другим камнем преткновения для пушкинистов. «Кому посвящена „ПОЛТАВА“  — неизвестно, — еще до публикации статьи Щеголева „Утаенная любовь“ писал Лернер в работе „Труды и дни А. С. Пушкина“, — и нет возможности установить имя той, воспоминание о которой было „сокровище, святыня, одна любовь души“  поэта. Посвящению „ПОЛТАВЫ“  суждено остаться одним из таинственных, „недоуменных мест в биографии Пушкина“».

IV

Большинство исследователей связывали N. N.  «донжуанского списка», по времени приходившееся на 1817 год (если считать, что список был составлен в соответствии с хронологией), с «утаенной любовью» посвящения «ПОЛТАВЫ»  (1828), обращенного и в «настоящее», и в «прошлое». Так, например, Губер в книге «Донжуанский список Пушкина» писал: «Как нельзя более вероятно, что „ПОЛТАВА“  посвящена той, которую поэт не захотел назвать полным именем, перечисляя объекты своих былых увлечений»; Я. Л. Левкович в упомянутом сборнике, заканчивая свою статью «„Донжуанский список“ Пушкина», о самом словосочетании «утаенная любовь» писала, безо всякого сомнения объединяя наши «отправные точки» в одну: «Из белового текста „Посвящения“ Пушкин его убирает, отдавая последнюю дань „утаенной любви“ в загадочных буквах N. N.  своего „Донжуанского списка“».

Существуют и «промежуточные» версии. Отсутствие посвящений к большому количеству пушкинских стихов, содержащих мотивы воспоминаний о былой любви, дали повод к созданию не одной легенды о «единой, вечной, утаенной и отвергнутой любви Пушкина», которая с его стороны продолжалась если и не всю жизнь, то в течение многих лет, вне зависимости от того, кто скрывается под инициалами N. N.  «донжуанского списка» или кому посвящена «Полтава». Анненков считал, что Пушкин на Юге встретил «то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большой силой»; Анненков связывал это «лицо» с кишиневским периодом жизни Пушкина и относил к нему стихотворения «Под небом голубым…», «ПРОЩАНИЕ»  и «ЗАКЛИНАНИЕ»,  а Бартенев считал, что эта «утаенная любовь» относится ко времени пребывания в Крыму и называл ее «южной любовью»: «К воспоминаниям о жизни в Гурзуфе несомненно относится тот женский образ, который беспрестанно является в стихах Пушкина, чуть только он вспомнит о Тавриде, который занимал его воображение три года сряду, преследовал его до Одессы и там только сменился другим».

«Что в жизни Пушкина была… „вечная“, таинственная любовь, — писал Гершензон, называя ее „северной любовью“, — это не подлежит сомнению: она оставила много следов в его поэзии. Но, как справедливо указал уже П. Е. Щеголев, женщина, внушившая Пушкину эту любовь и, по-видимому, отвечавшая ему взаимностью, рано умерла. Чрез все позднейшее творчество Пушкина, начиная с 1825 года (отрывок: „Все в жертву памяти твоей“) , проходит ряд пьес, вдохновленных воспоминанием об умершей женщине. Такова, кроме названного сейчас отрывка, в особенности трилогия 1830 года: „РАЗСТАВАНИЕ“  (имеется в виду стихотворение „ПРОЩАНИЕ“. — В. К.), „ЗАКЛИНАНИЕ“  „Для берегов отчизны дальной…“.  Тайна, которою Пушкин окружал эту любовь, позволяет думать, что как раз имя этой женщины он скрыл под буквами N. N.  в составленном им списке женщин, которых он любил». Гроссман считал таинственной любовью Пушкина Софью Потоцкую, Цявловская — Елизавету Воронцову, а Яшин — Каролину Собаньскую.

Эта глава и является попыткой ответа на оставшиеся открытыми вопросы по поводу как «вечной» или «утаенной любви» Пушкина, так и скрытой под N. N.  любви «донжуанского списка», а также на вопрос, является ли эта проблема столь важной в процессе изучения жизни и творчества Пушкина, чтобы пушкинистика занималась ею в течение почти 200 лет. Разумеется, ответ на последний вопрос проще получить, ответив на предыдущие.

Во избежание недоразумений, для исключения терминологической путаницы, я в дальнейшем «утаенной любовью» буду называть адресата посвящения «ПОЛТАВЫ»  (как это и общепринято), а для женщины, скрытой Пушкиным под инициалами N. N.,  буду использовать выражение «тайная любовь». При этом я исхожу из следующих «начальных условий»:

1. «Донжуанский список»  Пушкина составлен с учетом хронологии  (что доказано целым рядом работ известных пушкинистов) — по крайней мере, 1-й список до предпоследнего имени.

2. Связь «тайной любви» пушкинского «донжуанского списка» с «утаенной любовью» посвящения «ПОЛТАВЫ»  

3. Любая «кандидатура на пост» «утаенной любви» должна соответствовать тексту посвящения «ПОЛТАВЫ»  — то есть при ее рассмотрении этот текст не может противоречить известным фактам из ее жизни.

4. Любая «кандидатура на пост» «утаенной любви» так или иначе должна быть связана с содержанием  или хотя бы с названием поэмы. 

5. Любая такая «кандидатура» должна отвечать требованию утаенности,  то есть эта женщина не должна упоминаться в стихах и переписке (по крайней мере) Пушкина и не может быть узнана из посвящений  в его стихах или каких-нибудь альбомах.

6. Любая такая «кандидатура» должна давать вразумительный ответ на вопрос, зачем Пушкину понадобилось утаивать свою безответную любовь  ; в равной мере это относится и к «тайной любви» «донжуанского списка».

7. Любая кандидатура должна удовлетворять всем  перечисленным выше требованиям.

На последнее требование хотелось бы обратить особое внимание. В индуктивном методе доказательства (от частного к общему; именно этим методом пользовались все пушкинисты, занимавшиеся поиском «утаенной любви») все перечисленные «начальные условия» являются необходимыми, но не достаточными, и даже при выполнении всех  требований доказательство не может считаться окончательным и будет только версией, наиболее убедительной — но всего лишь версией. Это свойство индуктивного метода. Но коли уж мы сформулировали эти необходимые условия, в процессе доказательства они должны выполняться именно все  ; всем перечисленным требованиям, кроме одного  — не дает вразумительного ответа, зачем  Пушкину понадобилось утаивать эту любовь, — все доказательство этой версии в расчет не принимается, какой бы убедительной она ни выглядела. Это одно из главных требований в научном подходе к любому исследованию.

С этим я и предлагаю приступить к обзору существующих на сегодняшний день точек зрения на эту проблему, приняв за основу упомянутый сборник «Утаенная любовь Пушкина» и привлекая, по мере необходимости, работы пушкинистов, которые в сборник не попали.

V

Гершензон в своей работе «Северная любовь Пушкина», отталкиваясь исключительно от стихов и поэм южной пушкинской ссылки, полагал, что Пушкин воспринял насильственное удаление из Петербурга как собственный побег:  «ему кажется, что он сам бежал, в поисках свободы и свежих впечатлений» («Я вас бежал, отечески края; Я вас бежал, питомцы наслаждений…»)  — главным образом в поисках свободы от суеты,  от образа жизни, разрушавшего его и духовно, и физически. В самом деле, жизнь, которую Пушкин вел в Петербурге после лицея, и не назовешь иначе, чем саморазрушением. Дорвавшись до свободы от опеки преподавателей и надзирателей, Пушкин пустился во все тяжкие: карты, вино, развлечения, женщины (главным образом проститутки), постоянные дуэльные ссоры.

Будучи человеком чести, Пушкин любое замечание на свой счет готов был расценить как оскорбление и, часто оказываясь неправым, он вынужденно потом раскаивался в своих поступках — и снова и снова затевал ссоры и задевал людей, иногда обидно и незаслуженно. Вот донесение петербургского полицмейстера от 23 декабря 1818 года начальнику Пушкина по службе П. Я. Убри:

«20 числа сего месяца служащий в Иностранной Коллегии переводчиком Пушкин был в каменном театре в большом бенуаре, во время антракту пришел из оного в креслы и, проходя между рядов кресел, остановился против сидевшего коллежского советника Перевощикова с женою, почему г. Перевощиков просил его проходить далее. Но Пушкин, приняв в сие за обиду, наделал ему грубости и выбранил его неприличными словами». (Пушкин дал начальнику обещание «воздерживаться впредь от подобных поступков».)

«На одном кутеже, — вспоминал Ю. Н. Щербачев характерный эпизод в передаче одного из приятелей Пушкина той поры, — Пушкин побился, будто бы, об заклад, что выпьет бутылку рома и не потеряет сознания. Исполнив, однако, первую часть обязательства, он лишился чувств и движения и только, как заметили присутствующие, все сгибал и разгибал мизинец левой руки. Придя в себя, Пушкин стал доказывать, что все время помнил о закладе, и что двигал мизинцем во свидетельство того, что не потерял сознания. По общему приговору, пари было им выиграно».

А вот выдержки из переписки людей, искренно любивших Пушкина — А. И. Тургенева, К. Н. Батюшкова и Е. К. Карамзиной:

Тургенев — Вяземскому, 4 сентября 1818: «Праздная леность, как грозный истребитель всего прекрасного и всякого таланта, парит над Пушкиным… Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты блядям, мне и кн. Голицыной, а ввечеру иногда играет в банк».

Батюшков — Тургеневу, 10 сентября 1818: «Не худо бы Сверчка запереть в Геттинген и кормить года три молочным супом и логикою… Как ни велик талант Сверчка, он его промотает, если… Но да спасут его музы и молитвы наши!»

Тургенев — Вяземскому, 18 декабря 1818: «Сверчок прыгает по бульвару и по блядям. Стихи свои едва писать успевает. Но при всем беспутном образе жизни его он кончает четвертую песнь поэмы. Если бы еще два или три [триппера], так и дело в шляпе. Первая венерическая болезнь была и первою кормилицею его поэмы».

— Вяземскому, 12 февраля 1819: «Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме».

Тургенев — Вяземскому, 18 июня 1819: «Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной бляди, которая не пускала его в дождь к себе, для того, чтобы не заразить его своею болезнью. Какая борьба благородства, любви и распутства!»

Тургенев — Вяземскому, 19 августа 1819: «Явился обритый Пушкин из деревни и с шестою песнью ( Руслана и Людмилы“. — В. К.)  Здесь (в Царском Селе — В. К.) я его еще не видал, а там (в Петербурге. — В. К.)  он, как бес, мелькнул, хотел возвратиться со мною и исчез в темноте ночи, как привидение».

Карамзина — Вяземскому, 23 марта 1820: «Пушкин всякий день имеет дуэли: благодаря Бога, они не смертоносны, бойцы всегда остаются невредимы».

Во многом сходную жизнь Пушкин вел и на Юге, просто там у него было поменьше возможностей. Такой образ жизни не мог бесследно пройти для него: к 1820 году «здоровье его было сильно подорвано», в 25 лет он выглядел на все 40 (о чем сохранились свидетельства современников), а внутренне уже к 1820 году был глубоко неудовлетворен собой, и эта неудовлетворенность постоянно прорывалась и в стихах. Он собирался вступить в военную службу (в марте 1819-го), но его отговорили; тогда он уезжает в деревню, где пишет: «Смирив немирные желанья, Без доломана, без усов, Сокроюсь с тайною свободой…», «Приветствую тебя, пустынный уголок… Я твой: я променял порочный двор Цирцей…», «Я здесь, от суетных оков освобожденный…».  В 1821 году, в ссылке, он вспоминал: «Я тайно изнывал, страдалец утомленный…»  «Вырвавшись на свободу», он был духовно пуст и душевно иссушен, полагал Гершензон, но в глубине души его жило «спасительное живое чувство… Пушкин вывез из Петербурга любовь к какой-то женщине, и… эта любовь жила в нем на юге еще долго, во всяком случае — до Одессы». Приняв на веру утверждение Лернера, принявшего на веру бездоказательное утверждение Морозова, что среди южных стихов не только стихотворение «Давно о ней воспоминанье…»,  но и стихи «Умолкну скоро я…»  и «Мой друг! Забыты мной…»  — а адресат стихотворения «Давно о ней воспоминанье…»  Пушкиным не скрывался, — Гершензон пришел к выводу, что «северной любовью поэта» и была М. А. Голицына, внучка генералиссимуса, урожденная Суворова-Рымникская, известная в то время певица-любительница.

VI

Щеголеву в полемической по отношению к статье Гершензона работе «Утаенная любовь» нетрудно было показать, что стихотворение «Давно о ней воспоминанье…»  не может быть отнесено к любовной лирике: оно действительно было написано о Голицыной и всегда публиковалось с посвящением ей (что нарушает и принцип «утаенности») , но речь в нем лишь о том, что она когда-то спела стихи Пушкина, и это ему долго было отрадой, а теперь, «ныне», снова своим пеньем прославила его, и он этим гордится:

Давно об ней воспоминанье
Ношу в сердечной глубине;
Ее минутное вниманье
Отрадой долго было мне.
Твердил я стих обвороженный,
Мой стих, унынья звук живой,
Так мило ею повторенный,
Замеченный ее душой.
Вновь лире слез и хладной скуки
Она с участием вняла —
И ныне ей передала
Свои пленительные звуки…

Я мыслить буду с умиленьем:
Я славой был обязан ей
А, может быть, и вдохновеньем.

Ни в первом, ни во втором «донжуанском» списке М. А. Голицыной нет, а Пушкин не преминул бы ее упомянуть, если бы любовь к ней имела место (раз уж он озвучил ее имя в посвящении стихотворения «Давно об ней воспоминанье…») . Жизнь Голицыной протекала вполне благополучно, большую ее часть она провела за границей. Из переписки В. А. Жуковского (с И. И. Козловым) и Тургенева (с П. А. Вяземским), любивших ее пение и часто бывавших у нее и там, не следует ничего такого, что бы могло свидетельствовать о каких бы то ни было серьезных бедах, отягощавших ее существование в то время. Голицына вернулась в Россию в начале 1828 года; весной того же года Пушкин встречался с ней на музыкальных вечерах у В. П. Голицына и у Лавалей; по последнему адресу она присутствовала и на чтении Пушкиным «Бориса Годунова». Ее муж сделал неплохую военную карьеру и, выйдя «по домашним обстоятельствам» в отставку, на другой день был принят ко двору камергером и произведен в действительные статские советники.

Версия Гершензона не отвечала и на вопрос, зачем  Пушкину понадобилось эту любовь утаивать (безответная — к тому же даже «непризнанная» , неузнанная — любовь не могла бросить тени на Голицыну), и, кроме того, никак не связывала Голицыну с «ПОЛТАВОЙ»  — он такого вопроса перед собой и не ставил. Однако его аргументы в пользу этой «северной любви» и без того были легко уязвимы, что и показал Щеголев. Поскольку достаточно большая часть его работы была посвящена разбору аргументации Гершензона, а составители решили щеголевскую статью дать с минимумом сокращений, они поставили в сборник «Утаенная любовь Пушкина» и статью Гершензона. Включив ее в книгу с таким названием, составители невольно увязали статью Гершензона с проблематикой остальных статей сборника, в то время как он ставил вопрос гораздо уже. На мой взгляд, внимания составителей в гораздо большей степени заслуживала другая его статья — «Пушкин и гр. Е. К. Воронцова», опубликованная в его книге «Мудрость Пушкина» (1919); но вполне возможно, что исторически именно статья «Северная любовь Пушкина» заставила Щеголева не только ответить Гершензону, но и заняться проблемой «утаенной любви».

Хотелось бы отметить, что Щеголев в своей статье собрал весьма любопытные биографические факты из жизни Голицыной. Это была незаурядная женщина, истинно верующая и милосердная, и дар пения был не единственным, данным ей от Бога. В ее жизни, интересной общением с рядом замечательных людей, перепиской с Шатобрианом, Сисмонди и др., имело место еще и отпадение от православия и сознательный переход в англиканство, что стало предметом осуждения Синодом и раздражения Николая I. На нее оказывалось давление, и лучше всего о ней свидетельствует ее ответ на одно из увещаний священника Уильяма Палмера: «Все попытки вернуть меня к православию будут тщетны. Я не ищу, я обрела… Помимо всего, мы исходим из совершенно различных принципов. Вы делаете из религии общение душ, религиозную дисциплину. Для меня религия — вопль потерпевшего крушение к Спасителю, ответ Спасителя и благодать».

VII

Опровергая связь с Голицыной приводившихся Гершензоном в качестве аргументов стихов Пушкина, Щеголев исследовал южные стихи поэта и черновики посвящения к «ПОЛТАВЕ».  Его литературоведческий анализ пушкинских текстов заставил Гершензона отказаться от своей версии. Переиздавая впоследствии свою статью «Северная любовь Пушкина», он упоминания о Голицыной изъял, на вопрос, кто же был «северной любовью поэта», ответив так: «При нынешнем состоянии наших сведений на этот вопрос нельзя ответить положительно, а шатких догадок лучше избегать». Большинство пушкинистов щеголевский анализ убедил принять его версию «утаенной любви» Пушкина как любви к Марии Раевской (в замужестве — Волконской). Самым сильным аргументом в пользу этой версии стал обнаруженный Щеголевым в черновике посвящения вариант 5-й строки 2-й строфы — «Сибири хладная пустыня»,  — который сразу же отсылал к жене декабриста, уехавшей вслед за мужем в Сибирь.

«Посвящение „ПОЛТАВЫ“»  подкрепил доводы Щеголева, опровергнув попытку Гершензона оспорить смысл чернового варианта строки «Сибири хладная пустыня»  как всего лишь метафорический. Лотман разбором черновых вариантов показал, что строки «Что без тебя мир»  и «Сибири хладная пустыня»  — не две, следующие одна за другой строки, а два варианта одной и той же строки, принявшей окончательный вид: «Твоя печальная пустыня».  Правда, такое подтверждение вывода Щеголева не было главной задачей статьи Лотмана, который исследовал связь посвящения с содержанием поэмы и его роль в структуре издания 1828 года. К сожалению, Лотман, не разобравшись в структуре отдельного издания Первой главы «ЕВГЕНИЯ ОНЕГИНА»  (1825 года), не смог правильно оценить и роль прозаического предисловия и примечаний к «ПОЛТАВЕ»  — хотя бросающееся в глаза сходство раздельной нумерации (в обоих случаях) предисловия римскими и основного текста арабскими цифрами свидетельствовало и о сходстве структур (а мистификационный характер пушкинского предисловия к «ОНЕГИНУ»  Лотман уловил). Но, поскольку к теме настоящей главы это отношения не имеет, мы вернемся к обсуждению исторического содержания «ПОЛТАВЫ»  позже, после разговора о «ЕВГЕНИИ ОНЕГИНЕ». 

Кавказу и Крыму и вполне мог быть влюблен в нее) и связи посвящения с «ПОЛТАВОЙ».  Героиню поэмы звали Мария, она влюбилась в старика — а муж Марии Раевской, декабрист С. Г. Волконский, был на 20 лет старше ее, и, хотя она, даже уехав из чувства долга вслед за мужем в Сибирь, его не любила (отцом ее рожденных в ссылке детей был другой декабрист, Александр Поджио), Пушкин, скорее всего, этого не знал. Зато Пушкин, будучи дружен с обоими братьями Раевскими, знал о трагическом выборе между отцом и мужем, который Марии Волконской пришлось сделать, принимая решение об отъезде, — а в поэме этот мотив был одним из главных; казачок же в «ПОЛТАВЕ»,  безответно любивший Марию, — в некотором роде сам поэт, и, читая поэму, она, по замыслу Пушкина, должна была это понять.

Если принять версию Щеголева, последняя строфа посвящения («Твоя печальная пустыня, Последний звук твоихречей — Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей»)  имеет в виду прощальный вечер, который княгиня З. А. Волконская устроила Марии Раевской 26 декабря 1826 года перед ее отъездом, и ее пребывание в добровольной ссылке. Когда-то Пушкин был влюблен в Марию Раевскую, но его чувство прошло незамеченным, а в тот вечер (он был там) он восхищался ее поступком и поведением, и, судя по всему, ее последние слова, слышанные им («Последний звук твоих речей») , произвели тогда на него неизгладимое впечатление. Это подтверждается и воспоминаниями Волконской о том вечере: «Во время добровольного изгнания нас, жен сосланных в Сибирь, он был полон самого искренняго восхищения». Наконец, версия Щеголева отвечает и требованию «утаенности»: Пушкин никогда, ни в стихах, ни в письмах, не называл ее имени и, в отличие от Голицыной, открыто не посвящал ей никаких стихотворений.

Однако щеголевская версия не отвечала на вопрос, почему Пушкин утаил некогда имевшую место его любовь к Раевской  ; кроме того, эта версия автоматически исключала какое бы то ни было отношение адресата посвящения «ПОЛТАВЫ»  к «донжуанскому списку», поскольку Марии Раевской в нем не было, а быть скрытой под N. N.  она никак не могла: Пушкин познакомился с ней в 1820 году в Екатеринославе, когда ей было неполных 15 лет, а любовь к N. N.  приходилась на 1817 год. Поэтому вопрос, существует ли взаимосвязь между «донжуанским списком» и посвящением «ПОЛТАВЫ», 

VI

Между тем вопрос об этой взаимосвязи не давал покоя пушкинистам. Будучи несогласным со Щеголевым, Губер в своей книге «Донжуанский список Пушкина» попытался соединить этот список с «ПОЛТАВОЙ»,  предложив в качестве N. N.  и «утаенной любви» посвящения поэмы графиню Наталью Кочубей. Разумеется, фамилия «претендентки» Губера сразу же отсылает нас к «ПОЛТАВЕ»  ; к тому же первоначально в черновиках поэмы ее героиню звали не Марией, а Натальей Кочубей (ее исторического прототипа звали Матрена). Видимо, такое полное совпадение имени и фамилии с реальной женщиной, предметом едва ли не первой влюбленности Пушкина-лицеиста — помимо желания подать знак Марии Раевской — и стало еще одной причиной, почему поэт заменил в поэме «Наталью» на «Марию».)

Однако Губеру пришлось сделать серьезную натяжку, чтобы втиснуть Наталью Кочубей в пресловутый список, где она под шифром N. N.  должна бы была оказаться перед Авдотьей Голицыной, а не после нее: ведь Пушкин «смертельно влюбился в пифию Голицыну (А. И. Голицыну. — В. К. ), у которой проводит вечера» (Карамзин — Вяземскому в Варшаву в декабре 1817 года), до того,  как Наталья Кочубей появилась в Петербурге из-за границы — в 1818 году. «Можно думать, — писал Губер, — что он влюбился в нее в начале 1819 года…» Губеру пришлось оговориться, что «хронологический порядок в списке не имеет абсолютной точности», хотя в его книге весь разбор 1-й части «донжуанского списка» свидетельствует об обратном. Гораздо труднее оказалось преодолевать текст самого посвящения. В этой версии совершенно непонятно сомнение поэта в том, что «ПОЛТАВА»  будет прочитана адресатом посвящения («Коснется ль уха твоего?»)  и даже без варианта «Сибири хладная пустыня»,  который в щеголевской версии делал ответ на этот вопрос прозрачным, строка «Твоя печальная пустыня»  никак не увязывается с благополучной жизнью графини Кочубей (в частности — и в момент написания посвящения, в 1828 году). Нет и никаких данных, подтверждающих факт ее «коротких» взаимоотношений с Пушкиным, которые оправдали бы возможность его обращения к ней на «ты»  ; наконец, как и Гершензон со Щеголевым, вопрос, почему Пушкин утаивал  эту безответную любовь,  Губер перед собой не ставил.

VIII

Единственный, кто задался этим вопросом, был Тынянов: «…Почему и зачем, собственно говоря, понадобилось Пушкину так мучительно и тщательно утаивать любовь, во-первых, к блестящей светской певице М. Арк. Голицыной, — спрашивал он в статье „Безыменная любовь“, — …и, во-вторых, утаивать ее по отношению к молоденькой, почти подростку, М. Раевской, сестре Н. Раевского, с которым он был в дружеских отношениях?» И уверенно отвечал: «Не было никаких оснований таить любовь ни к М. Арк. Голицыной, ни к М. Раевской, были все основания скрывать всю жизнь любовь и страсть к Карамзиной. Старше его почти на 20 лет (как и Авдотья Голицына), жена великого писателя, авторитета и руководителя не только литературных вкусов его молодости, но и всего старшего поколения, …она была неприкосновенна, самое имя ее в этом контексте — запретно».

Насчет «оснований таить любовь… к М. Раевской» нам еще предстоит поговорить, тем более что Щеголев этот вопрос обошел, — но и без того натяжки Тынянова очевидны. История с пушкинским признанием в любви к Екатерине Андреевне Карамзиной в кругу всех его друзей стала известной,  и, хотя Пушкин и плакал, получив «выволочку» от ее мужа, которому она показала пушкинскую записку, этой любовью он быстро переболел, и в дальнейшем его отношения с семьей Карамзиных были дружескими,  его там опекали.  Карамзина Пушкина искренно любила, только любовь эта была сродни материнской,  и Пушкин, обделенный такой любовью в детстве, отвечал ей благодарной, сыновней  любовью (хотя отсвет той первоначальной влюбленности в красавицу и мог присутствовать в его чувстве). Именно о такой любви и свидетельствуют все аргументы, предъявляемые Тыняновым: в стихотворной «Записке к Жуковскому» 1819 года Пушкин пишет: «Скажи — не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?»  ;

7 мая 1821 года Пушкин пишет из Кишинева Тургеневу: «Без Карамзиных, без вас двух, да еще без некоторых избранных соскучишься и не в Кишиневе, а вдали от камина княгини Голицыной (А. И. Голицыной из первого „донжуанского“ списка. — В. К.)  замерзнешь и под небом Италии»;

1 декабря 1823 года он пишет из Одессы Тургеневу: «Благодарю вас за то, что вы успокоили меня насчет Николая Михайловича и Катерины Андреевны Карамзиных — но что поделывает незабвенная, конституциональная, антипольская, небесная княгиня Голицына?»;

14 июля 1824 года в письме к А. И. Тургеневу: «Целую руку К. А. Карамзиной и княгине Голицыной (далее по-французски. — В. К.) , „конституционалистке или антиконституционалистке, но всегда обожаемой, как свобода“»;

20 декабря 1824 года в письме к брату: «Напиши мне нечто о Карамзине, ой, ых»;

из «Записок» А. О. Смирновой-Россет: «Я наблюдала также за его (Пушкина. — В. К.)  обращением с г-жой Карамзиной: это не только простая почтительность по отношению к женщине уже старой, — это нечто более ласковое»;

2 мая 1830 года Пушкин Вяземскому из Москвы: «Сказывал ты Катерине Андреевне о моей помолвке? Я уверен в ее участии, но передай мне ее слова — они нужны моему сердцу, и теперь не совсем счастливому»; из ответного письма Карамзиной к Пушкину: «Я очень признательна вам за то, что вы вспомнили обо мне в первые дни вашего счастья, это истинное доказательство дружбы»;

и, наконец, из записи Жуковского о предсмертных минутах Пушкина:

«Карамзина? Тут ли Карамзина? — спросил он спустя немного. Ее не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но, когда Катерина Андреевна отошла от постели, он кликнул ее и сказал: „Перекрестите меня!“ Потом поцеловал у нее руку».

Тот же момент в записи Вяземского (в переводе с французского из письма к Е. Н. Раевской-Орловой от 6 февраля 1837 года):

«Когда пришел черед госпожи [Карамзиной], она, прощаясь с ним, издали перекрестила его. — Подойдите ближе, сказал он, и перекрестите хорошенько», а в передаче Тургенева (в письме к неизвестному): «Узнав, что К. А. Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее, и дал ей знать, чтобы она перекрестила его. Она зарыдала и вышла».

Я сознательно не расширяю аргументацию, ограничившись только теми примерами, которые привел Тынянов. Ни один из них не может быть использован для подтверждения его точки зрения: представляется совершенно очевидным, что характер привязанности Пушкина к Екатерине Андреевне Карамзиной не только не дает никаких оснований считать ее ни страстью, ни длительной влюбленностью в красивую женщину, но и трактовать эту любовь как утаенную.  Свое отношение к ней Пушкин проявлял постоянно и открыто; что же до первоначально вызванного ею чувства, скрывать тут Пушкину уже было нечего, а потому он ее и включил в свой список под именем Катерины II — что гораздо вероятнее, чем предположение о Екатерине Семеновой.

да только не то, что требует объяснения: «Поэт обращается к женщине, но боится, что она не поймет того, что именно к ней эти стихи относятся, что поэма посвящена ей»? — Да не только этого поэт боится, но и того, что эти стихи до нее вообще не дойдут: «Коснется ль уха твоего?»  Это сомнение понятно, если речь идет о Марии Волконской, живущей в Сибири, и совершенно непонятно, если речь о Карамзиной, немедленно читавшей все написанное Пушкиным, как только его стихи попадали в их дом — в рукописном ли, или в опубликованном виде.

«Иль посвящение поэта, Как некогда его любовь, Перед тобою без ответа пройдет, непризнанное вновь…»  ? — Здесь невозможно оттрактовать слово «непризнанное»  так, как это пытался сделать Тынянов (как непринятая  любовь), поскольку Пушкин в следующих строчках (опущенных Тыняновым в разборе) показывает, что это слово надо понимать как «неузнанное»: «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало, милые тебе…»  А уж пустыня,  печальная она или в Сибири, применительно к Карамзиной — несомненная натяжка. Но более всего удивляет в тыняновской версии то, что он совершенно не обратил внимания на пушкинское «ты» посвящения: Пушкин с Карамзиным и его женой, людьми гораздо старше его, был на «вы»:   и говоря с ней и о ней, и в переписке он называл ее не иначе как Катерина Андреевна.  И, наконец, при чем тут «ПОЛТАВА»  

IX

Не озаботился поиском связи между своей кандидатурой и «ПОЛТАВОЙ»  и Томашевский, когда пытался доказать, что «утаенной любовью» была старшая сестра Марии Раевской Екатерина, вскоре после совместного путешествия Пушкина и Раевских вышедшая замуж за генерала М. Ф. Орлова. Поскольку Томашевский, как и большинство перечисленных в начале этой главы пушкинистов, опирается в первую очередь на южные стихи Пушкина, вкратце напомню об этом путешествии.

10 мая 1820 года Пушкин, с письмом графа Каподистриа о его переводе в распоряжение главного попечителя колоний Южного края генерала И. Н. Инзова, отбыл в Екатеринослав; одновременно Пушкин везет Инзову депешу о назначении того наместником Бессарабии. 17 или 18 мая он прибывает в Екатеринослав, и, дружелюбно встреченный Инзовым, подыскивает себе жилье. Через неделю, искупавшись в Днепре, Пушкин простудился и слег. Через две с небольшим недели после его прибытия в Екатеринослав туда приехали Раевские — отец семейства, генерал Николай Николаевич Раевский, его сын Николай Николаевич Раевский-младший и две младшие дочери, Мария и Софья, в сопровождении врача, гувернантки и прислуги. Генерал с семьей ехал на Кавказские минеральные воды, где должен был застать старшего сына, Александра Раевского. Николай Раевский-младший был не только знаком, но и дружен с Пушкиным еще в Петербурге: через четыре месяца в письме брату из Кишинева от 24 сентября, описывая это путешествие с Раевскими, Пушкин напоминал ему: «…Ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные»  (об этих услугах Николая Раевского Пушкину, до самого последнего времени остававшихся тайной для пушкинистов, речь впереди — они имеют прямое отношение к теме этой главы).

Николай Раевский знал, что Пушкин должен быть уже в Екатеринославе, и вместе с отцом разыскал его; это был день рождения Пушкина, и они нашли его в убогой хате и в плачевном состоянии. При виде Раевских у него от радости покатились слезы. Генерал Раевский выхлопотал ему у Инзова отпуск, и он вместе с ними уехал на Кавказ. Путешествие с семейством Раевских, исключительно дружелюбно отнесшихся к нему, подействовало благотворно: через несколько дней он уже был здоров. 6 июня они прибыли в Горячие воды, где пробыли почти месяц; здесь началось сближение Пушкина и с Александром Раевским, дружба с которым была достаточно тесной вплоть до отъезда поэта в Михайловское. 3 июля все переехали в Железноводск, через 2 недели перебрались в Кисловодск, около 1 августа вернулись в Пятигорск, 5-го или 6-го, оставив Александра Раевского долечиваться, двинулись в Крым. 14 августа они были в Тамани, откуда 15-го морем добрались до Керчи, затем снова в каретах — до Феодосии, 18-го они совершили морской переезд из Феодосии в Гурзуф, во время которого Пушкин написал начерно элегию «Погасло дневное светило…»  В Гурзуфе их уже ждали жена генерала Раевского, С. А. Раевская, с двумя старшими дочерьми, Екатериной и Еленой.

Пушкин прожил там 3 недели, с помощью Николая и Екатерины Раевских улучшал свой английский (читая «Корсара» Байрона — но, как мы увидим, и не только его), «любезничал» с Екатериной Раевской и написал стихотворения «Я видел Азии бесплодные пределы…»  и «Зачем безвременную скуку…»,  последнее — хотя и продиктованное живым чувством, но вполне в духе романтизма, с его традиционными «девой милой», «днем страданья», «изгнаньем и могилой»:  

К…
Зачем безвременную скуку
Зловещей думою питать,

В унынье робком ожидать?
И так уж близок день страданья!
Один, в тиши пустых полей,
Ты будешь звать воспоминанья
Потерянных тобою дней.
Тогда изгнаньем и могилой,
Несчастный, будешь ты готов
Купить хоть слово девы милой,
Хоть легкий шум ее шагов.

В это же время Пушкин пишет «КАВКАЗСКОГО ПЛЕННИКА»  («КАВКАЗ»,  первая редакция). 5 сентября Пушкин с Н. Н. Раевским-старшим и Н. Н-младшим выезжают (верхом) в Симферополь через Ялту, Кореиз, Мисхор, Алупку; минуя Севастополь, они приезжают в Бахчисарай, где Пушкин осматривает ханский дворец с фонтаном «Сельсибийль»; из Бахчисарая едут в Симферополь. Примерно 13 сентября Пушкин отправляется из Симферополя в Одессу, 20 сентября — из Одессы в Кишинев, куда к этому времени уже переехал Инзов из Екатеринослава в соответствии с его новым назначением.

X

21 сентября Пушкин уже в Кишиневе; в первые же дни пребывания там он заканчивает элегию «Погасло дневное светило…» , начерно пишет стихотворение «Увы! зачем она блистает…» . По воспоминаниям о Крыме им впоследствии написаны на Юге поэмы «КАВКАЗСКИЙ ПЛЕННИК»  и «БАХЧИСАРАЙСКИЙ ФОНТАН»  и несколько стихотворений, в том числе — фрагмент «ТАВРИДА»,  стихотворение «НЕРЕИДА»  и элегия «Редеет облаков летучая гряда…»  ; Томашевский в своей статье «Утаенная любовь Пушкина», приводя текст этой элегии, утверждал, что в ее концовке речь идет о Екатерине Раевской:

Редеет облаков летучая гряда.
Звезда печальная, вечерняя звезда!
Твой луч осеребрил увядшие равнины,
И дремлющий залив, и черных скал вершины.
Люблю твой слабый свет в небесной вышине;
Он думы разбудил, уснувшие во мне:
Я помню твой восход, знакомое светило,
Над мирною страной, где все для сердца мило,
Где стройны тополы в долинах вознеслись,
Где дремлет нежный мирт и темный кипарис,

Там некогда в горах, сердечной думы полный,
Над морем я влачил задумчивую лень,
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

В качестве подтверждения адресата стихотворения и своей версии «утаенной любви» (в общем-то, вполне реальной, если бы не «ПОЛТАВА»)  Томашевский процитировал выдержку из письма от 3 июля 1823 года к Екатерине Раевской ее мужа, Михаила Федоровича Орлова (в переводе с французского): «Среди стольких дел, одно другого скучнее, я вижу твой образ, как образ милого друга, и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу памятную Звезду, которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она восходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона».

Вокруг последних трех строк элегии и «девы юной»  существует целая литература; приведенный отрывок из письма, оригинал которого находится в Государственном Литературном Архиве, а текст Томашевский получил от Цявловской, эти споры, казалось бы, закрывает: Екатерине Раевской в момент ее встречи с Пушкиным было 23 года, ее сестрам Елене — 17, Марии — неполных 15 и Софье — 13, и, хотя «девой юной»  элегии «Редеет облаков…»  скорей уж должна была бы стать Елена Раевская, ею, пусть и с натяжкой, могла быть и Екатерина. Однако я бы сказал, что в данном случае образ «дева юная» — собирательный,  Пушкин собрал  его из четырех сестер, которых он превратил в «подруг»: «имя называла»  Екатерина, но, в соответствии с требованиями к романтическому  стихотворению, Пушкину понадобилась «дева юная».  Таким образом, в последних строках стихотворения действительно содержится некий биографический мотив, но какое он имеет отношение к «утаенной любви» — это ведь и вообще не стихотворение о любви (разве что принять за описание любовного переживания строки «сердечной думы полный, Над морем я влачил задумчивую лень») ? С этой точки зрения стихотворение «Зачем безвременную скуку…»  в гораздо большей степени «биографично» и, скорее всего, и было написано о чувстве именно к Екатерине Раевской.

К своей трактовке «утаенной любви» Томашевский для убедительности подверстал и тогда же написанные Пушкиным следующие стихи:

Увы, зачем она блистает
Минутной, нежной красотой?
Она приметно увядает
Во цвете юности живой…
Увянет! Жизнью молодою
Не долго наслаждаться ей;
Не долго радовать собою
Счастливый круг семьи своей,
Беспечной, милой остротою

И тихой, ясною душою
Страдальца душу услаждать.
Спешу в волненье дум тяжелых,
Сокрыв уныние мое,
Наслушаться речей веселых
И наглядеться на нее.
Смотрю на все ее движенья,
Внимаю каждый звук речей,
И миг единый разлученья
Ужасен для души моей.

Ссылаясь на письмо Н. Н. Раевского-младшего к матери от 6 июня 1820 года («Не следует предпринимать такое дальнее путешествие бесполезно, особенно в настоящем состоянии Катеньки. Вы ведь знаете, что чуть не решили предписать ей поездку в Италию».) и на одновременно написанное отцом письмо к Екатерине Раевской («Где ты, милая дочь моя Катенька? Каково твое здоровье и здоровье сестры твоей Аленушки? Вот единственная мысль, которая и во сне меня не оставляет…» и «Железные воды делают чудеса во всяком роде расслабления, как и в том случае, в каком ты, друг мой, находишься…».), исследователь полагал, что и это стихотворение адресовано ей, а не ее сестре, болезненной Елене Раевской. Между тем сам тон этого стихотворения не соответствует представлению Пушкина о Екатерине Раевской, о которой он писал в письме к Вяземскому 13 сентября 1825 года, сравнивая с ней Марину Мнишек его «Бориса Годунова» — и одновременно «засвечивая»  ее и тем самым окончательно выводя ее кандидатуру из «конкурса» на звание «утаенной любви»: «Моя Марина славная баба, настоящая Катерина Орлова! знаешь ее? Не говори, однако ж, этого никому». А вот поэтической проницательности Пушкина, увидевшего в болезненности ее младшей сестры Елены Раевской обреченность  (Елена, самая красивая из сестер, была так больна, что даже не могла танцевать, а впоследствии так и не вышла замуж) и написавшего об этом истинно сострадательное стихотворение, как и элегия «Редеет облаков…» не требующее биографического истолкования, — этой его человечности и чуткости следовало бы отдать должное.

Кажется очевидным, что процитированные в этой главе стихотворения («Зачем безвременную скуку…», «Редеет облаков…», «Увы, зачем она блистает…»)  действительно написаны по поводу определенных адресатов; в то же время ни один адресат не отвечает всем (а нужно отвечать именно всем)  требованиям, сформулированным в начале обзора: «ПОЛТАВЫ» не имели,  а Екатерина Раевская не соответствует и требованию «утаенности». 

XI

Но для нас на примере элегии «Редеет облаков…»  и других южных стихов Пушкина гораздо интереснее и важнее было бы проверить, как Пушкин осваивал Байрона, с которым Раевские вплотную познакомили его во время путешествия по Кавказу и Крыму: не Байрон ли стал источником романтической любовной лирики Пушкина южной ссылки?

Между тем из этих и других стихов Пушкина хорошо видно, как он, начиная свое стихотворение под влиянием чужого, постепенно выходит на собственное, оригинальное решение темы (такому подходу к освоению зарубежной поэзии и прозы он остался верен до последних дней). Таков, например, отрывок «ТАВРИДА»,  созданный под впечатлением «Фрагмента» Байрона 1816 года («Could I remount the river of my years…»); он и задуман, и начат был, как и байроновский «Фрагмент», в виде свободного размышления о жизни и смерти в форме вопросов к самому себе и ответов на них. Но Байрон весь обращен туда,  «после смерти», здесь  его уже не волнует и не привлекает; Пушкин же, лишь «заглянув» туда,  весь здесь, там  его интересует лишь постольку, поскольку он может взять с собой туда  то, что ему здесь  дороже всего. Основной мотив пушкинского отрывка (стихи Байрона цитируются в моих переводах. — В. К.) :


Что без нее душа моя?

Байроновское стихотворение дало Пушкину первоначальный толчок к размышлению, и на этом его влияние кончилось, хотя отдельные места текстуально почти совпадают; далее Пушкин самостоятелен, в том числе и в тех романтических мотивах, которые, в отличие от байроновского «Фрагмента», проявились в «Тавриде». А вот известное стихотворение Байрона, от которого Пушкин оттолкнулся при создании элегии «Редеет облаков…»  (чтобы не ломать голову над выбором из многочисленных вариантов перевода этого стихотворения, привожу его в моем):

Звезда бессонных, грустная звезда,
Твой зыбкий свет не потревожит ночи,
Едва мерцая, словно радость, — та,
Что, в памяти взойдя, вернуться хочет;
Как счастья миг из прошлого, горишь,
Лучом бессильным светишь, но не греешь.
Звезда тоски, ты сердцу говоришь
С годами все ясней — и холоднее…

Байроновский адрес в элегии Пушкина очевиден, так же как очевидно и то, что это стихотворение Байрона стало всего лишь поводом для написания своего, самостоятельного стихотворения. Скупыми средствами — двумя-тремя строками байроновского мотива печальной вечерней звезды и двумя последними строчками своего стихотворения перечислительное описание пейзажа поэт превратил в оригинальную элегию с присутствием жизни и тайны. И когда мы говорим о влиянии Байрона на творчество Пушкина (особенно в его южных стихах и поэмах), следует помнить, что на самом деле Байрон повлиял на него не более, чем любой другой прочитанный им поэт. Пушкин без стеснения использовал ритмы, размеры и сюжеты чужих стихов — вплоть до того, что даже начинал свои стихи едва ли не целиком заимствованными строчками, — но тут же уходил от них, как только его личный опыт начинал расходиться с позаимствованным. В таком способе освоения чужого опыта он утвердился при изучении мировой поэзии, в которой все «перепевали» друг друга, — а он был чрезвычайно начитан.

Романтические мотивы его любовной лирики южной ссылки следовало бы все-таки рассматривать в связи не столько с Байроном, сколько с установками романтизма в кругу его общения доссыльного петербургского периода. А одним из основных мотивов романтизма и была вечная, верная и неразделенная, безнадежная любовь автора как романтического героя  произведения. Флер таинственности  и безумная любовь, раны любви  тоска любви  — все эти атрибуты романтической любви, будучи штампами сами по себе, тянули за собой в стихи и всевозможные образные штампы, вроде «томительный обман»,  «жестокая судьба»,  «безумный сон»,  «узник томный»  и т. п. (осененные именем Пушкина, они расплодились в русской поэзии как раз тогда, когда Пушкин стал от них избавляться).

Другими словами, там, где наша пушкинистика в южных стихах поэта искала следы любви к некой женщине, любви, которую Пушкин тайно пронес через всю жизнь — или, по меньшей мере, через многие годы, — наши пушкинисты гонялись за призраком романтизма.  В стремлении распознать «адресат» такой любви едва ли не в каждом стихотворении Пушкина они слишком часто заходили необоснованно далеко, а главное — совершенно немотивированно: большинство любовей 1-го «донжуанского списка» были неразделенными,  но ни одна из них не стала вечной,  это были характерные для Пушкина вспышки влюбленности.  Однако же надо сказать, что Пушкин сознательно сделал все возможное, чтобы не только современные ему читатели, но и поколения пушкинистов занимались упорными розысками адресатов его стихов, виртуозно объединив их реальные биографические мотивы и их общую романтическую настроенность («читатель должен верить в безнадежную любовь автора») и проявив при этом незаурядный  

XII

Элегия «Редеет облаков воздушная гряда…»  была опубликована в 1824 году, в числе нескольких стихотворений Пушкина в «Полярной Звезде», но наличием явного адреса среди них отличалось другое стихотворение:

Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?
Окружена поклонников толпой,
Зачем для всех казаться хочешь милой,
И всех дарит надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокий!
Хочу ль бежать, — с надеждой и мольбой
Твои глаза не следуют за мной.

Двухсмысленный со мною разговор, —
Спокойна ты; веселый твой укор
Меня мертвит, любви не выражая.
Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?..
Но я любим. Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!
Тебе смешны мучения мои;
Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Адрес стихотворения — пусть и не для всех, а только для самого адресата и его близких — выдавали строки «В нескромный час меж вечера и света, Без матери, одна, полуодета, Зачем его должна ты принимать?..»,  и по сравнению с этой откровенностью элегия «Редеет облаков…»  — образец целомудренности и такта; тем не менее, Пушкин-мистификатор произвел вокруг последних трех строк этой элегии несколько забавных маневров, чтобы заинтриговать и читателей, и «посвященных». Пушкин рассчитывал, что «дева юная»,  прочитав его стихотворение, вспомнит не только звезду, которую она «именем своим… называла»,  но и байроновское стихотворение, которое они вместе читали в Крыму, и поймет напоминание про «счастья миг из прошлого»  как на ими прожитую любовь.

Одновременно он ждал реакции на его последнее стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…»  — реакции его новой любви, из настоящего  ; вот почему он, послав стихи для публикации, с таким нетерпением ожидал их появления. При этом Пушкин послал  Бестужеву полный текст  «Редеет облаков…»  с условием не печатать три последние строки, прекрасно понимая, что без них стихотворение не просто проигрывает, а просто пропадает, и рассчитывал, что Бестужев, не увидев в этих строчках ничего нескромного или компрометирующего Пушкина, а в их опубликовании — чего-то зазорного, не захочет публиковать стихотворение без последних трех строк и не удержится от публикации элегии в полном варианте. Что и произошло. И 12 января 1824 года Пушкин, получив альманах, тут же пишет Бестужеву «рассерженное» письмо:

«Конечно я на тебя сердит и готов с твоего позволения браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность! А какой же смысл имеет:

Как ясной влагою полубогиня грудь
………………………………. воздымала

Или

с болезнью и тоской
Твои глаза и проч.?»

Пушкин имел в виду то, что в «Полярной Звезде» в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…»  вместо «боязнью»  было напечатано «болезнью»,  а в небольшом стихотворении «НЕРЕИДА»  перед словом «воздымала»  цензура выкинула остальную часть строки:

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,

Сокрытый меж дерев едва я смел дохнуть:
Над ясной влагою полубогиня грудь
Младую, белую как лебедь, воздымала
И пену из власов струею выжимала.

Стихотворение «НЕРЕИДА»  уж никак не менее «биографично», чем элегия, и никого не могло обмануть его размещение в разделе «Подражания древним». Пушкин обыграл классический образ, сочетанием «Таврида», «полубогиня»  и «младая грудь»  скрыто обозначив одну из четырех сестер, с которыми он недавно отдыхал в Крыму, — 14-летнюю Марию Раевскую: ведь рядом с Екатериной (23 лет) и Еленой (17 лет) она была только «полубогиней»  и только к ней могла относиться пушкинская «младая грудь».  И тем не менее весь сыр-бор разгорелся именно вокруг элегии — вокруг «девы юной».  Но какова пушкинская аргументация! А если бы вмешательства цензуры и опечаток не было?!

Затем Пушкин разыгрывает и Ф. В. Булгарина:

«…Вы очень меня обяжете, если поместите в своих листках („Литературные Листки“, приложение к „Северному Архиву“. —   здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в Полярной Звезде, отчего в них и нет никакого смысла. (И это после того, как он, выкинув в каждой „прилагаемой пьесе“ по три строки, одну обессмыслил, а смыслу второй причинил серьезный ущерб! — В. К.)  Это в людях беда небольшая, но стихи не люди».

В связи с предыдущим последняя фраза — чистейшая пушкинская издевка, понятная только ему: Булгарин все принимает всерьез, Пушкин «из-за угла смеется» над ним. И Булгарин перепечатывает стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…», выпустив три строки  и еще раз «засвечивая» его адресата и разжигая интерес к нему, и элегию «Редеет облаков…» без последних трех строк  с объяснением допущенной «ошибки», еще больше интригуя читателей.

Другими словами, Пушкин публикует пустышку, заставляющую читателей обратить внимание на три последние выброшенные строки, без которых стихотворение выглядит, по меньшей мере, странно, и разыскивать их — тем более, что они уже опубликованы. В тон пушкинской мистификации стихотворение публикуется с цитатой по поводу «Бахчисарайского фонтана» из письма Пушкина к Бестужеву от 8 февраля 1824 года, которое попало к Булгарину (письмо было адресовано Н. И. Гречу с последующей переадресовкой: «В С-Петербург, В газетной экспедиции Пр.<ошу> дост.<авить> г-ну Бестужеву»):

«Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины

Aux douces loix des vers je pliais les accents 

De sa bouche aimable et nave. 

Впрочем я писал его единственно для себя…».

Пушкина разозлила беспардонность Булгарина, без разрешения влезшего в его переписку и опубликовавшего выдержку из нее, — но только это; в остальном Булгарин только подыграл Пушкину, который, используя его, разыгрывал и заинтриговывал публику, заставив ее толковать о некой «деве юной»,  которая стала вдохновительницей и элегии, и «БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА»,  «скандал». Таким образом, опубликовав фактическое «посвящение», мистификатор так закончил всю эту историю в письме к Бестужеву от 29 июня 1824 года:

«Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получил). Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюблену без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой мажет […] свою кровать. Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог простит! Но ты острамил меня в нынешней „Звезде“ — напечатав три последние стиха моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о „БАХЧИСАРАЙСКОМ ФОНТАНЕ“  какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же мою элегическую красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным — что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей вашей публики. Голова у меня закружилась».

Стихотворение невинно, как слеза младенца, а можно подумать, что Пушкин описал в нем половой акт, на который он намекает (вернее, о котором он сообщает) в письме! Здесь все вызывает улыбку — и «опасно переписываться», и «влюблен без памяти», и «черт меня дернул», и «мое отчаяние», и «никто не виноват» — и уж, конечно, «голова у меня закружилась»! Между тем перепечатка стихов с выпущенными строчками только усилила интерес к ним, и Пушкин своего добился, заставив-таки публику теряться в догадках, кто же вдохновил его на бахчисарайский «фонтан слез» и на элегию; но самое забавное — то, что прошло без малого 200 лет, а публика по-прежнему теряется в догадках! Каков мистификатор!

XIII

В статье «Посвящение „ПОЛТАВЫ“  (адресат, текст, функция)» Лотман соглашался с Томашевским, что «именно о Екатерине Раевской сказаны Пушкиным слова: „…одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики“». Одновременно, рассматривая эту же историю, Лотман отмечал эту мистификаторскую  особенность переписки Пушкина: «…Использование личных писем с целью толкнуть читателей к догадкам относительно биографического смысла тех или иных стихов стало для Пушкина южного периода такой же системой, как многозначительные умолчания и пропуски в текстах, имеющие целью не скрыть интимные чувства автора, а привлечь к ним внимание  …

Еще более это очевидно относительно „БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА“,  — пишет далее Лотман. — Пушкин жалуется на то, что Туманский смешивает его с Шаликовым. Но ведь до этого сам он, будучи совсем не высокого мнения об уме своего собеседника и зная о его склонности передавать новости, сообщил, как сам же свидетельствует, Туманскому „отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру“… Пушкин знает, что Туманский написал об этом в Петербург, и просит брата Льва принять меры против разглашения этих сведений. Невозможно не увидеть здесь стремления Пушкина к тому, чтобы известие было разглашено,  чтобы в Петербурге (общительность брата ему известна, и трудно найти менее подходящую кандидатуру для конфиденциальных поручений) еще до получения поэмы распространились определенные ожидания и установилась необходимая для восприятия текста биографическая легенда. Цель эта преследуется с необычайной энергией и упорством».

«Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого слова, — писал Гершензон; — каждый его личный стих заключает в себе автобиографическое признание совершенно реального свойства…» И в самом деле, как мы видим, все четыре стихотворения — и «Зачем безвременную скуку…» , и «…» , и «Увы, зачем она блистает…» , и «НЕРЕИДА»  — действительно автобиографичны, даже если в каждом имеет место частичный «перенос» информации; стихи написаны о трех сестрах: каждой — по серьге. В то же время эти стихи для понимания не требуют биографического подхода; Пушкин использовал свой опыт, чтобы написать стихи, в той или иной степени имеющие отношение к жизни души любого из нас, но на том стоит и вся мировая поэзия.

Что же до возможности любовного романа между Пушкиным и Екатериной Раевской, то это может быть для нас интересным совсем с другой точки зрения, безотносительно проблемы пушкинской «утаенной любви». В том же письме к брату от 24 сентября 1820 года Пушкин писал: «Все его дочери (генерала Н. Н. Раевского. — В. К. ) — прелесть, старшая — женщина необыкновенная» . Тем не менее, роман у Пушкина с «Катериной III» не мог состояться в Крыму: Пушкин жил в семье Раевских, относившихся к нему так дружелюбно, с такой любовью и заботой, что он в жизни бы не посмел, не вздумал бы посягнуть на честь любой из незамужних  сестер. Но как только Екатерина Раевская стала Орловой…

23 февраля 1821 года Тургенев сообщал Вяземскому: «Михайло Орлов женится на дочери генерала Раевского, по которой вздыхал Пушкин». (Какая уж тут утаенность!) Узы чужого брака для Пушкина никогда не были священными, и случай с запиской Екатерине Андреевне Карамзиной для него не стал уроком. В соответствии с принятыми тогда «нормами поведения» морального барьера в отношении чужих жен для него не существовало, поскольку, как уже отмечалось выше, браки заключались не на небесах (и Екатерина Раевская за генерала М. Ф. Орлова, и Мария Раевская за генерала С. Г. Волконского вышли не по любви), и романы с чужими женами были «круговой порукой» (и это отношение мужчин к замужним женщинам обернулось против него самого, когда дело коснулось его собственной жены).

Между тем мужа Екатерины Раевской, одного из виднейших деятелей декабризма, он знал еще и в Петербурге и относился к нему с огромным уважением: Орлов был одним из лучших политических умов России — и не только для Пушкина. Впоследствии Екатерина Раевская сделала все возможное, чтобы эта связь не была раскрыта; в частности, она отрицала даже какую бы то ни было возможность совместного с Пушкиным чтения Байрона во время его пребывания в их семье в Крыму. На самом же деле у нее от Пушкина был ребенок, а Михаил Гершензон по этой линии был правнуком Пушкина (тоже незаконнорожденным, отданным на воспитание в еврейскую семью кишиневских Гершензонов) — эту ветвь происхождения одного из самых талантливых потомков Пушкина проследил Александр Лацис в своей статье «Из-за чего погибали пушкинисты». Знал ли кто-нибудь из друзей Пушкина об этой связи и об этом его тайном ребенке? — Скорее всего; не случайно же среди тех, кому Вяземский в первую очередь написал о смерти Пушкина, была Екатерина Орлова: он сообщал о смерти отца ее сына. Наиболее вероятно, что именно этому сыну и было адресовано стихотворение времени южной ссылки:

Дитя, не смею над тобой
Произносить благословенья.
Ты взором, ясною душой —
Небесный ангел утешенья.
Да будут ясны дни твои,
Как милый взор твой ныне ясен.

Да будет жребий твой прекрасен.

Это ее, Екатерины Раевской-Орловой письма Пушкин, получая их в Михайловском, торжественно читал, запершись в кабинете, и затем уничтожал, сжигая: каждое письмо было и весточкой о сыне, но каждое грозило и опасностью обнаружения этой связи, чего оба они стремились избежать. Это отдельная история, она может представлять интерес и как комментарий к происхождению стихотворения 1822 года «ГРЕЧАНКЕ»  (Екатерина Раевская была гречанкой по матери), с его намеком на совместное чтение «Гяура» Байрона и прозрачной концовкой:

Мне долго счастье чуждо было,
Мне ново наслаждаться им.

Об этом южном пушкинском романе Лацис писал: «Сын Катерины Николай родился 20 марта 1822 года, …на целый месяц (на 29 дней) позже обычного срока. Отсчитаем обратно 40 недель (280 дней). Спрашивается, где была Екатерина Николаевна в понедельник, 13 июня 1821 года?

По данным „Летописи жизни и творчества Пушкина“ …Пушкин воротился в Кишинев из Одессы 25 или 26 мая. Чета Орловых прибыла из Киева в Кишинев около 5 июня. Итак, все действующие лица нашего сюжета в должное время оказались в должном месте…

Поэт включил это стихотворение, пометив его 1822 годом, в раздел „Послания“. Под каким номером?

— тринадцать!»

Но к «ПОЛТАВЕ»,  как и к N. N.  «донжуанского списка» (у нее в списке было свое место), Екатерина Раевская, конечно же, не имела никакого отношения: к ней не могли относиться строки «»  и «Твоя печальная пустыня» . Как и Карамзина, она была среди первых читателей всего, что публиковал Пушкин, и для него было бы неприемлемым кокетством выражать сомнение в том, что до нее дойдет издание «ПОЛТАВЫ»  ; «печальной пустыней».

XIV

Гроссман предложил свою кандидатуру — Софью Станиславовну Потоцкую-Киселеву, для чего выстроил сюжет («У истоков „БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА“» ), который любопытен безотносительно цели его написания. Поскольку он не смог найти возражений на щеголевский разбор посвящения, он разделил проблему на две части: Марию Раевскую, согласившись со Щеголевым, он считал утаенной любовью посвящения «ПОЛТАВЫ»,  — утаенной любовью остальных стихов Пушкина. С этой точки зрения, поскольку Пушкин мог узнать Потоцкую не раньше 1819 года, с учетом «донжуанского списка», «утаенных любовей» стало три! Поскольку никаких фактов, подтверждающих хотя бы знакомство Пушкина с Потоцкой до южной ссылки, неизвестно, как нет никаких фактов сколько-нибудь близкого общения с ней и после, до их обнаружения его гипотеза всерьез рассматриваться не может. Наоборот, из письма к Вяземскому, чьей пассией была Потоцкая, видно, что Пушкин, называя ее «похотливой Минервою», цитирует друга по сложившимся правилам игры в их взаимной информации о своих любовницах (Пушкин в переписке обычно принимал тон своего собеседника). 

Правда, вполне возможно, что Гроссман прав в том, что именно Потоцкая-Киселева и есть та самая К **, о которой Пушкин писал Дельвигу в декабре 1825 года из Михайловского: «Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного Хана. К ** fontaine des larmes (фонтаном слез. — В. К.)».  Но показания самого Пушкина по поводу того, от кого он впервые услышал бахчисарайскую легенду, разноречивы — и почему бы ему не узнать эту легенду из разных источников (например, К ** могла быть и «Катерина»)? «Биографичность» его стихов и посвящений, в том смысле, что он рассказывает о том, что действительно с ним было,  «Вы избалованы природой…»  (1829) в первой редакции было посвящено А. Олениной, а в окончательной — Ел. Ушаковой, и первые шесть строк обоих вариантов практически идентичны (хотя Пушкин в окончательный вариант ввел «координаты» дома Ушаковых): на творческий порыв его вдохновила одна, а посвятил стихотворение другой!

XV

Не менее интересный «детектив» под названием «Храни меня, мой талисман» придумала Цявловская. Как и большинство «претенденток» в статьях рассматриваемого сборника, ее кандидатура «утаенной любви» Елизавета Воронцова не имеет никакого отношения к «ПОЛТАВЕ»,  «ПОЛТАВЫ»  («Коснется ль уха твоего» ? «» ?). Между тем Цявловская на основании своей версии приписала ей чуть ли не все стихотворения лирики Пушкина, у которых не было строго доказанных адресатов. Г. П. Макогоненко в статье «… Счастье есть лучший университет», приведенной в том же сборнике «Утаенная любовь», изложив фактическую сторону взаимоотношений Пушкина и Воронцовой, показал несостоятельность этой версии. Поскольку придуманный Цявловской сюжет стал популярным, считаю необходимым привести основные аргументы Макогоненко.

Однако, прежде чем рассматривать эту «утаенную любовь», необходимо разобраться, кого же вообще мог  любить в Одессе Пушкин, поскольку, из сравнения различных точек зрения на его любовные связи или увлечения в это время, складывается впечатление, что Пушкин страстно любил одновременно трех женщин  — чего, с моей точки зрения, просто не могло быть никогда. Из них — Амалии Ризнич, Елизаветы Воронцовой и Каролины Собаньской — две первые попали в «донжуанский список».

Щеголев в статье «Амалия Ризнич в поэзии А. С. Пушкина» показал, что большая часть стихов, приписывавшихся (в качестве их адресата) Ризнич, не может быть отнесена к ней, и ограничил список таких произведений стихотворением «Простишь ли мне ревнивые мечты…»  (1823), элегией «Под небом голубым страны своей родной…»  –XVI из беловика шестой главы «Евгения Онегина», не вошедшими в окончательный текст романа. Цявловская относила к Ризнич стихотворение «НОЧЬ»,  написанное 26 октября 1823 года, недоработанный набросок «Когда любовию и счастьем утомленный…»  (судя по размеру, написанный тогда же), «…»  (11 ноября 1823), незаконченное стихотворение «Как наше сердце своенравно…»  (1823) и стихотворение «Все кончено, меж нами связи нет…» 

Каждое из этих стихотворений и все они вместе могли быть Пушкиным написаны любой из его женщин, быть откликом на любое его увлечение, и такая их «адресация», без каких бы то ни было серьезных оснований мало того, что практически всегда «гадательна», так еще и может завести исследователя очень далеко от истины. Вот документально обоснованная М. Яшиным «справка» из его статьи «Итак, я жил тогда в Одессе» (она приведена в том же сборнике), которая показывает, куда такое стремление назвать своего  адресата как раз исследователей и заводит.

Иван Ризнич приехал в Одессу с молодой женой весной 1823 года; Пушкин переехал из Кишинева в Одессу в июле 1823 года, а стихотворение «…»  написано 11 ноября 1823 года.  Но запись в метрической книге Соборной Преображенской церкви, приведенная Яшиным, гласит: «1-го генваря — родился младенец  „Амалия“ на православное „Аксиния“ — В. К.) . Молитвовал и крестил протоиерей Петр Куницкий. Восприемником был Генерал-Адъютант и Новороссийский генерал-Губернатор Михайло Семенович Воронцов». Отсюда следует, что не только это стихотворение не могло быть обращено к Амалии Ризнич, находившейся на 8-м месяце беременности в момент его написания, но и все остальные стихи, подверстывавшиеся к этой версии Цявловской. В «лучшем случае» летом 1823 года Пушкин мог успеть влюбиться  в ждавшую ребенка красавицу, к которой муж приставил слугу, везде и всюду следовавшего за ней неотступно, и о близости с которой и мечтать не приходилось (уже за границей, стоило ей завести роман «на стороне», как слуга тотчас сообщил мужу, и сразу же последовал развод) — да еще, может быть, в компании играть с нею в карты (она любила играть); описанные в приведенных стихах мечты летели к какой-то другой женщине.

— П. Д. Киселеву: «У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось все хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но к несчастью случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться за то, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд».

В результате вся версия романа Пушкина с Амалией Ризнич оказывается основанной ни на чем, практически на пустом месте. Но как же тогда быть со стихотворением «Под небом голубым страны своей родной…» ? Уж это-то стихотворение несомненно об Амалии Ризнич — ведь расшифрованная пушкинистами запись от 29 июля 1826 года рядом с текстом стихотворения свидетельствует об этом? — «Усл<ышал> о см<ерти> <Ризнич> 25<го июля;> у<слышал> о c<мерти> Р<ылеева>, П<естеля>, М<уравьева>, К<аховского>, Б<естужева> 24 июля». Читаем это стихотворение о безответной любви:  


Она томилась, увядала…
Увяла наконец, и верно надо мной
Младая тень уже летала:
Но недоступная черта меж нами есть.

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой,
С таким тяжелым напряженьем,

С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней

Казалось бы, здесь все соответствует известным фактам и обстоятельствам: Ризнич из-за болезни уехала в Италию и там, «под небом голубым» , через год скончалась. Но ведь дело не в адресате, ведь это стихотворение — о том, как поэт с ужасом обнаруживает, что в душе даже не шевельнулось сострадание к предмету былой влюбленности, что известие о ее смерти не вызвало в его душе ничего — ни слез, ни упрека. И не важно, что это могло произойти из-за «перебившего» возможность сострадания известия о смерти декабристов — важно, что он увидел в себе это бесчувствие и ему ужаснулся.

Это стихотворение прекрасно само по себе, ему не требуется «биографический» комментарий; более того, «биографический» комментарий этому стихотворению и вообще противопоказан, ибо сводит пушкинское самообнажение и одновременно поэтическое обобщение, понятное каждому читателю его стихов, к частному случаю.

«Простишь ли мне ревнивые мечты…»  обращено к Воронцовой? Пушкин появился в Одессе в начале июля 1823 года, в конце июля приезжает М. С. Воронцов и сообщает Пушкину, что тот переходит под его начало. В это время Воронцова ждала ребенка; ребенок родился 8 ноября и  торжественно  — то есть оно не может быть адресовано и Воронцовой. Пушкин впервые увидел ее во время крещения, но она еще некоторое время не появлялась в обществе, и только начиная с приема, данного Воронцовым 25 декабря по случаю Рождества, в январе-феврале Пушкин начинает бывать в их доме — на обедах, балах и маскарадах, которые давал граф, и на приемах его жены.

XVI

Друг поэта Александр Раевский был возлюбленным Воронцовой и отцом ее детей; так, очевидно, не без основания, считали пушкинисты И. Л. Фейнберг и А. А. Лацис, полагавшие, что Воронцов отцом этих детей быть не мог по причине его половой ориентации. Между тем принято считать, что Раевский, для отвода от себя подозрения, договорился с Пушкиным, чтобы тот приволокнулся за Воронцовой, что Пушкин и сделал — тем более что она любила пококетничать и подурачиться. Ф. Ф. Вигель вспоминал об этом: «Влюбчивого Пушкина нетрудно было привлечь миловидной [Воронцовой], которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта». Ту же версию «романа», только в сжатом виде, излагал со слов современников в своих мемуарах граф П. Капнист.

11 марта Пушкин уехал в Кишинев, 20-го Воронцова уехала к детям, в имение своей матери, графини Браницкой, под Белой Церковью, и вернулась после 20 апреля. 14 июня Воронцовы уехали в Гурзуф, в Одессу Воронцова вернулась только 25 июля, а 1 августа Пушкин отбыл в Михайловское. При этом май-июль 1824 года — время вспыхнувшей вражды между Воронцовым и Пушкиным, так что сначала Елизавета Ксаверьевна на людях стала подчеркнуто холодно относиться к Пушкину, а затем он перестал бывать у них в доме; к тому же с конца апреля Воронцова была занята своей 4-летней дочерью, которая тяжело заболела — Воронцовы опасались за ее жизнь и перевезли ее из Белой Церкви в Одессу. Отсюда следует, что, кроме зимних встреч с Елизаветой Воронцовой в ее гостиной и единичных встреч в присутствии Веры Вяземской, о которых свидетели помнили и потом вспоминали, более коротких отношений с ней у Пушкина практически не было.

Анализируя письмо княгини В. Ф. Вяземской из Одессы мужу, Макогоненко показывает, что оно «передает светский характер увлечения Пушкина, говорит о любовной игре с кокетливой, любящей поклонение мужчин графиней», а, приводя факты биографической канвы из жизни Воронцовой в этот период, неоспоримо доказывает, что никакого реального романа между Пушкиным и Воронцовой в это время быть не могло. «Пушкин был в известной мере увлечен Воронцовой, — заключает исследователь, — участвовал в той светской любовной игре, которую любила графиня. Видимо, этим и можно объяснить включение имени „Элизы“ в шутливый список, позже претенциозно названный „Донжуанским“».

«Элизы» в «донжуанский список» исключает ее как кандидатуру некой таинственной любви в жизни Пушкина; не может она рассматриваться и как адресат посвящения «ПОЛТАВЫ»:   она всегда жила в пределах досягаемости для стихов Пушкина, очень высоко их ценила, и они не могли пройти мимо нее — да и строка «Твоя печальная пустыня»  по отношению к ней в любые времена была бы существенной натяжкой.

казалось бы, «вписывается» в хронологию их взаимоотношений, — это Софья, родившаяся 3 апреля 1824 года, ее Цявловская и считала дочерью Пушкина; однако простейший расчет показывает, что этого быть не могло. Отнимем от 3 апреля полагающиеся 280 дней (40 недель) — получим 27–28 июня 1823 года, а Пушкин впервые увидел Воронцову 11 ноября. Стало быть, Софья Воронцова никак не могла быть дочерью Пушкина. Наиболее вероятной матерью младенца оставшегося в пушкинских черновиках и цитировавшегося выше наброска стихотворения, как уже говорилось, была Екатерина Раевская — пусть и не утаенное от потомков, но несомненно имевшее место южное увлечение Пушкина.

XVII

Доказав, что стихотворение «Простишь ли мне ревнивые мечты…»  не может относиться к Амалии Ризнич, и, понимая, что по сходным причинам оно не может относиться и к Елизавете Воронцовой, Яшин выдвинул предположение, что оно относится к Каролине Собаньской. Вполне возможно, что так оно и было: и по времени написания стихотворения, и по характеру «биографических» деталей оно соответствовало жизни Собаньской в Одессе. Она жила отдельно от мужа, открыто принимала своего любовника, графа Витта, и тем самым довольно смело бросала вызов светскому обществу — а именно таким женщинам симпатизировал Пушкин; к тому же она была красавицей, а во всех встреченных им красавиц Пушкин непременно влюблялся. Не могли оставить Пушкина равнодушными и патриотические устремления Собаньской; скорее всего, он догадывался о ее тайных мечтах и надеждах видеть Польшу свободной, а трепетное отношение молодого Пушкина к свободе общеизвестно.

Изображенный Яшиным сюжет с графом Виттом и Каролиной Собаньской в главных ролях весьма занимателен; я склонен согласиться с ним в трактовке образов его главных героев и поступков Витта в деле декабристов и вполне убежден его обоснованием поведения Собаньской, в том числе и объяснением ее письма Бенкендорфу, из-за которого впоследствии историками и пушкинистами было принято считать ее шпионкой III отделения. Я убежден Яшиным и в том, что Николай I не зря ей не доверял: и Витт, и она служили не царю и не России, они служили себе и своим целям и идеалам. Я только не считаю возможным выстраивать из отношений Пушкина и Собаньской очередной сюжет об «утаенной любви» всей жизни поэта. 

Один из главных аргументов Яшина — три черновика безадресных писем Пушкина: первого, написанного в октябре 1823 года, и двух с одинаково принятой академическим изданием датой 2 февраля 1830 года. Эта дата справедлива только для одного из этих двух писем, поскольку оно является ответом на записку Собаньской, написанную примерно в это время. Про другое Анненков записал в рабочей тетради: «Есть трагическое письмо, вероятно к Воронцовой, едва-едва набросанное», и, поскольку в нем речь шла о 9-й годовщине знакомства с адресатом, оно должно было датироваться 1832-м годом.

Цявловская, ограждая облик примерного семьянина  Пушкина, волей редактора тома  из «девятой годовщины дня» слово «девятая»  под предлогом того, что девятка стояла над  «годовщина», определила дату как 1830-й год (потому и получилось, что у этих двух писем одна дата) и переадресовала его Собаньской. Чтобы это стало возможным, первому письму Пушкина, к неизвестному, от октября 1823 года, где встречаются инициалы M. S., пришлось приписать адресацию Александру Раевскому. Яшин не подверг сомнению эту «реконструкцию» и, вслед за Цявловской, считал адресатом двух сходных по тону писем Собаньскую, но дату одного из них посчитал ошибочной и из этого сделал вывод о годами продолжавшихся отношениях между нею и Пушкиным.

Однако уже тогда, в момент подготовки академического издания, реконструкция писем и произвольность адресации подверглись жесткой критике. Лацис приводит следующую выдержку из возражений редактору тома (Цявловской) ее оппонента профессора Н. К. Козмина:

«…Комментатор пытается отвести Собаньской совершенно исключительное место в жизни поэта. Но такая переоценка значения Собаньской покупается дорогой ценою. Недостаток проверенных сведений приходится прикрывать самыми смелыми и рискованными догадками и гипотезами: Пушкин едет из Кишинева в Одессу (1821) — значит, он спешит повидаться с Собаньской; Пушкин пишет письмо (октябрь 1823), предположительно к А. Н. Раевскому, и упоминает в нем „M. S.“ — предположительно Собаньскую, — значит, он пишет несомненно Раевскому, хотя живет с ним в одном городе, имеет возможность часто видеться и не нуждается в переписке».

Как выяснил в процессе реконструкции Лацис, письмо относится не к 1830-му, а к 1832-му году, речь в нем идет не просто о годовщине, а о 9-й годовщине, «S. V.» не день Св. Валентина, как утверждала Цявловская, и не день Св. Валериана, как полагал Яшин, а день Св. Викентия (Sainte Vincent), «M. S.» — не М<адам> С<обаньская>, а «М<ихаил> С<ергеевич>» (то есть Воронцов), а датировка письма (9-я годовщина) имеет в виду встречу в соборе, во время крещения ребенка Воронцовых, то есть 11 ноября 1823 года.  — да еще в сокращении, и Лацис поступал справедливо, «переводя» «Првб-ржiе» как Правобережие. «Речь идет, — писал Лацис, — о Правобережье Днепра, где находилось родовое имение Воронцовой „Мошны“. Так как никакого отношения к Правобережью Собаньская не имела, остается единственный возможный адресат — Воронцова».

Привожу отрывок из статьи Александра Лациса «День Святого Викентия», где он перевел и реконструировал французский текст этого письма:

«Вот что поздней осенью 1832 года позволил себе Пушкин, при живой жене, после полутора лет законного брака:

Сегодня — девятая годовщина дня, когда я впервые увидел вас. День Св<ятого> В<икентия> обновил всю мою жизнь. 

 

Все иные чаяния с моей стороны оказываются глупостью или ошибкой. Вдали от вас мне остаются лишь сетования о блаженстве, коим я не сумел утолиться. 

Рано или поздно суждено, что я внезапно отрину все и явлюсь, дабы склониться перед вами. 

Замысел — достичь когда-нибудь избытка, затем, чтоб обрести уголок земли на <Правобережии>, вот что мне по душе, вот что оживляет меня среди безумных мрачных сожалений. Там мог бы я, придя на поклонение, бродить вокруг ваших владений, нечаянно вас встретить, украдкой увидеть вас… “

».

Но если у Пушкина не было романа с Воронцовой, как объяснить это письмо? Лацис убедительно объяснил и это. Письмо от 11 ноября 1832 года было не любовным письмом, а криком о помощи. Пушкин искал 30.000 на издание газеты «Дневник» (для этого и пытался продать правительству «медную бабушку» — бронзовую статую Екатерины II). В годовщину знакомства с Воронцовой он вспомнил о ней и, зная, как она относится к долгу поэта, подумал, не сможет ли она помочь. Своих денег у нее не было, а вот ее мать, графиня Браницкая, была очень богата; на вопрос, сколько у нее денег, она отвечала: «Точно не скажу, а миллионов 28 будет». И Пушкин пишет письмо — «трогательное и вместе с тем благопристойное, такое, чтоб Воронцова могла почти полностью прочесть его графине Браницкой».

Судя по всему, письмо не было отправлено; зато в той же рабочей тетради через несколько листов появились первые наброски «Пиковой дамы». «Такое сближение может показаться произвольным, — писал Лацис. — Однако… вот что в 1925 году писал М. А. Цявловский:

„Если бы не начальные слова „Сегодня годовщина…“ — эти строки можно бы счесть за набросок одного из писем Германа к Лизавете Ивановне…“»

Однако вернемся к Собаньской.

«Простишь ли мне ревнивые мечты…», «НОЧЬ», «Как наше сердце своенравно…»  и «Мой голос для тебя и ласковый и томный…»  действительно могли быть написаны Собаньской — как, впрочем, и любой другой женщине. Да, черновик письма к Собаньской в ответ на ее записку от 2 февраля 1830 года действительно дышит ожившим чувством и чуть ли не повторяет сюжет стихотворения «…» , в то время как ее записка безупречно вежлива и одновременно холодна, в ней нет и намека на какое бы то ни было чувство:

«В прошлый раз я забыла, что отложила до воскресенья удовольствие видеть вас. Я упустила из виду, что должна буду начать этот день с мессы, а затем мне придется заняться визитами и деловыми разъездами. Я в отчаянии, так как это задержит до завтрашнего вечера удовольствие вас видеть и послушать вас. Надеюсь, что вы не забудете о вечере в понедельник и не будете слишком досадовать на мою докучливость, во внимание ко всему тому восхищению, которое я к вам чувствую» .

что противоречит требованию «утаенности»  — как, впрочем, противоречит эта кандидатура и другим требованиям) в ответ на просьбу об автографе, действительно свидетельствует, что Пушкин сохранил память о ней — но разве не мог поэт это стихотворение записать в альбом любой  из женщин, которых он любил? —


Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке

Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
Что в нем? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,

Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,

XVIII

Казалось бы, все возможности исчерпаны, все кандидатуры перебраны — ан нет, уже и в этом веке находятся искатели: Л. Н. Васильева «посвятила этой теме» роман «Жена и муза», и, хотя последние строки пушкинской оды героине этого романа, императрице Елизавете («И неподкупный голос мой был эхо русского народа») , как любовная лирика вызывают, по меньшей мере, улыбку (про «ПОЛТАВУ»  «утаенной любовью» Пушкина. А В. М. Есипов в книге «Пушкин в зеркале мифов» только на том основании, что «ПОЛТАВА»  создавалась как раз тогда, когда Пушкин был увлечен Анной Олениной, предлагает «утаенной любовью» считать ее, хотя текст посвящения поэмы с Олениной никоим образом не вяжется (читатель и сам может пройтись по «контрольным точкам» посвящения, чтобы убедиться, что исследователь соответствием выдвинутой им версии и текста посвящения «ПОЛТАВЫ»  не озаботился). Точно так же не отвечает он и на вопрос, какое отношение его кандидатура могла иметь к содержанию поэмы и  Пушкину было утаивать  эту свою безответную любовь к Анне Олениной — не говоря уже о нарушении требования «утаенности»  

Но что побуждает исследователей творчества Пушкина снова и снова заниматься этими, похоже, бесперспективными поисками? Я вижу один ответ на этот вопрос: пушкинисты, занимавшиеся поиском этой «вечной, верной и неразделенной любви»  были романтиками.  говорил о Марии Волконской. И хотя ее фактическим мужем в Сибири и отцом ее детей стал другой декабрист — Александр Васильевичем Поджио, это сути ее поступка и моего отношения к ее любви не меняет. Но дело-то не в нашей вере в такую любовь, а в Пушкине; вопрос в том, могла ли быть такая любовь у него. А вот на этот вопрос осмелюсь ответить: нет, не могла.

Пушкин был влюбчив; Мария Волконская удивительно точно сформулировала эту его черту: «Как поэт, он считал долгом быть влюбленным во всех хорошеньких женщин и молодых девушек, с которыми он встречался». Но его влюбленность никогда не продолжалась долго, его поэтическому восторгу была необходима новизна: «восторг с привычкою не уживется» (Шекспир). Да он и сам писал в 1828 году (в своем упорном желании обнаружить эту на всю жизнь «утаенную любовь» пушкинисты просто закрывали глаза на очевидное):

Каков я прежде был, таков и ныне я:
Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,
Могу ль на красоту взирать без умиленья,

Уж мало ли любовь играла в жизни мной?
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой:
А не исправленный стократною обидой,

Его душа быстро освобождала место для новой любви, и, поскольку предметы любви были такими разными и, вследствие этого, развитие отношений с любимыми женщинами отличалось одно от другого, Пушкин написал столько стихов о любви, изобразив в них все оттенки очарованности и влюбленности, любви и любовной тоски, ревности и страсти. Он сохранял ко всем девушкам и женщинам, которых он любил, глубочайшее чувство благодарности за пережитое им чувство, и это дало ему возможность описать во всех оттенках и воспоминания о любви. Ничуть не желая умалить ни пушкинского эпиграмматического остроумия, ни его мудрости, я хочу только сказать, что Пушкин как лирический поэт был по преимуществу поэтом любви, и эта сторона его творчества, такая богатая и разнообразная, — для нас тоже бесценный дар.

XIX

Пора подводить предварительные итоги. Но, как я уже говорил, есть версии, которые рассматривают «утаенную любовь» и не как любовь к женщине. Справедливость требует рассмотрения и этих гипотез; мне известны две такие версии.

Александр Лацис обмолвился, что речь в посвящении «ПОЛТАВЫ»   поэт говорил о своей любви к свободе на протяжении всей жизни, тут ему нечего было утаивать. Кроме того, текст посвящения не позволяет подразумевать такой «адресат» без существенных натяжек — да и при чем тут «ПОЛТАВА»  ?

Виктор Листов, полагая, что «прекрасный женский образ есть лишь одно из возможных истолкований  „ПОЛТАВЫ“ — В. К.) , оставляющее место и для других версий», выдвинул предположение, что под «утаенной любовью» Пушкин подразумевал Москву. Понимая, что предлагаемая им версия должна согласовываться со смыслом как всего стихотворения, так и каждой его строки, Листов, ссылаясь на словарь Даля, предлагает такую трактовку первой строки со словом «темной»:   « по-русски имеет много значений, но здесь смысл очевиден: неясное, непонятное, слепое». Но словарь Даля для понимания этой строки со словом «муза»  дает только два значения из трех, приведенных исследователем: «Темнота  — неясность, непонятность чего. Темнота выражений, речи» . и «Темное дело, темное место сочиненья,  неясное, непонятное». Зачем же сюда притянуто значение «слепое», которое, очевидно, в этом стихотворении Пушкиным и не имелось в виду? А вот зачем:

«С редкой для своего времени смелостью Пушкин в начале поэмы представляет собственную музу как „темную“, т. е. непонятную и даже слепую  (курсив мой. — В. К.) . А завершает образом  (курсив мой. — В. К.)  украинского певца, который, не видя своих слушательниц, рассказывает им неясную, таинственную историю судьбы героини».

Возникает неприятное подозрение: не видит ли исследователь в пушкинском тексте то, чего вовсе не было в творческом сознании автора? И его анализ следующей же строки это подозрение укрепляет: Листов объясняет, что антропоморфизм «Коснется ль уха твоего?»  для Пушкина органичен и что обращение к Москве как к человеку не единожды имело место в его творчестве (например, «Но не пошла Москва моя К нему с повинной головою…»)  — что, на мой взгляд, в данном случае и объяснения не требует; но зато он никак не объясняет, почему у Пушкина есть сомнение в том, что Москва услышит (то есть прочтет) обращенное к ней посвящение поэта (и это через два года после триумфальной встречи Пушкина, 

Я готов согласиться, что строки «Поймешь ли ты душою скромной Стремленье сердца моего»  могли бы относиться к Москве: так Листов видит душу Москвы и сердце Пушкина. Имеет право. Но почему «некогда его  В. К.) любовь»  к Москве прошла перед нею без ответа? «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало, милые тебе».  Я полагаю, слово «звуки»  здесь невозможно понять иначе, чем «стихи». Что же, по версии Листова, имеет в виду Пушкин? «Бывало»  — это когда? В детских стихах? И почему в 1828 году, когда Пушкин чаще, чем когда-либо, бывает в Москве, он говорит о разлуке? («И думай, что во дни разлуки, В моей изменчивой судьбе». «темной музы» Листова является трактовка строк «Твоя печальная пустыня, Последний звук твоих речей — Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей». 

Листов «полагает строку „Твоя печальная пустыня“  обращением к Москве, сожженной пожаром 1812 года. Именно такой застает Пушкин древнюю столицу — разрушенной, но не утратившей достоинства „святыни“.»  Я же полагаю, что это очередная натяжка. Разумеется, можно на мой счет поиронизировать: дескать, это ведь Скалозуб произносит слова у Грибоедова: «Пожар способствовал ей много к украшенью»  ; но и в самом деле, в 1828 году считать Москву «печальной пустыней»  — явный перебор. Но особенно меня мучает в версии Листова загадка строки «Последний звук твоих речей» . Я никак не могу взять в толк, что за речи толкала Москва, когда и кому. За разгадку этой строки я готов простить Листову все остальные очевидные натяжки его версии.

Что же касается связи Москвы с «ПОЛТАВОЙ»,  Москвы (не только как олицетворения государства), и Пушкин задумал изобразить в поэме и это; жаль только, что в тексте поэмы он ни словом об этом не обмолвился. В таком случае у меня останется только один, последний вопрос: зачем Пушкину понадобилось утаивать  свою любовь к Москве? И при этом в то же время писать: «Москва, как много в этом звуке…»  ?

«начальным условиям»; кроме того, она соответствует содержанию посвящения «ПОЛТАВЫ»  и самой поэмы. Нам осталось только ответить на вопрос, зачем  Пушкину понадобилось утаивать свою давнюю любовь к 14-летней Марии Раевской.

XX

мог разглядеть уже пробивавшееся женское обаяние с его зовущей и таинственной силой. Тем не менее озвучивать любовь к девочке для Пушкина было невозможно — выглядеть смешным в глазах друзей, в отношении к женщинам бывших преимущественно циниками, Пушкин не хотел. Но кратковременность, эфемерность этого чувства, да еще к подростку — отнюдь не единственная причина, по которой Пушкин утаил в посвящении «ПОЛТАВЫ»  ту давнюю влюбленность.

С посвящением поэмы Марии Волконской Пушкин попал в трудную ситуацию. Он был любим практически всей семьей Раевских — все в ней к нему очень хорошо относились. С Николаем и Александром Раевскими он и вообще был дружен, в трех старших дочерей он был когда-то — в разной степени — влюблен; в письме к брату от 24 сентября 1820 года, рассказывая о путешествии с Раевскими по Кавказу и Крыму, он писал: «…Счастливейшие минуты жизни моей провел я посереди семейства почтенного Раевского», — а Пушкин был не только щепетилен в вопросах чести, но и никогда не забывал сделанного ему добра. Между тем отъезд Марии Волконской в Сибирь стал горем всей семьи.  — вплоть до того, что шли на обман, скрывали от нее действительную информацию, — но сломить ее волю не смогли. Единственное, на что она вынуждена была пойти, это оставить своего сына, не брать его с собой — он вряд ли выдержал бы дорогу в Сибирь; впрочем, это его не спасло: известие о смерти сына догнало Марию Волконскую в дороге — и Пушкин на его смерть написал эпитафию:

В сиянье, в радостном покое,
У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.

причиной, по которой он «темнил» в посвящении «ПОЛТАВЫ»,  где, вдогонку обращаясь к Марии Волконской, писал: «…Твоя печальная пустыня, Последний звук твоих речей — Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей».  Но была и еще одна причина, пожалуй, самая важная.   им было запрещено возвращаться — то есть они уезжали навсегда, они и их дети лишались дворянского звания. Выразить открыто сочувствие одной из них, да еще не просто сочувствие, а восхищение, да еще не где-нибудь, а в посвящении поэмы о Петре, которую Николай I должен был прочесть непременно — и первым,  — было опять-таки невозможно.

Таким образом, проблему «утаенной любви» Пушкина в посвящении «ПОЛТАВЫ»  можно окончательно и бесповоротно считать решенной Щеголевым, а саму тему утаенной любви — закрытой, хотя для романтиков  наш вывод будет отрезвляюще грустным: не было в жизни Пушкина «вечной, верной и неразделенной любви»  — и даже просто «вечной и верной» . Если все же кто-то захочет вернуться к этой теме, придумав что-нибудь новенькое, я советую прежде всего соразмерить возникшую у него версию с заданными нами «начальными условиями» — или оспорить их и задаться какими-то другими, выполнять которые ему придется в любом случае.

XXI

— Но ведь еще не решен вопрос с  «донжуанского списка», — справедливо заметят мне терпеливо читающие этот долгий разбор. — А вдруг там откроется нечто такое, что заставит нас совершенно иначе посмотреть на эту проблему. Ведь не зря же Пушкин зашифровал это имя?

Ну, что ж, мои терпеливые читатели, вы заслужили удовлетворение вашего любопытства. Получайте разгадку N. N.  — хотя должен сразу сказать, что тайна здесь совсем простая, а ее неразгаданность до нашего времени — следствие недоразумения, элементарной невнимательности пушкинистов.

«донжуанский список» составлен Пушкиным хронологически, эту «утаенную любовь» следует искать в промежутке между влюбленностями в Екатерину Карамзину и княгиню Авдотью Голицыну. «Роман» с Карамзиной начался и кончился в один день — 8 июня 1817 года, когда пушкинское признание в любви Екатерина Андреевна показала мужу, а тот вызвал на разговор Пушкина. 9 июня Пушкин заканчивает лицей, 11-го переезжает из Царского Села в Петербург, где принимает присягу на службе в Иностранной Коллегии и в течение трех недель живет в семье родителей, вместе с сестрой Ольгой, на Фонтанке, близ Калинкина моста. 3 июля Пушкин подает прошение о предоставлении ему отпуска «для приведения в порядок домашних <…>дел», 8-го получает паспорт на отъезд и 9-го июля уезжает с родителями и сестрой в Михайловское. На какое бы то ни было серьезное увлечение времени не было.

В конце августа Пушкин возвращается из Михайловского в Петербург, а предположительно в начале декабря у Карамзиных он знакомится с княгиней Авдотьей Голицыной. Уже 24 декабря 1817 года Карамзин пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин… у нас в доме смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви».

В промежутке «конец августа — ноябрь» 1817 года только и могло состояться увлечение, обозначенное как N. N.  Об этом периоде жизни есть важное воспоминание в «Записках о Пушкине» И. И. Пущина; привожу его целиком:

«Между нами было и не без шалостей. Случалось, зайдет он ко мне. Вместо: „Здравствуй“, я его спрашиваю: „От нее ко мне или от меня к ней?“ Уж и это надо вам объяснить, если пустился болтать.

В моем соседстве, на Мойке, жила Анжелика — прелесть полька!

На прочее завеса![2]

Возвратясь однажды с ученья (Пущин в это время проходил обучение в гвардейском конно-артиллерийском батальоне. — В. К.)  портрет безобразной тетки нашей Анжелики.  У ног ее — стрикс, маленькая несносная собачонка.

Подписано: „От нее ко мне или от меня к ней?“

Не нужно было спрашивать, кто приходил. Кроме того, я понял, что этот раз Пушкин и ее не застал.

».

О чем идет речь в описанном случае? Пушкин зашел к Анжелике (это ее, знакомая Пущину, комната была изображена на рисунке), не застал ее, зашел к Пущину, не застал и его и пошутил, нарисовав толстую тетку Анжелики  и приписав вопрос, который обычно задавал ему друг про саму Анжелику: «От нее ко мне или от меня к ней?»

Итак,  «донжуанского списка» — полька Анжелика,  поскольку других женщин в этот период у Пушкина не было. Спрашивается, почему никому не пришло в голову сопоставить хронологию списка и воспоминания Пущина? — Все дело в ошибке составителей «Летописи жизни и творчества А. С. Пушкина». Вот что записал М. А. Цявловский в «Летописи» под концом августа:

«Общение Пушкина с И. И. Пущиным… Раз, зайдя к Пущину и не застав его дома, Пушкин оставляет на столе лист бумаги со своим рисунком, изображающим их общую знакомую польку Анжелику, с надписью: „От нее ко мне или от меня к ней?“ Рисунок не сохранился».

«стих Пушкина», перепутал Анжелику с ее теткой, а Пушкина с Пущиным: получалось, что роман если и был, то не с Анжеликой, а с ее теткой, и не у Пушкина, а у Пущина. Не исправила ошибку и Н. А. Тархова, составитель четырехтомной «Летописи», изданной в 1999–2002 годах, полностью доверившись авторитету Цявловского. Между тем «Летопись» всегда была настольным справочником для пушкинистов, и это пушкинское любовное увлечение на многие годы выпало из их поля зрения.

Однако сразу же возникает несколько вопросов: кто она такая? почему Пушкин зашифровал ее имя — да так, что вероятность расшифровки была ничтожно мала? Ведь в 1828–1829 гг., когда Пушкин вписывал в альбом Елизаветы Ушаковой свой «донжуанский список», вряд ли ему могло прийти в голову, что Пущин, единственный свидетель этого романа, когда-нибудь напишет воспоминания и расскажет о прелестной польке.

Полькой Анжеликой Дембинской заинтересовался Александр Лацис, правильно прочитавший пушкинскую стихотворную строчку, процитированную Пущиным: «На прочее завеса!»  Из нее следовало, что было и «»  — то есть родился ребенок. В этом и содержится ответ на вопрос, почему Пушкин скрыл имя Анжелики: имя легко узнаваемое, можно было протянуть ниточку к незаконнорожденному ребенку, а Пушкин его засвечивать и не хотел, и не имел права. Лацису оставалось сделать даже не шаг — только повернуть голову, чтобы догадаться, что именно эта женщина скрыта под инициалами N. N.,  но он был увлечен тем, что обнаружил, глядя в другую сторону, и, как читатель увидит, его можно понять.

Но если адресат посвящения «Полтавы» не связан с  «донжуанского списка», может быть, существует обратная связь? Справедливость требует проверить, не могло ли посвящение «Полтавы» быть адресованным польке Анжелике? В моей публикации «Утаенная любовь Пушкина» в «Русском Курьере» в 2004 г. я писал, что «адресатом стихотворения вполне можно было бы счесть и Анжелику Дембинскую: почему бы ее скромной душе  и не вызвать у поэта такое сильное чувство — особенно если она любила самозабвенно?» Впоследствии я вынужден был в книге «Пушкинские тайны» (2009) отказаться от этого предположения — даже несмотря на то, что связь Пушкина и Анжелики оказалась не такой кратковременной, как это выглядит на первый взгляд. Чтобы оттрактовать посвящение в пользу этой кандидатуры, пришлось бы пойти на непозволительную натяжку: хотя во всем остальном Анжелика Дембинская удовлетворяет содержанию посвящения, отношения с ней Пушкина никак нельзя назвать безответной  «ПОЛТАВОЙ»  обусловленной местом, рядом с которым жил ее сын (к тому же маловероятно, что она вообще знала, куда его отправили).

Но, может быть, в таком случае посвящение «ПОЛТАВЫ»  … сыну Пушкина? Предположение странное, но не невозможное и не хуже иных предположений, высказанных теми, кто считал, что адресат — не женщина. А мы обязаны проверять все  варианты. Так вот, даже если считать, что посвящение было связано с Полтавой местонахождением сына (что снимает необходимость соотнесенности с этой кандидатурой содержания поэмы), и большинство строк стихотворения можно как-то непротиворечиво объяснить, этот вариант противоречит строчкам «Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало милые тебе…»  и особенно — строке «Последний звук твоих речей…». 

«тайная любовь» донжуанского списка Пушкина, как и ожидалось в результате исследования Щеголева, оказалась никак не связанной с «утаенной любовью» посвящения «ПОЛТАВЫ».  Вместе с тем, сам факт «размещения» ее в донжуанском списке Пушкина не дает никаких оснований считать ее «вечной, неразделенной» любовью, прошедшей через всю жизнь поэта.

XXII

Так чем же был столь заинтересованно занят Лацис, что даже не удосужился взглянуть в сторону «донжуанского списка» и места в нем Анжелики Дембинской? Рассмотрим всю цепочку действий, которые последовали после рождения сына, — но сначала ответим на вопрос: почему именно сына, а не дочери? Лацис обратил внимание на стихотворение «Романс», которое Пушкин публиковал как написанное в 1814 году и которое, по очевидно присутствующему в стихотворении чувству ответственности за судьбу своего ребенка,  — ранее 1819–1820 года, и, следовательно, дата под ним была мистификационной:  

Под вечер, осенью ненастной
В далеких дева шла местах
И тайный плод любви несчастной

………………………………………………….
Дадут покров тебе чужие
И скажут: «Ты для нас чужой!»
Ты спросишь: «Где ж мои родные?»

…………………………………………………….
Быть может, сирота унылый,
Узнаешь, обоймешь отца.
Увы! Где он, предатель милый,

Утешь тогда страдальца муки,
Скажи: «Ее на свете нет,
Лаура не снесла разлуки
И бросила пустынный свет».

Виновную ты встретишь мать.
Твой скорбный взор меня тревожит!
Возможно ль сына не узнать?

«Памятник отечественных муз» Б. М. Федоровым (это ему Пушкин признался в 1828 году: «У меня нет детей, а все выблядки») , которого время от времени подпитывал «залежавшимися» у него стихами Тургенев, причем опубликовано в неполном и неточном виде. Это означает, что Пушкин из-за прозрачности содержания публиковать его не собирался, что Федоров, как он неоднократно поступал, опубликовал его и без разрешения, и без согласования с Пушкиным, а потом, по факту публикации, Пушкин текст исправил для дальнейших изданий, изменением датировки уводя читателей от нежелательных для поэта догадок. Поскольку «Романс» был положен на музыку, публиковался в песенниках и часто исполнялся, Пушкин не стал его существенно править и сокращать (а стихотворение явно затянуто: здесь процитировано меньше трети).

Причиной мистифицирующего изменения даты   оставил еще одно свидетельство того, что был озабочен судьбой сына: «От общества, быть может, я Отъемлю ныне гражданина, Что нужды, я спасаю сына …»  — написал Пушкин в не вошедшем в основной текст поэмы «ЦЫГАНЫ»  отрывке, где эти слова произносит Алеко над новорожденным младенцем. Слова эти меньше всего могут относиться к ребенку, рожденному в цыганском таборе; очевидно, что Пушкин имел в виду собственного сына,  когда писал их — хотя здесь мог подразумеваться как сын Анжелики, так и сын Катерины Раевской (по легенде у цыганки Земфиры от Пушкина была дочь).

Связь Пушкина с Анжеликой началась не раньше конца августа, когда он вернулся в Петербург, и прервалась не позже середины декабря, когда он уже был влюблен в Голицыну; не исключено, что передвижной зверинец, в котором она была билетершей, переехал в другой город, и вместе с ним уехала Анжелика. Ребенок родился не раньше начала июня и не позже середины августа 1818 года, и, скорее всего, Пушкин узнал о его рождении уже «по факту». Поэт в 19 лет стал отцом; это чувство для него было внове, кроме того, предстояло решать, что делать с ребенком.

«Пушкина мельком вижу только в театре, куда он заглядывает в свободное от зверей время, — пишет Тургенев Вяземскому 12 ноября 1819 года. — В прочем же жизнь его проходит у приема билетов, по которым пускают смотреть привезенных сюда зверей, между коими тигр есть самый смирный. Он влюбился в приемщицу билетов и сделался ее cavalier servant (преданным кавалером, франц.)»; не ее ли имел в виду Ю. Дружников, когда писал о «польке Анжелике… продавщице билетов в бродячем зоосаду»?

Дальнейшую судьбу ребенка проследил Александр Лацис. Николай Раевский, с которым Пушкин был дружен, взялся помочь пристроить младенца в имении Раевских; вот о чем напоминал Пушкин брату в письме от 24 сентября 1820 года из Кишинева: «ты знаешь нашу тесную связь и важные услуги, для меня вечно незабвенные» . По поручению Раевского-младшего надежный человек их семьи француз Фурнье отвез мальчика в их южные имения, под Полтаву, где «полковой священник исполнил, согласно пожеланию генерала (Н. Н. Раевского-старшего. — В. К.) …» Крестным отцом был адъютант генерала Н. Н. Раевского Леонтий Васильевич Дубельт; предположительно по имени крестного мальчику дали имя Леонтий.

«Внебрачные дети теряли права дворянства, их не принимали в „приличных домах“, — писал в статье „Из-за чего погибали пушкинисты“ Лацис, проследивший ниточку, которая вела от Пушкина и Анжелики Дембинской к знаменитому правнуку. — …Они или их потомки могли вчинить иск мемуаристу о возмещении убытков за диффамацию, то есть за разглашение порочащих сведений, хотя бы и справедливых. Вот почему пикантные сюжеты излагались туманно, нередко с переносом на выдуманные адреса или с переносом на тех, кто уехал за границу и не оставил корней в России».

Судьбы таких потомков, их генеалогические древа, ведущие начала от известных в пушкинскую эпоху людей, обычно кем-нибудь прослеживались. Б. Л. Модзалевский был едва ли не лучшим знатоком генеалогии потомков известных людей в России XIX века: и кто кому кем приходится по документам, и кто — настоящие родители. Про него шутили, — писал Лацис со слов С. М. Бонди, — что у него вместо головы — картотека. А про его сына — что у него вместо головы картотека его отца. Ну, а если шутки в сторону, то в чем же дело? Заглянуть в картотеку, да и выяснить, что там дальше происходило с дитем любви Пушкина и прелестной польки! Оказалось, что картотека эта находится в Пушкинском Доме, а доступа к ней нет  по причине того, что архив Модзалевского «не разобран». Ну, да, — ехидно шутил по этому поводу Лацис в 1993 году, — ведь после его смерти прошло-то всего шестьдесят лет! Вот и пришлось ему самому восстанавливать «линию судьбы» пушкинских потомков, которая привела Лациса к совершенно неожиданному имени.

XXIV

24 марта 1830 года Пушкин пишет Бенкендорфу: «Ежели Николай Раевский проследует в Полтаву, покорнейше прошу Ваше Высокопревосходительство дозволить мне его там навестить». 

Почему — именно в Полтаву, да еще при условии нахождения там Раевского-младшего? Это Бенкендорфу должен был объяснить Леонтий Дубельт,  стал его правой рукой:   Пушкин хочет навестить сына, а без Раевского может его не найти.

Из архива Раевских. Посыльный княгини Анны Голицыной из Кореиза (в Крыму) в крымский же Форос — последнее приобретение Н. Н. Раевского-младшего — с запиской:

«А вам посылаю вашего о. Славный мальчик, но у него не все ладно с ногами, и это ведет к тому, что он мне не сможет пригодиться как секретарь». 

На обороте, в приписке, фамилия повторена иначе: Дебинский. 

1 мая 1834 года письмо Дубельта к Николаю Николаевичу Раевскому-младшему:

«Посылаю вам пашпорт для вашего Дембинского и прошу вас возвратить мне тот пашпорт, который был ему выдан с. — петербургским Генерал-Губернатором. По истечении же годичного срока пришлите мне и прилагаемый пашпорт для перемены оного… 

Ваш друг душою и сердцем Л. Дубельт» 

Время выдачи паспорта подтверждает примерную дату рождения — 1818 год. Очевидно, что, имея дело с паспортами, Дубельт вряд ли мог перепутать фамилию своего крестника — сына  

(Леонтий) Дембинский страдал подагрой, к концу жизни Николая Раевского-младшего стал его секретарем (как и его отец, Н. Н. Раевский-старший, друг Пушкина стал генералом) и читал умирающему французские книги: будучи воспитанником Фурнье, он свободно владел французским. Уже после смерти Николая Раевского (1843) с одной из кузин его вдовы у Дембинского был роман, и она родила ребенка, которого отдали в надежную, непьющую (еврейскую) семью.

В доме Давыда Леонтьевича Бронштейна,  на хуторе Яновка, куда он со своей семьей приехал из Грамоклеи (а туда — из Полтавской губернии) не говорили ни на иврите, ни на идише, религиозных обычаев не соблюдали, по субботам работали.

«По некоторым эпизодам судя, — пишет Лацис, — характер у Леонтьевича прямо-таки цыганский: жесткий, резкий, высоко ценящий смелость, справедливость, независимость, неподчинение начальству. 

Его сын во втором классе Одесского реального училища участвовал в выходке против учителя. На время исключили из школы. Когда вернулся в Яновку, домашние опасались отцовского гнева. По совету сестры мальчик поселился у приятеля. Отец обо всем узнал и сказал: „Молодец! Покажи, как ты свистел на директора. Вот так?“ И отец положил два пальца в рот. Свистнул. И засмеялся.

— Не на директора. И я не свистел.

— Нет, нет, не спорь, ты свистел на директора! Ты смелый парень!»

«Моя жизнь». Рассказывая о своей жизни, Лев Троцкий  ни разу не упомянул ни фамилии отца, ни девичьей фамилии матери, ни места или года их рождения. Единственное, что можно вычислить — примерно — год рождения отца, 1846-й. О своем происхождении знал, не мог не знать: родители назвали троих детей (всего их, вместе с умершими, было восемь), как и родители Пушкина, Александром, Львом и Ольгой  — вряд ли это простое совпадение.

«Разговоры Пушкина». В их распоряжении была картотека Б. Л. Модзалевского, Модзалевского-старшего (он умер в 1933 году), им не надо было проходить путь поисков и постепенных догадок, пройденный Лацисом. Более того, в их памяти были свежи не только черты внешности, но и некоторые особенности здоровья Льва Давыдовича. Например, им вполне могло быть известно про нервный тик в углу рта Троцкого — а уж про пушкинский нервный тик в левом углу рта,  к концу жизни превратившийся в судороги, им было известно наверняка.

«Это совпадение, — писал Лацис, — до сих пор не отраженное в печати, я считаю решающим доводом. После него можно не обращать внимания на совпадения других наследственных признаков, таких, как подагра, желудочно-кишечные хлопоты, близорукость или внезапные беспричинные обмороки» 

Происхождение Троцкого объясняет его фразу, сказанную представителям Бунда, когда они в 1918 году пришли к нему просить защиты от большевиков: «Скажите тем, кто вас послал, что я не еврей».  Ее всегда пытались объяснить как высказывание интернационалиста, для которого национальной принадлежности не существует, в то время как это было сказано в прямом смысле. 

«На родословной Троцкого, — писал Лацис, — пытались нажиться политические спекулянты и их прихвостни, литературные импотенты, бубнившие, что, мол, „все зло от них пошло“. Но не выйдет это. Лишь один из наркомов первого поколения считался иудеем, и тот оказался потомком Пушкина!»

Представляю, каким ударом это может оказаться для многих, и пользуюсь случаем выразить свои соболезнования — как тем, кто гордился его еврейским происхождением, так и тем, кто его ненавидел за то же самое.

XXV

Разумеется, пушкинисты понимали, что знание, оказавшееся в их руках, было смертельно опасным. Для Сталина не было человека ненавистней Троцкого, а информация о том, что Троцкий — потомок Пушкина, была для него страшней реального заговора. Несомненно, они думали, что чрезвычайно осторожны, — и все-таки где-то, с кем-то проговаривались. Как всегда, нашелся кто-то среди самых близких друзей, кто, в ужасе от услышанного, сообщил куда следует. Видимо, в процессе подготовки к столетию со дня смерти Пушкина, которое предполагалось отмечать с чрезвычайным бумом, первым проговорился Гессен — и, став таким образом заметным источником опасности, был и убран первым. В 1937 году в центре Ленинграда, на пустынной площади его сбила машина  ; до нашего времени дошло предание: «Машина за ним гонялась, как за мухой». Через двенадцать лет сталинская машина достала и соавтора Гессена — Модзалевского-младшего: он  Москва — Ленинград, разбился насмерть.

Следовало исключить любую возможность распространения этой информации — даже в виде протоколов допросов и чистосердечных признаний. Смерть неосторожных пушкинистов и впредь не должна была вызывать подозрения, несчастный случай оставлял их авторитет в силе, их книги продолжали издаваться. Картотека Модзалевского-старшего благополучно перекочевала в Пушкинский Дом и стала секретной.  Карточка бедной Анжелики вместе со всей родословной ненавистного наркома была изъята (несколько лет назад картотеку открыли для научных работников; я позвонил в Петербург, в Пушкинский Дом, С. А. Фомичеву, и он по моей просьбе проверил — от карточки «прелесть польки» Анжелики не осталось и следа). В комиссию по празднованию пушкинского «юбилея» 1937 года срочно вводились чекисты и стукачи. Именно с этого момента пошла особо тщательная цензура на пушкинистику, над причинами которой Лацис многие годы ломал голову и последствия которой, как это ни невероятно, мы расхлебываем до сих пор.

— ничего особенного: каждый из них был по-своему талантливым человеком, но чего не бывает? Однако же привлечем дополнительную информацию.

Перед смертью Александр Лацис назвал мне имена еще трех потомков Пушкина по внебрачной линии от Екатерины Раевской-Орловой: одним из этих потомков был сам Лацис, другим — …Константин Симонов! Когда Симонов стал главным редактором «Литературной Газеты», он пригласил для разговора Лациса, за которым — зная о его происхождении, уме и образованности и о его особом интересе к попыткам расшифровки 10-й главы «Евгения Онегина» — наблюдал и раньше, и, получив подтверждение в необычном «дальнем родстве», предложил ему должность референта (помощника) главного редактора. Свою работу в «ЛГ» Лацис практически и начал с длительной командировки в Красноярск для изучения обнаруженной в архивах необычной верстки пушкинского стихотворения «Во глубине сибирских руд…».

И вот, когда рассматриваешь все эти четыре имени и происхождение всех этих четырех потомков Пушкина вкупе, обращает на себя внимание, во-первых, то, что все они появились на свет как следствие цепочки предков, являвшихся по преимуществу незаконнорожденными (то есть это были дети любви  в нескольких поколениях), и, во-вторых, то, что все они имеют явные повышенные литературные способности. И хотя невероятный талант их гениального предка был в его потомках разбавлен, нетрудно предположить, что, помимо такой наследственной предрасположенности к творчеству в слове, второе является и следствием первого. Не уверен в оригинальности такого вывода, но в любом случае мне он кажется интересным.

— Ну, а кто же пятый? — спросит читатель.

Все перечисленные потомки Пушкина о своем «дальнем родстве» с Пушкиным знали и никогда это родство не афишировали: ни Троцкий, ни Гершензон, ни Симонов, ни Лацис этот факт огласке не предавали; мне Лацис рассказал об этом, зная, что он умирает, — за месяц до смерти. Он же мне назвал имя пятого потомка, довольно известного человека, проживающего в Лондоне. Этот человек факта своего пушкинского происхождения огласке тоже не предавал, а потому и я пока воздержусь озвучивать его имя. Но зато я с весьма высокой вероятностью могу предположить, кто на одном из последних аукционов Сотбис выкупил рукопись Пушкина, пожелав при этом остаться неизвестным: рано или поздно это станет достоянием гласности и еще одним подтверждением достоверности выводов Александра Лациса.

XXVI

Итак, в результате долгих поисков нашей пушкинистики так и не нашлось у Пушкина единой, верной и вечной любви.  И не могло найтись, добавим мы после столь долгого и подробного анализа. Впрочем, новейших исследователей творчества и жизни Пушкина это не смущает: ведь все эти прошлые поиски, проводившиеся и после того, как часть задачи уже была решена Щеголевым, по существу отграничившим исследования «донжуанского списка», укрепляют их в мысли, что их возможности беспредельны и что они могут предлагать любые кандидатуры, лишь бы они имели какое бы то ни было отношение к Пушкину. Сформулированные в этой работе «начальные условия» ставят такому произволу предел, а итоги поисков, надеюсь, закрывают тему.

стихов? Ведь убеждая нас в том, что одни и те же стихи адресованы разным женщинам Пушкина, а затем опровергая один другого, они невольно должны были исчерпать возможности темы и доверие читателей — что и произошло. Поворот от поисков женщины к изобретению «заменителей», будь то страна или столица, говорит не столько о нашем времени, в которое изобретательность ценится выше таланта, сколько об исчерпанности темы — и это хорошо. Теперь мы можем спокойно остаться наедине со стихами Пушкина, которые и не требовали их регистрации по определенному адресу и создания мифологического флера. В них есть все, что нам нужно, а «прочее — литература». Мы прожили этап романтического  постижения пушкинской любовной лирики, на смену иллюзиям пришло время реализма.

Но это не весь «сухой остаток» отчаянных поисков «утаенной любви». В этих поисках было совершено и немало открытий: были тщательно исследованы многие черновики Пушкина, и методологический вклад Щеголева в такого рода исследования был чрезвычайно важен. Были лучше изучены многие пушкинские произведения, особенно эпистолярное наследие, мы многое узнали о жизни Пушкина. Нельзя забывать, что, совершая действительные открытия — каковы бы они ни были, — мы стоим на плечах предшественников, и только поэтому нам многое виднее. Сделанное не пропадает бесследно и дает возможность тем, кто приходит за нами, сделать следующий шаг.

Примечания

Разделы сайта: