Костин А. Г.: Тайна болезни и смерти Пушкина
Семейная драма Пушкиных. Страница 5

Немыслимые долги, полное отсутствие надежды из них выпутаться, фактическое банкротство, угроза вскоре оказаться вместе с семьей попросту на улице и без средств к существованию (конечно, их приняли бы в Полотняном Заводе, но ведь и там требовались деньги на жизнь), неуспех издательской деятельности… Наложите все это на взрывной характер Пушкина, и станет понятно, что не до Дантеса ему было, тот со своими ужимками просто подвернулся под руку.

Оскорбленная честь из-за увиваний за супругой? Но сам Пушкин писал Геккерну, что ухаживания его сына не выходили за пределы приличий… Правда, в конце концов вышли, и это стало поводом.

Он искал смерти… сам и искал. Выхода другого просто не видел. Три попытки вызвать кого-нибудь на дуэль – никто не согласился, все принесли извинения, объяснились. Ни у кого из русских не поднялась бы рука стрелять в Пушкина. 

А у француза? Пушкин просто не оставил Дантесу возможности отказаться.

Но разве Пушкин не понимал, что последует за этой дуэлью? В лучшем случае это была бы ссылка, ведь дуэли запрещены. А как же семья, как же дети?

Когда он вызвал на дуэль Дантеса в первый раз, Жуковский попенял: а как же дети в случае гибели? Был ответ, мол, царь их не оставит. Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором? Если да, то он просто лез под пули, жертвуя собой, чтобы у его семьи было хоть какое-то будущее. Страшно… 

Не отсюда ли его слова к жене, что она ни в чем не виновата? Может, не только амурные глупости Дантеса были причиной гибели поэта, а страшнейшая яма, в которую он попал в последний год, – провалы во всех областях? Потом оценили, потом снова назвали первым, гениальным, самым-самым… а тогда, всеми если не отвергнутый, то непонятый, без средств к существованию и возможности найти выход из создавшегося положения, он все же его нашел – самый страшный – избавление ценой собственной жизни. 

Поэт погиб, а Наталья Николаевна осталась жить. И нести несправедливое проклятье. Но она никогда ни одним словом не укорила мужа, оставившего ее с четырьмя детьми без средств к существованию на милость императора и родственников. Она вынесла все, в том числе достойно пронесла и обвинения, и память супруга через всю оставшуюся жизнь»[69].

Павлищева, безусловно, права, что из-за своих долговых обязательств в последние годы своей жизни Пушкин постоянно находился в стрессовом состоянии. Положение и впрямь было отчаянным. В попытке отыграться в карты за долговую яму, в которую он медленно и верно погружался по причине расходов, совершенно несопоставимых с доходами от литературной деятельности, Пушкин постоянно проигрывал и углублял эту яму.

Обратим внимание на ключевую фразу в рассуждениях Н. П. Павлищевой относительно того, что Пушкин надеялся на помощь царя в случае его смерти: «Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором». Действительно, откуда? Похоже, что догадка Павлищевой близка к истине.

Но мог ли он выбраться из долговой ямы и было ли положение столь безнадежным, чтобы он позволил себе отчаяться до такой степени, чтобы решиться на самоубийство?

Владимир Козаровецкий – известный журналист, стойкий популяризатор новаций, внесенных в пушкинистику А. Лацисом, решительно утверждает, что Пушкин решился на самоубийство совсем по другой причине: «Мистификация с «Коньком-Горбунком» показывает, что Пушкин был гораздо изобретательнее, чем мы можем себе это представить. По моим расчетам только за «Горбунка» Пушкин получил более 20 000 рублей – а ведь мы даже не знаем, сколько и каких было произведений, под которыми Пушкин тоже не поставил свою подпись. Как справедливо заметил А. Лацис, болдинская осень, скорее всего была не исключением, а правилом, и он был весьма плодовит. Кроме того, медленно, но верно налаживалось издание «Современника», что со временем дало бы постоянный доход. Если бы он смог уехать с семьей в деревню и писать, резко уменьшив светские расходы жены и свои и лишь наезжая для организации журнальных и газетных дел, денежную ситуацию можно было бы поправить. Нет, положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и царя, которых такой отъезд Пушкиных из столицы не устраивал совершенно, дело можно было поправить и без дуэли».

В. Козаровецкий, кажется, не заметил, что он противоречит сам себе. Действительно, творческий потенциал великого поэта был еще велик, но для его реализации необходимо было всей семьей уехать в деревню и творить, творить, творить. Кстати, там не возникали бы постоянные искушения проигрывать за карточным столом те крохи от дохода, полученного за счет литературной деятельности, как это нередко происходило в столице. Но! В том-то и дело, что, как пишет В. Козаровецкий: «…положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и црая…. и т. д.» (см. выше) сделать это было невозможно. Круг замыкается.

Другое дело, что многие критики упрекали Пушкина, что у него наступил творческий кризис, что он исписался, что, как поэт, он медленно, но верно умирает.

В письме С. Н. Карамзиной к ее брату Андрею из Царского Села от 24 июля 1836 года есть такие строки: «Вышел второй номер «Современника». Говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как светило, в полдень угасшее. Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может ничем более уязвить его, как говоря правду!)»[70].

Хотя Ф. В. Булгарин – издатель «Северной пчелы» и был «вечным оппонентом» А. С. Пушкина, но таких слов, о которых пишет С. Н. Карамзина («…светило, в полдень угасшее») он не писал, однако, нечто подобное все же было опубликовано в «Северной пчеле». Постоянный сотрудник «Северной пчелы» П. И. Юркевич, который с сожалением писал, что Пушкин, сделавшись журналистом, «погасил свои вдохновения»[71]. Вопрос только в том, что в этой фразе первично, а что вторично. Сам Пушкин в цитированном выше стихотворении: «Какие б чувства не таились…» – самокритично признавал, что «и в поэтический бокал // воды я много подмешал». То есть угасание своего «поэтического вдохновения» принудило его заняться журналистикой, литературной критикой, историческими изысканиями, политикой, наконец. Не вина в этом великого поэта, это его беда, а вот откуда эта беда пришла, ни один оппонент Пушкина понять был не в состоянии, да и пушкинисты всех поколений дружно играли и продолжают играть в молчанку.

Сожалея, что прошло уже «то незабвенное время нашей литературы, когда играла лира Пушкина, когда имя его вместе со сладостными песнями носилось по России из конца в конец и было у всякого на языке», П. И. Юркевич старался растолковать читателям, почему это могло произойти: «Но отчего муза поэта умолкла? Ужели поэтические дарования стареют так рано, отживают свой век так преждевременно? Ужели все прекрасное так непрочно на земле? Неужто талант поэта облетел так скоро, как листья весеннего цветка, вянет столько (sic) быстро, как вянут розы на щеках красавиц?». На эти вопросы Юркевич дает утвердительный ответ: «Видно, что так, потому что поэт умолк и сделался журналистом»; «поэт переменил золотую лиру свою на скрипучее, неумолкающее, труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу… Мечты и вдохновенья свои он погасил срочными статьями и журнального полемикою; князь мысли стал рабом толпы; орел спустился с облаков для того, чтобы крылом своим ворочать тяжелые колеса мельницы». Причины же, вызвавшие эти печальные перемены, по мнению П. И. Юркевича, весьма неблаговидного свойства. Пушкин стал журналистом якобы для того только, «чтобы иметь удовольствие высказать несколько горьких укоров своим врагам, то есть людям, которые были не согласны с ним в литературных мнениях, которые требовали от дремлющего его таланта новых совершеннейших созданий, угрожая в противном случае свести с престола его значительность». В своих статьях П. И. Юркевич «снизошел» до того, что Пушкина надо бы пожалеть.

«Может быть, поэт опочил на лаврах слишком рано, и, вместо того чтобы отвечать нам новым поэтическим произведением, он выдает толстые тяжелые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. Вместо звонких, сильных, прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую, ленивую прозу, его горькие и печальные жалобы. Пожалейте поэта!»[72]

Да что там Ф. В. Булгарин, или записной критик «Пушкинского застоя» П. Медведковский-Юркевич, упреки Пушкину вследствие якобы приметного оскудения его творческого дара стали в это время обычными и жестокими, в том числе и со стороны довольно близких его друзей (Карамзины). Куда уж дальше, если сам В. Г. Белинский в одной из своих статей, опубликованной в «Литературных листках», говоря о тяжелом кризисе, в котором поэт, по его мнению, находился в середине 30-х годов, провозглашал: ««Борис Годунов» был последним великим его подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки его гармонической лиры. Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и воскреснет, этот вопрос, это гамлетовское «быть или не быть» скрывается во мгле будущего. По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме «Анжело» и по другим произведениям, обретающимся в «Новоселье» и «Библиотеке для чтения», мы должны оплакивать горькую, невозвратимую потерю». И словно желая нейтрализовать этот тяжкий, беспощадный приговор, Белинский писал далее: «Однако же не будем слишком поспешны и опрометчивы в наших суждениях, предоставим времени решить этот запутанный вопрос… Пусть скажут, что это пристрастие, идолопоклонство, детство, глупость, но я лучше хочу верить тому, что Пушкин мистифицирует «Библиотеку для чтения», чем тому, что его талант погас»[73].

Когда некоторым из близких друзей стало известно о «Памятнике», впоследствии вошедшем в «каменноостровский цикл», заговорили о близкой кончине поэта. Метафорическое уподобление «погасшему светилу» чаще употреблялось в смысле физической смерти, а не оскудевшего поэтического дарования. Например, о рано умершем поэте П. И. Макарове Михаил Александрович Дмитриев писал в его биографии: «Светило дней его померкло, не достигнув полудня».

М. П. Алексеев близко подошел к мысли, что Пушкин, написав «Памятник», фактически подписал себе смертный приговор: «Но, в сущности, слишком ли далеко отстояли друг от друга оба этих понятия – поэтической смерти и физического уничтожения? В сознании поэта, сохраняющего веру в свой дар, они были равнозначащи, и, разумеется, обостряли до предела мечту о всенародном посмертном признании. Естественно предположить такой ход мыслей и у Пушкина; поэтому совершенно закономерным представляется первое документальное свидетельство о «Памятнике» – письмо Александра Карамзина от 31 августа 1836 года к брату Андрею, которое пришло через месяц после цитированного выше письма его сестры.

Александр Карамзин описывал брату Андрею, как он провел день своих именин в Царском Селе: «Обедали у нас Мещерский (Сергей Иванович) и Аркадий (А. О. Россет). После обеда явились Мухановы, друзья сестер. Они оба ехали в Москву. Старший накануне видел Пушкина, которого он нашел ужасно упавшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль [74], вздыхающим по потерянной фавории публики». Далее Карамзин, имею в виду Николая Алексеевича Муханова, сообщил: «Пушкин показал ему только что написанное им стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней. Муханов говорит, что эта пьеса прекрасна»[75].

М. П. Алексеев увязывает поэтический застой в творчестве Пушкина в последние годы его жизни с финансовым банкротством и непрекращающимися нападками критиков, что в совокупности послужило основанием для принятия рокового решения об уходе из жизни, что и явилось причиной написания «Памятника».

«Более отчетливо можно представить себе теперь, особенно после обнародования переписки Карамзиных и некоторых других документов, то угнетенное состояние духа, в котором Пушкин находился с конца лета 1836 г., в частности, в те дни, когда он набрасывал строфы своего стихотворения. И литературные, и домашние дела поэта находились в полном беспорядке. Отзывы современных ему литераторов о его новейших трудах свидетельствовали, что былая слава поэта находится на ущербе; «колеблемый треножник» готов был и вовсе быть низвергнутым во прах; зоилы и завистники – журналисты не только не понимали его творений, но и распространяли о нем клевету, пуская, например, в оборот литературных салонов и светских гостиных сравнение поэта с «угасшим светилом»; материальные его дела были близки к полному краху; тревоги и подозрения пришли в его собственную семью.

Едва ли мы погрешим против истины, если предположим, что стихотворение «Я памятник себе воздвиг» мыслилось поэтом как предсмертное, как своего рода прощание с жизнью и творчеством в предчувствии близкой кончины, потому что и самое слово «памятник» вызывало прежде всего представление о надгробии. «Кладбищенская» тема в лирике Пушкина последнего года его жизни была темой навязчивой, постоянно возвращавшейся в его сознание; подводя итог своей литературной деятельности, он тем охотнее вспоминал и о ее начале, о первых своих поэтических опытах и об оценке их ближайшими друзьями лицейских лет. Как изменилась жизнь за прошедшие четверть века! Сколь многое стало иным и в отношении к нему самому!»

В последующем, особенно в советский период, исследователи последних лет жизни поэта пытались доказать, что никакого «поэтического застоя» у Пушкина не существовало, о чем говорит, большое количество неопубликованных произведений, оконченных либо только начатых, которые были обнаружены в посмертных бумагах поэта. При этом порой ссылаются на Е. А. Баратынского, который, живя в Петербурге в январе-марте 1840 г., часто бывал у Жуковского и вместе с ним просматривал пушкинские рукописи, готовившиеся к изданию, «…был у Жуковского, – писал Баратынский жене. – Провел у него часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом, и формою. Все последние пьесы отличаются – чем бы ты думала? – силою и глубиною. Он только что созревал».

К сожалению, Баратынский не назвал конкретно ни одного произведения, чтобы последующие исследователи смогли определить, относится ли это творение к «последним пьесам». Даже, если Баратынский сделал столь оптимистический вывод на основании пушкинской датировки, это еще ни о чем не говорит, поскольку только одному Пушкину было известно, когда фактически было написано то, или иное произведение. Тем не менее, среди неопубликованных произведений имелось несколько стихотворений, написанных непосредственно перед смертью поэта, в том числе «Я памятник себе воздвиг…».

А. А. Краевский[76] сообщал М. П. Погодину в Москву из Петербурга 23 мая 1837 г.: «В бумагах Пушкина найдено множество отдельных стихотворений, конченных и неконченных, отрывков в прозе, выписок для истории Петра. Все это сбережено, переписано, перемечено и хранится вместе с подлинниками у Жуковского. Может быть, все будет издано, – говорю может быть, потому что это зависит от высшего разрешения». Лишь несколько произведений было отобрано Жуковским для помещения в ближайших томах «Современника» (правда, среди них оказались такие крупные вещи, как «Медный всадник», «Сцены из рыцарских времен», «Русалка», «Египетские ночи», ряд лирических стихотворений), но «Памятника» среди них не было. Вскоре Жуковский уехал за границу и дальнейшая работа по подготовке рукописей Пушкина к печати остановилась до начала 1840 г. Только в первые месяцы этого года, когда Жуковский возобновил свои работы над пушкинскими рукописями и с помощью друзей приступил к осуществлению издания дополнительных томов к посмертному Собранию сочинений Пушкина, сведения о еще не опубликованных его стихотворениях, в том числе и о «Памятнике», стали заново распространяться среди литераторов; тогда же с него могли быть сняты и списки»[77].

«Памятник» Пушкина – это своего рода черта, подведенная под всеми его трагическими поисками выхода из тупика, в котором оказался поэт отнюдь не только по причине финансового банкротства. Финансовый кризис был всего лишь своеобразным катализатором, ускорившим вызревание окончательного решения об уходе из жизни. В последний год жизни Пушкин оказался в плену многочисленных проблем, которые в совокупности могли подтолкнуть его к самоубийственной дуэли с Ж. Дантесом. Некоторые современные неортодоксальные пушкинисты среди этих проблем выделяют наиболее болезненные для Пушкина причины, затрагивающие его честь и достоинство и ускорившие развязку.

Так, например, Н. Я. Петраков увидел «загадку ухода» Пушкина в сплетнях, которые распространялись вокруг имени поэта в связи с ухаживанием Николая I за его женой. «Свет» увидел в Пушкине «рогоносца», сравнивал его с Дмитрием Львовичем Нарышкиным (1856–1838) – обер-егермейстером двора, жена которого Мария Антоновна, урожденная княжна Святополк-Четвертинская, была любовницей Александра I, и с этой точки зрения все действия и поступки – в преддуэльный период, находят как бы разумное объяснение. Именно эту причину смертельной дуэли называет М. Ю. Лермонтов в своем знаменитом стихотворении «Смерть Поэта»: «Восстал он против мнений света».

… не смертельным. «Свет» тут вовсе ни при чем, поскольку Пушкин был частью этого «Света» – по происхождению, по образу жизни, по связям, да он чувствовал себя в этом «Свете», как рыба в воде. Против кого восставать, если недоброжелателей была жалкая кучка, высмеянная поэтом в своих эпиграммах, а друзей, великих друзей – целый легион, готовых прийти на помощь в любую минуту. На самом деле «Свет» у Пушкина серьезного раздражения вызвать не мог. Те исследователи, которые видели в адюльтере Натальи Николаевны с императором основную причину смертельной дуэли поэта, рассуждают примерно так:

«Пушкин и в самом деле тянулся к высшему свету, и его друзья не раз отмечали эту его черту, а то и просто корили его. Ну что ж, Пушкин не был «пушистым», у него были и честолюбие, и элементы тщеславия. Впрочем, и друзья, и Лермонтов не понимали, что Пушкин как никто, ощущая свою миссию, всеми силами стремился повлиять на ситуацию в стране и прежде всего именно для этого стремился в высший свет (существует несколько свидетельств такого его поведения в свете).

Единственное серьезное несогласие с мнением света у Пушкина было во взглядах на интимные отношения царя с его женой. Свет рассматривал подобные отношения не только как терпимые и вполне допустимые, успех законных жен придворных сановников у самодержца рассматривался как успех самого придворного, и не было случая, чтобы муж – а с ним и его семья – не извлек выгоды из такого успеха. А вот Пушкина чрезмерное «внимание» императора к его жене не устраивало, и он восстал.

Как восстал? Вызовом на дуэль. Царя на дуэль он вызвать не мог, вот он и оскорбил Геккерена (а тот подставил вместо себя Дантеса)»[78].

По этой логике получается, что Пушкин стремился убить на дуэли совершенно невинного человека? За свою жизнь Пушкин участвовал в 28-дуэльных поединках, но ни в одном из них он не только никого не убил, но даже мыслей таких не допускал, чтобы убить человека. Как бы он смог жить тогда с таким грехом? Случись такое, Пушкин скончался бы сам как творец. «Никаких новых художественных созданий, – писал B. C. Соловьев, – Пушкин нам не мог дать и никакими сокровищами не мог больше обогатить нашу словесность». Стало быть, выходя к барьеру на Черной речке, он не мыслил убивать Дантеса. Напротив, он видел в Дантесе своего палача. А если это так, то сплетни «Света», которые, безусловно, задевали его честь и отравляли жизнь Пушкину, но стать причиной самоубийства никак не могли.

«Голос музы темной» (М., 2005), что причиной самоубийственной дуэли послужила неудача, связанная с написанием «Истории Петра». Автор версии весьма убедительно показывает, что Пушкин в 1835 году уже точно знал, что написать «Историю Петра» в том апологетическом виде, как ее ждал от него царь, он не сможет, а то, что он может написать, – абсолютно неприемлемо для императора. Он не мог открыто сказать об этом, объяснить невозможность для него продолжения работы над «Историей Петра», а между тем под эту работу были получены авансы, за которые надо было как-то отчитываться. И хотя он взбадривал себя, что вот уедет в деревню после того, как соберет все материалы, и в два год напишет «Историю», он и сам в это не верит: в одном из разговоров он признается, что затея с написанием «Истории Петра» была убийственной. 

Но так ли на самом деле было безнадежно положение дел с написанием «Истории», что одно это могло подтолкнуть его на самоубийство? Чем грозила ему эта довольно неприятная ситуация? Вопрос заключался не в том, Пушкин мог или не мог написать «Историю Петра», а в том, мог ли он найти подходящую причину, чтобы отказаться от ее написания, не потеряв при этом лица и избежав пересудов и обвинений в литературной беспомощности.

Учитывая свойственную Пушкину изобретательность, с помощью которой он не раз выходил из труднейших положений, можно предположить, что и в этой ситуации он смог бы что-нибудь придумать. Например, сослаться на свое пошатнувшееся здоровье, прикрыться, как щитом, своей аневризмой. Что не только не может писать «Историю», но и выжить вряд ли сумеет, если срочно не уехать в деревню, чтобы поправить здоровье. А «Историю Петра» напишет кто-нибудь другой, например, М. П. Погодин[79], который рвется ее написать. Конечно, положение с «Историей Петра» было отчаянное, но не безнадежное, не смертельное. Хотя невозможность разрешить ее, не потеряв лица, конечно, отравляла Пушкину жизнь, но не настолько, чтобы думать о добровольном уходе из жизни. Возможно, что одной из причин, по которым Пушкин всячески избегал присутствия на дворцовых балах, была и эта тупиковая ситуация, поскольку Николай в любой момент мог спросить, как продвигается «История Петра».

Спору нет, что все три довольно правдоподобные версии о причине самоубийства Пушкина (финансовое банкротство, «мнения света» (сплетни), «историографические» долги) не могли не стать дополнительным «наслоением» к основной причине, к рассмотрению которой пора приступить.

– сына Леонтия. Здесь, пожалуй, не потребовалось даже ждать «результата» в течение «медового месяца», все могло обойтись одной «медовой неделей», а то и «медовыми сутками». Гиперсексуальность 18-летнего выпускника лицея просто выпирала наружу.

А теперь вспомним романтическую историю с Михайловской «поломойкой», закончившуюся рождением сына Павла. Один из самых близких друзей Пушкина И. И. Пущин, навестивший поэта в Михайловском в январе 1825 года застал роман Пушкина с Ольгой Калашниковой в самом разгаре, что и было зафиксировано им в своих «Записках о Пушкине». Сексуальные отношения поэта с Ольгой далеко выходили за рамки традиционных отношений барина с крепостной девушкой. Эти отношения ассоциируются у Пушкина с самыми высокими образцами мировой поэзии и находят свое воплощение в переведенной им элегии Андрея Шенье («К шевалье де Панжу»). В вольном переводе элегии Пушкин как бы делится с друзьями переполнившим его радостным чувством любви к «простой, но чем-то милой» молодой девушке:

О боги мирные полей, дубров и гор
Мой Аполлон ваш любит разговор,
Меж вами я нашел и Музу молодую,

Но чем-то милую – не правда ли, друзья?
И своенравная волшебница моя,
Как тихий ветерок иль пчелка золотая,
Иль беглый поцелуй, туда, сюда летая…

Отзвуками любовных встреч с Ольгой наполнены строфы вольного перевода поэмы Аристо Людовико (1474–1553 гг.) «Неистовый Орланд» (Orlando furioso):

Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,

С прелестной дщерью Галафрона,
Я знал утехи Купидона…

Содержание поэмы «Неистовый Орланд», написанной октавами и состоящей из 46 песен, было заимствовано из рыцарских романов Средневековья. Она написана как продолжение неоконченной поэмы другого итальянского поэта Боярдо Маттео Мария (1441–1494) «Влюбленный Орланд», воспевавшего возвышенные чувства Орланда к красавице Анжелике. «Поэт повествует о всевозможных приключениях героя сказочного характера. Неоконченную поэму М. М. Боярдо пытались «покончить» и другие поэты, в том числе Франческо Берни (ок. 1497–1535), итальянский поэт-сатирик, высмеивавший в своих сонетах ханжей, римских пап, тиранов; создатель пародийного жанра, получившего в честь него название «Бернеско». Свои политические суждения Берни выразил в обобщенном виде в переработанной им поэме М. М. Боярдо «Влюбленный Роланд (Орланд)».

Пушкин еще в лицейские годы читал переводы поэм как Ариосто («Неистовый Орланд»), так и «Влюбленный Роланд» Боярдо – Берни. Именем героини поэм, Анжелики, он, скорее всего, и назвал скромную продавщицу билетов передвижного цирка, которая родила ему первенца-сына, о чем и поведал своему другу И. И. Пущину.

Какое (какие) событие (события) случилось (-лись) во временном интервале 1818–1825 гг., так серьезно повлиявшее на репродуктивную функцию поэта? Ответ известен: «гнилая горячка» в начале 1818 года и ее рецидивы в 1819 году. С этой поры Пушкин страдал олигозооспермией[80], то есть болезнью, о существовании которой он и не подозревал, поскольку ничего не знали о болезнях, следствием которых являлось бесплодие мужчин, и врачи того времени.

В свете этого знания о «потаенной» болезни Пушкина совершенно однозначно решается долголетний спор пушкинистов о том, кто был отцом Александра, родившегося первого января 1824 году у Амалии Ризнич, с которой у поэта был бурный роман во время южной ссылки.

Поскольку имя этой женщины нами было лишь однажды упомянуто вскользь, то до полной ясности о происхождении сына А. Ризнич ниже приводится, в весьма сокращенном виде, история ее романа с Пушкиным.

Амалия Ризнич, урожденная Рипп (ок. 1803–05.1825) – дочь венского банкира, с 1822 года жена Ивана Степановича Ризнича (13.10.1792 – не ранее 1853), негоцианта, одного из директоров Одесского коммерческого банка и местного театра, впоследствии статского советника. Пушкин познакомился с супругами Ризнич в июле 1823 года и был частым гостем в их семье вплоть до мая 1824 года. Пушкин делился с В. Ф. Вяземской о своих чувствах к А. Ризнич, имя которой позднее внес в «Донжуанский список» в его первую часть под номером – 11. А. Ризнич Пушкин посвятил стихотворения: «Простишь ли мне ревнивые мечты» (1823), «Под небом голубым страны своей родной» (1826 г.), «Для берегов отчизны дальней» (1830) и, по-видимому, «Заклинание» («О если правда, что в ночи») (1830).

приятный для него контраст, тем более, что Амалия отличалась необыкновенной красотой. «Высокого роста, стройная, с пламенными очами, с шеей удивительной формы, с косой до колен», – писал о ней П. Е. Щеголев[81]. Она не считала себя обязанной строго соблюдать супружескую верность и вскоре после приезда в Одессу окружила себе восторженными поклонниками, в числе которых оказался и Пушкин. Он сразу же увлекся неотразимой Амалией, легко распознав в ее экстравагантной раскованности знакомые черты петербургских дам «полусвета», заметив при этом одну особенность в ее поведении, названную им как «похотливое кокетство италианки».

Среди бесчисленных одесских апокрифов Пушкина бытовал анекдот о якобы сказанной им Амалии двусмысленной шутке: «Толпа поклонников у ваших ног, // Дозвольте мне быть между ними». Шутки шутками, но поэт был без ума от Амалии, что вылилось в поэтическом признании от 26 октября 1823 года:

Ночь 

Мой голос для тебя и ласковый и томный
Тревожит позднее молчанье ночи темной.
Близ ложа моего печальная свеча

Текут, ручьи любви; текут, полны тобою.
Во тьме твои глаза блистают предо мною,
Мне улыбаются – и звуки слышу я:
Мой друг, мой нежный друг… люблю… твоя… твоя!..

еще некто Яблоновский. «Жизнь Пушкина превратилась в кромешный ад: подозрения, ревность, ссоры, надежды, любовь слились в какой-то нерасторжимый узел. В первой половине октября 1823 г. он набрасывает начерно свою знаменитую элегию; ее завершенный текст датирован 11 ноября:

Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?

Зачем для всех казаться хочешь милой,
И всех дарить надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
Мной овладев, мне разум омрачив,

Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда… друг жестокой!


Твои глаза не следуют за мной.
Заводит ли красавица другая
Двусмысленный со мною разговор:
Спокойна ты; веселый твой укор

Едва не назвав имя своего соперника, Пушкин с горечью продолжает:

Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?

Имеет он бледнеть и ревновать?
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?

Но я любим… Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!

Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю,
Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

молит ее о любви – хотя бы притворной, на любых условиях, но любви:

Как наше сердце своенравно!
<Желанием> <?> томимый вновь,
Я умолял тебя недавно
Обманывать мою любовь,

Одушевлять свой дивный взгляд,
Играть душой моей покорной
В нее вливать огонь и яд
Ты согласилась, негой влажной

Твой вид задумчивый и важный,
Твой сладострастный разговор
И то, что дозволяешь нежно,
И то, что запрещаешь мне,

В моей сердечной глубине.

Что пережил Пушкин за этот неполный год своей страстной любви к Алмалии Ризнич, мучаясь приступами ревности, он отразил много лет спустя, в XV строфе 6-й главы «Евгения Онегина»:

Да, да, ведь ревности припадка —
Болезнь, так точно как чума,

Как повреждение ума.
Она горячкой пламенеет,
Она свой жар, свой бред имеет,
Сны злые, призраки свои.

Мучительней нет в мире казни
Ее терзаний роковых.
Поверьте мне:   кто вынес их,

Взойдет на пламенный костер
Иль шею склонит под топор.

В XVI строфе этой же главы Пушкин вспоминает о тех ужасных уроках, которые преподнесла ему мучительная любовь к той, которая неожиданно, в расцвете лет ушла из жизни:

Я не хочу пустой укорой

Тебя уж нет, о ты, которой
Я в бурях жизни молодой
Обязан опытом ужасным
И рая мигом сладострастным.

Ты душу нежную, мутя,
Учила горести глубокой.
Ты негой волновала кровь,
Ты воспаляла в ней любовь

Но он прошел, сей тяжкий день:
Почий, мучительная тень!

Искреннее чувство не могло долго уживаться с легковесным увлечением, а подозрения и ревность, питаемые притворством и изменами, вели к неминуемому разрыву. Тем более что в рождественскую неделю 1 января 1824 г. произошло событие, которое подлило масла в огонь: Амалия родила сына и нарекла его… Александром.

Первая реакция Пушкина была восторженная. Мыслимо ли! Любимая им женщина, прекрасная и возвышенная, – так ему, по крайней мере, казалось в тот момент, – родила сына. И когда! В самое Рождество… Аллюзии напрашивались сами собой:


Не та, которая красой
Пленила только Дух Святой,
Мила ты всем без исключенья;
Не та, которая Христа

Есть бог другой земного круга —
Ему послушна красота,
Он бог Парни, Тибулла, Мура, 
Им мучусь, им утешен я.
– ты мать Амура,
Ты богородица моя![82]

(Курсив мой. – А. К.). 

Богородица – это прекрасно. Особенно если в роли святого Иосифа оказался ее муж… Но все-таки: чей это сын? Конечно, имя   говорит о многом, но все же? «Ревности припадки» вспыхивают с новой силой и в конце концов приводят к серьезнейшей размолвке на грани разрыва:

Все кончено: меж нами связи нет.
В последний раз обняв твои колени,
Произносил я горестные пени.
– я слышу твой ответ.
Обманывать себя не стану <вновь>,
Тебя тоской преследовать не буду,
Про<шедшее>, быть может, позабуду
Не для меня сотворена любовь.

И многими любима будешь ты.

Стихотворение датируется февралем 1824 г., а в начале марта Пушкин без видимых причин уезжает в Кишинев. Эта поездка примечательна с точки зрения типологии поведения Пушкина. Любовные неудачи вызывали у него, как правило, неодолимое желание уехать куда-нибудь подальше или же затеять беспричинную ссору с последующим вызовом на дуэль. После неудачи с А. Олениной в 1828 г. он сразу же покинул Петербург, после неудачного сватовства к Гончаровой последовал отъезд из Москвы, который, кстати, он сам совершенно определенно мотивировал: «Ваш ответ… свел меня с ума; в ту же ночь я уехал… какая-то непроизвольная тоска гнала меня из Москвы; я бы не мог там вынести ни вашего (матери Н. Н. Гончаровой), ни ее присутствия». А в феврале 1836 года появление близ Натальи Николаевны Дантеса побудило Пушкина последовательно вызвать на дуэль С. Хлюстина, В. Соллогуба, князя Н. Репнина.

Вот и теперь: на следующий день после возвращения в Одессу Пушкин затевает ссору с каким-то неизвестным и вызывает его на дуэль. Только категорический отказ противника стрелять в Пушкина остановил поединок.

Вместе с тем поездка как будто успокоила Пушкина, маленький Александр рос (все-таки Александр, а не Стефан, как называл его Иван Степанович!). Февральская размолвка начала забываться»[83].

через год для подобного события Пушкину потребовалось не менее одиннадцати месяцев практически супружеской жизни с Ольгой Калашниковой? Ответ очевиден, и эту легенду, приписывающую отцовство Пушкину урожденному Александру Ризнич, пора списать в архив, как и отцовство «чудесной, смуглой девочки с курчавыми волосиками»[84], которую родила Е. К. Воронцова – жена Новороссийского генерал-губернатора графа М. С. Воронцова.

Роман с Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой в одесский период южной ссылки являет собой поразительный феномен загадочной пушкинской души. Мало того, что имена Амалия  и Элиза  (так Пушкин звал Воронцову) стоят рядом в «Донжуанском списке», так он еще любил их практически одновременно и одинаково сильно. Чувство к ним развивалось в душе поэта параллельно, с той лишь разницей, что Амалия Ризнич, в лучшем случае, имела небольшое преимущество во времени. Роман Пушкина с нею на несколько месяцев раньше начался, и на два месяца раньше окончился (вследствие ее отъезда), нежели роман с Воронцовой. «Такая одновременность заставляла, казалось бы, ожидать ревности и соперничества между двумя женщинами и тяжелой внутренней борьбы у Пушкина, – пишет П. Губер, – в действительности, по-видимому, не было ни того, ни другого. По крайней мере до нас не дошло ни малейших намеков на этот счет. Душа Пушкина предстает нам, как бы разделенная на две половины, образует собою два почти независимых «я». Одно из этих пушкинских «я» любило Ризнич, а второе – было увлечено Воронцовой. Эти два чувства не смешивались и не вступали между собою в конфликт»[85].

да еще головоломок для будущих биографов и пушкинистов, по сей день дискутирующих на тему: которой из пушкинских Муз мы обязаны за те или иные шедевры его поэтического творчества.

В романе Пушкина с графиней Воронцовой отметим лишь тот факт, что общение ее с Пушкиным было весьма кратковременным (сентябрь 1823 – июль 1824 гг.), причем оно прерывалось весной и летом 1824 года в связи с ее отъездами из Одессы. Для интимных контактов практически не было ни времени, ни условий, тем более, что рядом с Е. К. Воронцовой постоянно находился влюбленный в нее Александр Николаевич Раевский – адъютант графа Воронцова. Если дочь «с курчавыми волосиками» не могла появиться по «вине» Пушкина, то цикл стихотворений, появившихся в 1824–1825 и последующие годы, посвященный Воронцовой, был прекрасный плод «параллельной» любви поэта в Одесский период. «Воронцовский» цикл включает в себя следующие стихотворения: «Все кончено, меж нами связи нет», «Приют любви, он вечно полн», «Пускай увенчанный любовью красоты», «Сожженное письмо», «Все в жертву памяти твоей», «В пещере тайной, в день гонения», «Ангел», «Талисман», «К морю», «В последний раз твой образ милый» и, наконец, «Храни меня, мой талисман». 

Исследователи полагают, что с этим стихотворением связаны не только теплые воспоминания поэта о своем кратковременном увлечении графиней, но оно, якобы, свидетельствует о том, что Воронцова к концу пребывания Пушкина в Одессе ответила взаимностью на его ухаживания. Взаимность возникла только тогда, когда в Одессу приехала В. Ф. Вяземская (07 июня 1824 года). «До этого Воронцова слышала о Пушкине только нелестные отзывы – от мужа, который не уставал повторять, что Пушкин шалопай, бездельник и слабый подражатель Байрона; от Александра Раевского, который вообще ни о ком доброго слова никогда не молвил и считал Пушкина довольно посредственным поэтом. А В. Ф. Вяземская, княжна по рождению, княгиня по мужу, представительница высшего аристократического петербургского круга, повела себя с Пушкиным, как с лучшим другом семьи… Надменной графине из «столь важного города, какова Одесса», было над чем задуматься.

Здесь необходимо пояснить, что Пушкин в 1824 г. еще не пользовался славой великого поэта, и люди, подобные Воронцову, полагали, что ему «надо бы еще долго почитать и поучиться», чтобы «точно» стать хорошим поэтом. Вяземский был одним из немногих, кто уже тогда распознал в Пушкине великого национального гения. Он наставлял жену: «Кланяйся Пушкину!» Вера Федоровна исправно выполняла волю мужа, хотя по-настоящему оценила поэта и подружилась с ним много позже. Пока же в ее письмах мелькают такие пассажи: «Я стараюсь усыновить его, но он непослушен, как паж; если бы он был не так дурен собой, я бы прозвала его Керубино…»[86]

«[Не из дерзости пишу я вам, – но я имел слабость признаться вам в смешной страсти и хочу объясниться откровенно – ] Не притворяйтесь, это было бы недостойно вас – кокетство было бы жестокостью, легкомысленной и, главное, совершенно бесполезной, – вашему гневу я также поверил бы не более – чем могу я вас оскорбить; я вас люблю с таким порывом нежности, с такой скромностью – даже ваша гордость не может быть задета.

Будь у меня какие-либо надежды, я не стал бы ждать кануна вашего отъезда, чтобы открыть свои чувства. Припишите мое признание лишь восторженному состоянию, с которым я не мог более совладать, которое дошло до изнеможения. Я не прошу ни о чем, я сам не знаю, чего хочу, – тем не менее я вас…». На этом текст письма обрывается, поскольку оно полностью не сохранилось.

Через три или четыре дня, 14 июня Воронцова уезжала на отдых в Крым, и только тогда появляется стихотворение «Кораблю» – первое, которое с известной долей вероятности может быть отнесено к ней:

Морей [красавец] окриленный!
– плыви, плыви
И сохрани залог бесценный
Мольбам, надеждам и любви.

Ты, ветер, утренним дыханьем
Счастливый парус напрягай.
<?> [незапным] колыханьем
Ее груди не утомляй.

В отсутствии графини был решен вопрос о высылке Пушкина из Одессы в Михайловское, и 1 августа он навсегда покинул Одессу. А за четыре дня до того из Крыма вернулась Воронцова.

Собственно, главные события развернулись именно в эти четыре дня. Воронцовой было крайне неловко перед Вяземской за служебные неприятности, случившиеся с поэтом, как она полагала, не без участия ее супруга. Выглядеть в глазах петербургской гостьи соучастницей «неправого гоненья» ей крайне не хотелось, и она всячески стремилась отмежеваться от действий мужа. Эта роль требовала определенного внимания и сочувствия к Пушкину, и эту роль в общем холодная, расчетливая и немного побаивавшаяся своего супруга графиня исправно сыграла… Пушкин – чистая душа – был в восторге. Она встретилась с ним где-то у моря, мило поговорила и, похоже, подарила сувенир на дорогу – перстень-талисман, прославленный позже Пушкиным в его лирическом шедевре:

Храни меня, мой талисман,

Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.

Когда подымет океан
Вокруг меня валы ревучи,

Храни меня, мой талисман.

В уединенье чуждых стран,
На лоне скучного покоя,
В тревоге пламенного боя


Священный сладостный обман,
Души волшебное светило…
Оно сокрылось, изменило…
Храни меня, мой талисман.

ввек [87] сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье.
Храни меня, мой талисман»[88].

А. К.). 

По той же самой причине, по которой Александр Ризнич – сын Амалии Ризнич и «чудесная, смуглая девочка с курчавыми волосиками» – дочь графини Воронцовой не могли по чисто физиологическим причинам быть внебрачными детьми Пушкина, не мог быть его сыном также и Николай Орлов – сын Екатерины Николаевны Раевской, в замужестве Орловой. По версии Александра Лациса, основным аргументом в пользу того, что Михаил Федорович Орлов, женившийся 15 мая 1821 года на Екатерине Николаевне Раевской, не является отцом Николая, явилось то, что он «…родился 20 марта 1822 года, то есть на целый месяц (на 29 дней) позже обычного срока»??  Аргумент, конечно, весьма интересный, предполагающий, что зачатие ребенка должно произойти непременно в первую брачную ночь?? А если это произошло в конце «медового месяца», то есть 13 июня 1822 года, то тут уж непременно «постарался» Пушкин. И на полном серьезе А. Лацис «углубляет» свою аргументацию: «Отсчитаем обратно 40 недель (280 дней). Спрашивается, где была Екатерина Николаевна в понедельник, 13 июня 1821 года?

«Летописи жизни и творчества Пушкина» (С. 274–275), Пушкин воротился в Кишинев из Одессы 25 или 26 мая. Чета Орловых прибыла из Киева в Кишинев около 5 июня. Итак, все действующие лица нашего сюжета в должное время оказались в должном месте»[89].

То есть, в период с 05 по 13 июня 1822 года в присутствии мужа Екатерины Раевской – Орлова Михаила Федоровича, в то время достаточно близкого друга, Пушкин умудрился стать отцом Николая Орлова?! Уж если самому Орлову не удалось это сделать в первую брачную ночь, на что и попенял ему А. Лацис, то Пушкину это было уж совсем не под силу.

Закончим обзор событий, связанных с возможным появлением у Пушкина внебрачных детей, следующим вопросом-размышлением. А были ли вообще у него внебрачные дети, или, по его собственному выражению, «выблядки», кроме, разумеется, Леонтия Дембинского и Павла Калашникова? Вернее, могли ли они быть, если все романтические истории в добрачный период (да и после брака тоже) были весьма кратковременными, а сексуальные контакты с «гризетками», скорее всего, разовыми. Крылатое выражение Пушкина по поводу «выблядков», растиражированное Борисом Михайловичем Федоровым («Борькой»), это, по всей вероятности, очередная мистификация поэта, над разгадкой которой изломано столько копий биографами, исследователями-пушкинистами и просто пушкинолюбами.

Стремительное старение Пушкина, явное снижение его поэтического потенциала, как следствие снижение его гиперсексуальности, не могло не привести поэта к раздумьям о причине резкого снижения репродуктивной функции по сравнению с первым опытом ее реализации. Неудачи последних интимных контактов до свадьбы (К. Собаньская) и после (Д. Фикельмон), а также зачатие дочери Марии на седьмом месяце интимной жизни с Натальей Николаевной, наводили на Пушкина тоску, он впадал в уныние, что жизнь заканчивается, поскольку для поэта со столь высоким божественным даром – не любить – означало не творить. А не творить, значит, не жить. Он понял, что носит в себе болезнь куда более грозную, чем предсказанный ему «дрожательный паралич», который, слава Богу, пока себя никак не проявлял.

Вопрос об уходе из жизни именно по причине приближающейся импотенции возник сразу же после рождения дочери Марии 19 мая 1832 года и висел над поэтом дамокловым мечом в течение последующих четырех лет. Но Пушкин знал свое историческое предназначение для России и уйти из жизни так же банально, как это сделали в трагическом 1832 году его иностранные собраться по перу: Вильям Винсент Барре, Оже Луи-Симон и Чарльз Калеб Колтон, он не мог. Он должен подготовиться к этому событию так, чтобы уйти в вечность не с клеймом самоубийцы, а по другой «благородной» причине. Но для этого необходимо тщательно продумать саму процедуру ухода.

«И может быть – на мой закат печальный // Блеснет любовь улыбкою прощальной». Нужно положиться на время, которое подскажет, как должно действовать, а пока предстояло решить вопрос с рождением второго ребенка.

Об этих же проблемах думала и Наталья Николаевна, которая стремительно превращалась из провинциалки в светскую львицу, опытную замужнюю женщину, которая не любила и теперь уже не в силах была полюбить своего мужа, который, по существу, насиловал ее, чтобы в течение полугода, суметь зачать очередного ребенка. Уйти от такого насилия, можно было единственным способом – прикрывшись беременностью от другого мужчины, ею любимого человека. Почему бы нет? Почему Наталье Николаевне отказывали и по сей день отказывают в возможности полюбить другого человека лишь только потому, что она жена гения? И она полюбила. Кто он? Назовем его пока Потаенной Любовью Натали (ПЛН).

Пушкин начал догадываться об этом сразу же по рождению второго ребенка 6 июля 1833 года – «рыжего» сына Сашки. Из ранее цитированного письма Пушкина к жене от 21 октября 1833 года из Болдино в Петербург мы натолкнулись на загадочный вопрос отца: «…а каков Сашка рыжий? Да в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него».  Вопрос не к Сашке, вопрос к Наталье Николаевне, мог ли уродиться мальчик рыжим при родителях – жгучих брюнетах? У Пушкина было время поразмышлять об этом в свою вторую Болдинскую осень 1833 года.

– Афанасий Николаевич Гончаров, живший с февраля 1832 года в Петербурге, и Пушкину пришлось хлопотать о разрешении перевезти тело умершего в Полотняный Завод для захоронения. 10 сентября он подает прошение в департамент хозяйственных и счетных дел Министерства иностранных дел об увольнении в отпуск на 20 дней «по домашним обстоятельствам», чтобы выехать в Москву, сопровождая тело умершего А. Н. Гончарова. Кроме того, предстояло перезаложить своих кистеневских крестьян в Опекунском совете и тем самым решить финансовые проблемы, связанные с похоронами. 12-го сентября Пушкин получает разрешение на отпуск и свидетельство на свободный проезд до Москвы, а 17-го сентября, выезжает в Москву «поспешным дилижансом», предварительно отправив на Полотняный Завод тело умершего А. Н. Гончарова.

Сам Пушкин на похороны А. Н. Гончарова не поехал и все оставшиеся дни сентября провел в Москве, встречаясь с московскими друзьями и улаживая свои финансовые проблемы. Не забывал посещать театры, встречался со студентами Московского университета, побывал на прощальном балу у княгини В. Ф. Вяземской, который она устроила для своих московских друзей и знакомых, собираясь переезжать в Петербург. Регулярно отчитывается перед Натальей Николаевной о своем времяпровождении, направив ей за это время пять писем.

В письме от 25 сентября 1832 года он, как бы между прочим, спрашивает свою женку: «Кстати: смотри, не брюхата ли ты, а в таком случае береги себя на первых порах. Верхом не езди, а кокетничай как-нибудь иначе». Вопрос, как говорится, на засыпку…

А вот вопрос посерьезнее. Приведем фрагмент письма к жене от 30 сентября 1832 года: «Вот видишь, что я прав: нечего было тебе принимать Пушкина . Просидела бы ты у Идалии [91] и не сердилась,  на меня. Теперь спасибо за твое милое, милое письмо. Я ждал от тебя грозы, ибо по моему расчету прежде воскресения ты письма от меня не получила; а ты так тиха, так снисходительна, так забавна, что чудо. Что это значит?  [92] Смотри! Кто тебе говорит, что я у Баратынского не бываю? Я и сегодня провожу у него вечер, и вчера был у него. Мы всякий день видимся. А до жен нам и дела нет. Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не ангелы прелести, не мадонны etc, etc.  Знаешь русскую песню —

Не дай бог хорошей жены,

А бедному мужу во чужом пиру похмелье,
да и в своем тошнит».

В начале октября Пушкин посетил семейство Гончаровых, виделся с братом жены Дмитрием Николаевичем и с Н. И. Гончаровой. От них он узнал, что после похорон Афанасия Николаевича, Дмитрий Николаевич хлопочет о вводе его в наследство и об опеке над душевнобольным отцом, поскольку Н. И. Гончарова от управления имением отказалась. 10 октября Пушкин выехал из Москвы, а 12 октября вернулся в Петербург тем же способом, что ехал в Москву, то есть «поспешным дилижансом».

Итак, Пушкин отсутствовал в Петербурге с 17 сентября по 12 октября 1832 года. «Рыжий» Саша родился 6-го июля 1833 года. Отсчитаем обратно 40 недель (280 дней) и получим 29 сентября 1832 года. То есть зачатие старшего сына Пушкина Александра произошло в отсутствии отца. Судя по письмам Натальи Николаевны, вернее, по реакции Пушкина на ее письма, она в это время бывала у своей родственницы и близкой подруги Идалии Григорьевны Полетики: «Просидела бы ты у Идалии и не сердилась?» Идалия Полетика, известная всему петербургскому бомонду сводница, как мы позднее убедимся, сыграла решающую роль  

Примечания

69. Н. П. Павлищева.  Наталья Гончарова. Жизнь с Пушкиным и без. М., «Нимфа-ЭКСМО», 2011. С. 313–316.

70. «Пушкин в письмах Карамзиных 1836–1837 годов», М. -Л., 1960. С. 81.

– драматург, переводчик, впоследствии председатель Театрального литературного комитета, сотрудник (под псевдонимом П. Медведковский) «Северной пчелы» Ф. В. Булгарина, где поместил ряд статей, направленных против Пушкина (1834–1836 гг.).

72. П. Медведковский.  «Северная пчела», 1836, 18 июля, № 162. Цит. по: М. П. Алексеев.  Стихотворение А. С. Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный», Л., «Наука», 1967. С. 105–106.

73.   Полное собрание сочинений. Т. 4, М., Изд. АН СССР, 1953. С. 73.

74. «Мстительный пасквиль»  – стихотворение Пушкина «На выздоровление Лукулла», являющееся сатирой на министра народного просвещения и Президента Академии наук Сергея Семеновича Уварова (1786–1855).

75. Речь идет о братьях Мухановых – старшем, Николае Алексеевиче (1804–1871), и младшем, Владимире Алексеевиче (1805–1876), с которыми Пушкин познакомился зимой 1826–1927 гг. и с тех пор находилсяс ними в добрых приятельских отношениях.

–08.08.1889) – воспитанник Московского университета, сотрудник «Московского вестника», редактор «Литературных прибавлений к русскому инвалиду» (1837–1839 гг.), издатель «Отечественных записок» (1839–1868 гг.). Был привлечен П. А. Плетневым для помощи Пушкину по изданию «Современника».

77. М. П. Алексеев. Указ соч. С. 26–27.

78. «Смерть поэта» // «Московский комсомолец», 11.02. 2011.

79. Погодин Михаил Петрович (1.11.1800–08.12.1875) – историк, писатель, журналист, издатель «Московского вестника» (1827–1830 гг.), профессор Московского университета (с 1833 г.), академик (с 1841 г.), видный деятель славянофильства. Знакомство с Пушкиным состоялось в 1826 году, хотя поэт и журналист заочно хорошо знали друг друга. При активном участии Пушкина организуется издание «Московского вестника». Пушкин собирался привлечь Погодина к сотрудничеству в несостоявшейся газете «Дневник» и к работе над историей Петра I (1833 г.).

80. Олиго…(от греческого oligos – немногочисленный, незначительный), часть сложных слов, указывающих на малое количество чего-нибудь, на отклонение от нормы в сторону уменьшения.

82. Парни Эварист Дефорж (1759–1814) – французский поэт родом с острова Бурбона (ныне Соединения, недалеко от Мадагаскара), воспитание получил в Париже. Окончив военную школу, поступил в драгуны. В 1773 году вернулся на родину, был приглашен преподавателем к Эстер Трусайль, креолке, в которую влюбился. Отец Эстер воспрепятствовал их барку, и Парни уехал в Париж, а Эстер вышла замуж. Историю своей любви Парни описал в элегиях, вышедших в свет в 1778 году под названием «Эротические стихотворения». Свою любовницу он называет там «Элеонорой». Во время французской революции Парни переменил тему поэзии, избрав путь сатиры. В 1799 году он опубликовал антирелигиозную поэму «Война богов», в которой высмеял христианство в форме описания войны между богами христианскими, греческими и скандинавскими. Прослыл последовательным учеником Вольтера. Большой успех имели его подражание Оссиану. Парни повлиял на творчество Пушкина своими элегиями, особенно в лицейские годы. Пушкин написал несколько элегий, переводя и подражая Парни («К живописцу», «К сну», «Добрый совет» и др.). С 1820 года в своих элегиях Пушкин отходит от Парни, попадая под влияние А. Шенье. К Парни Пушкин обратился снова в 1821 году, когда написал «Гавриилиаду», на тему, близкую антирелигиозным поэмам Парни.

Тибулл (1 – век до н. э.) – римский элегический поэт. Главная тема двух его книг элегий – любовь. Древние ставили Тибулла на первое место среди римских элегиков. У Пушкина находим подражание Тибуллу в стихотворениях «Батюшкову» («В пещерах Геликона»), «Любовь одновеселье жизни хладной», «Шишкову» и др._

Мур Томас (1779–1851) – английский поэт, автор «Ирландских мелодий» (1804), друг и биограф Байрона. Свое нерасположение к Муру Пушкин мотивировал тем, что он «чересчур уж восточен», и считал, «что вся муровская Лалла-Рук (1817) не стоит и десяти строчек «Тристана Шенди» Стерна.

83. Цит. по:   Пушкин. Непричесанная биография, М., «Игра слов», 2011. С. 71–76.

84. Т. Г. Цявловская.  «Храни меня, мой талисман» // Прометей. Историко-биографический альманах», вып. 10, М., 1974. С. 112–184.

85. П. К. Губер.  «Донжуанский список Пушкина», М., «Алгоритм», 2008. С. 94.

86. Керубино – молодой паж из комедии Бомарше «Свадьба Фигаро».

87. Ввек  – так у Пушкина.

88. A. M. Аринштейн.  Указ. Соч. С. 98–102.

89.   «Верните лошадь! Пушкиноведческий детектив»  М., 2003. С. 307.

90. В предыдущем письме к Наталье Николаевне от 27 сентября 1832 года Пушкин писал: «Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства, принимать   тебе не следовало, во-первых, потому что при мне он у нас ни разу не был, а во-вторых, хоть я в тебе и уверен, но не должно свету подавать повод к сплетням. Вследствие сего деру тебя за ухо и целую нежно, как будто ни в чем не бывало». Речь идет о двоюродном дяде Н. Н. Пушкиной Федоре Матвеевиче Мусине-Пушкине (ум. не позднее 1853 г.). Корнет, позднее полковник лейб-гвардии Гусарского полка (с августа 1817 по ноябрь 1836 года), впоследствии генерал-майор.

91. И. Г. Полетика, приятельница и родственница Н. Н. Пушкиной, впоследствии сыграла неблаговидную роль во взаимоотношениях Н. Н. Пушкиной с Дантесом, устроила, к крайнему неудовольствию Н. Н., в своем доме их встречу. В последние годы жизни Пушкина стала его злейшим врагом, активно участвовала в интриге Геккернов против поэта. До глубокой старости сохранила к Пушкину ненависть (по версии современников, за проявленное к ней равнодушие).

92. Уж не кокю ли я? Le cocu – рогоносец (фр.).