Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли
Часть 2. Две дуэли.
Глава вторая

Глава вторая

1

«Пушкин и его жена попали в гнусную западню, их погубили. На этом красном, к которому, надеюсь, Вы охладели, столько же черных пятен, сколько и крови.  Когда-нибудь я расскажу Вам подробно всю эту мерзость»[154].

…Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи,
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – все молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!

Он не доступен звону злата,
И мысли, и дела он знает наперед.
Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,

Поэта праведную кровь!

Похоже, Вяземский только что, перед тем как писать письмо, – прочел стихи Лермонтова!

«Февраль 20. У Лермонтова и Раевского С. А. сделан обыск („Дело о непозволительных стихах“)»[156].

Дуэль Пушкина, ее причины, к следствиям которых мы не можем привыкнуть уже столько лет – можно было размыслить уже давно, – что произошло, кто играл какую роль, – и даже без писем Дантеса к Геккерну. Да и без ряда других источников. Но мы хотели правды во что бы то ни стало и, одновременно, оставаться в неведении, стремясь не называть вещи своими именами. Нам казалось, нам станет легче, если мы, вопреки всем очевидностям, все ж «позволим себе усомниться» в чувствах Натальи Николаевны к Дантесу. Непосредственно после гибели Пушкина поэт Хомяков писал Языкову: «Одно тебе интересно будет знать – это итог: Пушкина убили непростительная ветреность его жены (кажется, только ветреность) и гадость общества петербургского». – Так вот просто. Без всяких Геккернов! Автор добавляет еще: «Сам Пушкин не оказал твердости в характере (но этого от него и ожидать было нельзя), ни тонкости, свойственной его чудному уму. Страсть никогда умна быть не может. Он отшатнулся от тех, которые его любили, понимали и окружали дружбою почти благоговейной, а пристал к людям, которые его приняли из милости…»[157] Не правда ли, это совсем напоминает лермонтовское – из первой части оды?..


Вступил он в этот свет, завистливый и душный
Для сердца вольного и пламенных страстей?
Зачем он руку дал клеветникам ничтожным,
Зачем поверил он словам и ласкам ложным,

Мы знали, что друзья Пушкина говорят неправду – или не договаривают, – притом все одинаково – осознанно или по общему сговору – или по той и по другой причине, – но мы ловили их на мелочах вроде того – сказал ли Пушкин на смертном одре о своей верности монарху или не сказал, что, в сущности, не имело значения вовсе, – и упорно не хотели признавать, что имеем дело с мифом  пушкинской гибели, распространенным его близкими, не в последнюю очередь в видах комфорта собственного дальнейшего пребывания в этом «душном свете». И что мы вместе с ними творим этот миф, пытаясь снабдить его все новыми и новыми подробностями и доказательствами…

В истории таких мифов немало. Однако у друзей Пушкина для создания такого мифа было множество причин, – среди прочих, забота об оставшейся семье Пушкина. У нас же нет ни одной – стоящей. Или, повторяю в который раз – нам вообще не надо было этим всем заниматься.

Письмо Вяземского к Незабудке, графине Мусиной-Пушкиной, с фактическим указанием автора пасквиля написано 16 февраля.

«Лермонтов арестован и помещен в одной из комнат верхнего этажа Главного штаба»[158].

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава вторая

2

Эта дуэльная история много короче первой. Хотя оставила по себе почти такую же тоску смертную – и множество загадок.

Чисто хронологически нам неизвестно, когда арестован Лермонтов и когда, после домашнего ареста и допроса на дому, он переведен на гауптвахту в помещении Главного штаба. Разброс дат между 17 и 21 февраля. Но что взорвался он со своим «Прибавлением» именно в те дни, когда и Вяземский с письмом к Незабудке, – это точно. Когда у Вяземского и прочих пушкинских друзей в восприятии произошел тот самый «сдвиг». Где-то в районе 10–11 февраля… Так, может, они и узнавали одни и те же вещи? Лермонтов и Вяземский? Последний здесь и потерял на момент свой умеренный тон: больше нигде и никому он так не писал, а, где мог, обходился светскими эвфемизмами.

И, судя по письму, Вяземский читал уже «Прибавление» Лермонтова.

Есть вещи, к которым мы привыкаем – и уже не подвергаем их сомнению. История «Прибавления»: причины его появления на свет и всего, что с ним связано, – первый «не продырявленный документ» лермонтовского пути к гибели. Как вся интрига первой лермонтовской ссылки на Кавказ.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава вторая

от него из первых рук все вести, знать детали происходящего… Так родилось «стихотворение 1» – собственно «Смерть Поэта». Думать, как некоторые, что Лермонтов написал его чуть ли не раньше, чем умер Пушкин, – значит плохо понимать Лермонтова: он был человек религиозный – и не мог бы писать: «судьбы свершился приговор», когда приговор еще только свершался… Безусловно, эти вести, эти переживания – два дня подряд, а потом – мучения от сознания происшедшего и мрачный призрак вообще поэтической судьбы, взлетевший так внезапно перед молодым поэтом, как всадник апокалипсиса, – сделали свое: настроили поэтический инструмент.

А дальше, рождение «стихотворения 2» – того самого «Прибавления» – связывают с известным фактом: с приходом через несколько дней в дом все еще больного Лермонтова его молодого родственника Н. А. Столыпина, и спором, который вышел у них: Столыпин был близок к светским кругам – он пытался защищать убийцу Пушкина с точки зрения этих кругов, и особенно дам, ставших на сторону Дантеса. При сем присутствовало довольно много людей.

Заметьте, как складно и уныло все рисуется в объяснениях и мемуарах по поводу «Прибавления». И как все одинаково.

«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина. Некоторые из моих знакомых привезли ее ко мне, обезображенную разными прибавлениями. Одни – приверженцы нашего лучшего поэта – рассказывали с живейшей печалью, какими мелкими насмешками он долго был преследуем и, наконец, принужден сделать шаг, противный законам земным и небесным, защищая честь своей жены в глазах строгого света. Другие, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называя его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому, что был ревнив, дурен собою…»[159]

Оборот «особенно дамы» должен вызвать у нас и особенное внимание: ну не к дамам же обращено: «А вы, надменные потомки…» и «но есть и Божий суд…» – это не про них. – С дамами или о дамах не принято было так разговаривать!

«не имел права требовать любви… ревнив, дурен собой…» Эта нота будет звучать в самом Лермонтове до конца его дней, возможно, определит его личную судьбу: страх перед любовью и неверие в любовь. Это тоже будет в его судьбе – продолжение истории Пушкина.

Интересно, что Лермонтов в своем объяснении не делит стихотворение на части. Он оправдывается за него целиком . Он только добавляет какие-то детали к описанию своих настроений. Он вообще не называет кузена Столыпина и ни о каком споре с ним не говорит. И уж совсем не поминает, что знал по слухам о спокойном, по крайней мере, а то и благожелательном приеме в верхах первой части стихотворения. Что, наверное, побудило его достаточно безбоязненно или легкомысленно отнестись к написанию, и уж точно – к распространению второй.

Дальше он говорит об «утешительном для сердца русского известии», что «государь император, несмотря на его прежние заблуждения (Пушкина, а не государя императора. – Б. Г  и очернила еще более несправедливость последнего»[160].

Надо сказать, для начинающего инакомыслящего – ход прекрасный – противопоставить государя его придворным – ставши, естественно, на сторону государя. Лермонтов, оказывается, «был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства императора, Богом данного защитника всем угнетенным».

«Но, тем не менее, я слышал, что некоторые люди, единственно по родственным связям или вследствие искательства принадлежащие к высшему кругу и пользующиеся заслугами своих достойных родственников…» (Интересный пассаж: «Я слышал…» – будто сам он новичок в свете, недавно приехал откуда-то.) Так он подбирается к «надменным потомкам» с «известной подлостью прославленных отцов». «Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей…»[161]

Меж тем Святослав Раевский, друг Лермонтова и главный распространитель стихов – о «переходе» от первой части стихотворения ко второй – на следствии показывал так:

«К Лермонтову приехал брат его камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине невыгодно, говорил, что он себя неприлично вел среди людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как поступил. Лермонтов по врожденной пылкости повел разговор горячо. Он и половина гостей доказывали, между прочим, что даже иностранцы должны щадить людей, замечательных в государстве, что Пушкина, несмотря на его дерзости, щадили два государя и даже осыпали милостями, и что затем об его строптивости мы не должны уже судить».

«Разговор шел жарче, молодой камер-юнкер Столыпин сообщал мнения, рождавшие новые споры, и в особенности настаивал, что иностранцам нет дела до поэзии Пушкина, что дипломаты свободны от влияния законов, что Дантес и Геккерн, будучи знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду русскому. Разговор принял было юридическое направление, но Лермонтов прервал его словами, которые после почти вполне поместил в стихах: „Если над ними нет закона и суда земного, если они палачи Гения, так есть Божий суд“»[162].

Почти то же самое дошло до нас в воспоминании другого кузена Лермонтова – Юрьева – правда, лишь в пересказе Бурнашева. Но Бурнашев – странный мемуарист: его свидетельства – сплошь сплетни и пересказы, но какие-то достоверные. Они странно оказываются соответствующими другим свидетельствам. Так рассказ Юрьева о событии в его передаче почти полностью совпадает с показаниями Раевского на следствии. Юрьев, кстати, говорит о другом участнике спора – Столыпине: «Н. А. С. – дипломат, служащий под началом Нессельроде, один из представителей самого что ни есть высшего круга. Но, впрочем, джентльмен во всем значении этого слова»[163].

«Лермонтов сказал на это, что русский человек, конечно, чисто русский, а не офранцуженный и испорченный, какую бы обиду Пушкин ему ни сделал, снес бы ее, во имя любви своей к славе России, и никогда не поднял бы на этого великого представителя всей интеллектуальности России своей руки», – это уже Бурнашев со слов Юрьева.[164]

Спор, кажется, обрывался на ноте: «Да он дошел до бешенства, его надо связать!» – сказал кузен про Лермонтова, и тот чуть ли не выгнал его из дому. Пояснить требуется, что Н. А. Столыпин – родной брат Алексея Столыпина-Монго, ближайшего друга Лермонтова, и столь бурная ссора с ним была для Лермонтова не так проста. Неслучайно Лермонтов в своих показаниях и не торопится его называть. Это сделает Раевский. Висковатов, считавший себя по праву первым биографом Лермонтова, хоть были и другие до него, утверждал, что «в негодовании на всех защитников Дантеса и противников Пушкина Лермонтов особенно язвил Столыпина, прадед которого происходил далеко не от знатных предков и обогатился на винных откупах, следовательно, не совсем безупречными средствами, хотя и пользовался репутациею высоко честного человека» – и что «пылкий поэт живо вспомнил принижение отца его родом Столыпиных»[165]. – Вероятно, здесь ошибка. Несмотря на все ссоры отца Лермонтова с бабушкой и со всем семейством бабушки (Столыпиными) и на то, что Лермонтов с ранних пор в этих размолвках и ссорах брал сторону отца, он никогда не отрекался от Столыпиных как своей родни… И речь в стихах, конечно, не о них. Хоть один из них, возможно, в споре и задел его самого.

«Прибавления» – состоит в том, что в самих стихах трудно найти следы спора, их вызвавшего. И напротив, спор, каким он известен нам – весь он, по составу своих pro et contra, тяготеет целиком к содержанию только первой части стихотворения . Оба свидетельства – и Раевского, и Юрьева – подтверждают это. «Разговор прекратился, а вечером, возвратясь из гостей, я нашел у Лермонтова и известное прибавление…» (Раевский). Но стихи Лермонтова никак не «приняли юридического направления» – там нет ни слова ни об убийце Пушкина, ни о том, как должны себя вести иностранцы в России.

Речь идет только о русских и о позиции чьей-то конкретной. И, похоже, целиком – мужской 

А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!

Свободы, Гения и Славы палачи!..

Еще стоит обратить внимание: все первое четверостишие нарочито пушкинское. И даже рифма его: «потомки – обломки»…

…У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
 
(И по несчастью, не один), 
Бояр старинных я потомок; 
Я, братцы, мелкий мещанин. 

На эту связь с пушкинской «Моей родословной» уже обращалось внимание.[166] Но следует отметить: для поэта так вот процитировать рифму – значит процитировать смысл.

«…несколько списков моего ответа пошло по рукам, о чем я не жалею, так как не отказываюсь ни от одного его слова. Признаюсь, что я дорожу тем, что называется предрассудками…»[167] и т. д.

Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов…

– «На выздоровление Лукулла»). Если он собирался и далее быть привязан к «скользкому месту»: к петербургскому свету. Те, чьи предки «торговали блинами» и «ваксили царские сапоги», играли здесь очень важную роль, и стихотворение тотчас включило в действие механизм внутривидовой борьбы. – Светской злобы и светской сплетни. Ощетинилось терниями пространство вокруг Пушкина и его семьи. А с этой стороны Пушкин оказался, увы, более чем уязвим… То же самое потом будет после с Лермонтовым: ощетинится пространство. Интересно, что, не являясь потомком столь древних и заслуженных родов России, Лермонтов предпринимает защиту Пушкина с его, пушкинской стороны. Тот же Бурнашев в заметках «Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников» приводит неведомо откуда взятое им замечание великого князя Михаила Павловича – якобы о «Прибавлении»: «Эх, как же он расходился? Кто подумает, что он сам не принадлежит к высшим дворянским родам?»[168] Кто бы это ни сказал – замечание характеризует какой-то действительный отклик на стихи. Неважно чей.

Такой взрыв, как «Прибавление», наверняка имел под собой и достаточно твердую почву для спора. И касался людей, позицию которых надо было не просто поколебать – но разбить.

Но есть еще одна подробность: сам оборот: «А вы…» – совершенно определенно указывает, что прежде речь шла об одних вещах (и людях), а теперь пойдет о других.

О свете и светской позиции по отношению к Пушкину было уже все сказано в первой части стихотворения. И не только об убийце – как считал тот же Ласкин. Но обо всем «мнении света».

Не вы ль сперва так злобно гнали

Это ж не Дантес гнал и не Геккерен!

Почему нам не считать, что именно в эти дни – или именно в этом разговоре (повторим: народу было много, не один Столыпин) – всплыли подробности, неизвестные ранее?

Возможно, и Лермонтов, и Раевский что-то скрыли на следствии? Хотели не говорить?

«Андрей Иванович! Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал записку министру. Надобно, чтобы он отвечал согласно с нею, и тогда дело кончится ничем. А если он станет говорить иначе, то может быть хуже…»[169]

– касалась именно того, о чем они оба сперва решили умолчать?.. Считая, что это опасно?..

Что они скрывали?..

Чего они не знали наверняка и о чем могли бояться говорить – это об отношении властей к пасквилю, посланному Пушкину, – и в какой мере запретна эта тема. Отрицал же такой исследователь, как С. Л. Абрамович, сам факт «намека по царской линии» только на основании того, что иначе Вяземский не решился бы приводить текст пасквиля в письме к великому князю Михаилу Павловичу? А Вяземский, скорей всего, и послал пасквиль великому князю только затем, чтоб связать в глазах властей врагов Пушкина с врагами «по царской линии». Вот что интересно!

«Ходила молва, что Пушкин пал жертвою тайной интриги, по личной вражде умышленно возбудившей его ревность; деятелями же были люди высшего слоя общества» (А. Н. Муравьев).[170]

«Он и половина гостей доказывали…» Не могло не быть, в частности, разговора об «анонимных письмах» и об их авторстве. В то время всякий разговор о Пушкине упирался в эту тему.

разговора о позиции Кавалергардского полка – «Красного моря». Большинства офицеров полка…

Кавалергард Мартынов, в принципе, мог потом сказать в оправдание свое:

«В 37-м все кавалергарды были за Дантеса!»

3

Еще более серьезное впечатление недосказанности вызывает сам ход следствия по «Делу о непозволительных стихах….»

Представление Бенкендорфа «Я уже имел честь сообщить вашему императорскому величеству, что я послал стихотворение гусарского офицера Лермантова генералу Веймарну, дабы он допросил этого молодого человека и содержал его при Главном штабе без права сноситься с кем-либо извне, покуда власти не решат вопрос о его дальнейшей участи, и о взятии его бумаг, как здесь, так и на квартире его в Царском Селе. Вступление к этому сочинению дерзко, а конец – бесстыдное вольнодумство более чем преступное. По словам Лермантова эти стихи распространяются в городе одним из его товарищей, которого он не хотел назвать».

Резолюция Николая I:   «Приятные стихи, нечего сказать; я послал Веймарна в Царское Село осмотреть бумаги Лермонтова и, буде обнаружатся другие подозрительные, наложить на них арест. Пока что я велел старшему медику гвардейского корпуса посетить этого господина и удостовериться, не помешан ли он; а затем мы поступим с ним согласно закону»[171].

Ощущение, что назревает новое дело декабристов. Или, во всяком случае, Надеждина с Чаадаевым. Чаадаева, как все помнят, за год до того объявили сумасшедшим, а издателя журнала выслали в Усть-Сысольск. Обвиняемый Лермонтов в данном случае еще и военный – офицер гвардии, что только усугубляет вину. – В постдекабристское время (что еще не забыто, между прочим!).

И вдруг все рассасывается. И главное, никто до сих пор не понял – как это произошло так легко. И никто не удивляется – вот что странно! А «Дело о непозволительных стихах», такое грозное поначалу – пахло не менее чем разжалованием – и в самый дальний гарнизон, – вдруг разрешилось в три дня самым благостным образом. Переводом в хороший полк: Нижегородский драгунский, тем же чином. «Вольнодумца более чем преступного» даже отпускают домой проститься. Его товарища, который распространял стихи – и которого он в итоге вынужден был назвать, – карают даже больше, чем его. Но тоже не слишком: высылкой в Олонецкую губернию (ненадолго) на службу к тамошнему начальству. Что это? А что это вообще могло быть, кроме того что в ходе суда и следствия всплыло нечто, в корне менявшее всю ситуацию?

… Не слишком ли мы преувеличиваем всегда роль бабушки этого внука – сами возможности Елизаветы Алексеевны?.. Не слишком ли история, которую мы пишем, напрягает бабушку? Она и в самом деле была лично знакома с Бенкендорфом и с Дубельтом. (Что не помешало Бенкендорфу – спустя всего два года, во время дуэльной коллизии с де Барантом, быть главным гонителем ее внука.) Имела весьма влиятельных родственников. Но у деятелей декабря 25-го тоже были бабушки и матери и не менее могущественные родственники, однако… Стихи Лермонтова могут быть истолкованы – и были истолкованы в первый момент – как жесткий выпад политический. А дальше… Что произошло – буквально за три дня?.. Что еще сказал на суде Лермонтов?.. Или кто-нибудь другой? Что они с Раевским пытались скрыть или о чем сперва хотели не говорить, а потом сказали?.. Не слишком удивляйтесь, что ответов не оказывается в Следственном деле: вопрос больно тонкий! В работе о Грибоедове я специально останавливался на повелении Николая I от 29 мая 1826 года: «Из дел вынуть и сжечь все возмутительные стихи». – Речь о следствии по делу декабристов. Они и были вынуты и почти все сожжены или, отдельные, густо зачеркнуты. «Это письмо не было, как и еще два неизвестных нам документа, представлено Следственной комиссии и осело в секретных архивах»[172] – гласит комментарий к одному из важнейших документов пушкинской дуэльной истории – письму Геккерна к Дантесу по поводу пасквиля. После всего происшедшего оно было передано Геккерном Нессельроде – в целях самооправдания. (Неужели и Николай I рассчитывал на историю – или боялся ее? Тираны редко о ней думают. – Даже сравнительно мягкие тираны.)

Могут быть только догадки. Но догадки весомые . Сама необходимость таких догадок – очевидна. Как очевидно существование скрытых причин или пружин.

Исключенными из дела могли оказаться признания Лермонтова – о ком конкретно написаны последние 16 строк. Если б Лермонтов сказал, что метил в авторов пасквиля, – такое объяснение не входило уже в противоречие с существующим порядком вещей, – а неожиданно могло угодить в тон. Стать   нечаянно. Это была бы точка, в которой взгляды вольнодумца-гусара и монарха, а с ним и Бенкендорфа – могли неожиданно совпасть. (Может, и совпали.) Они сами искали авторов этой гадости. Искали и хотели наказать – это точно. (Ну, может, не слишком усердно – но Бенкендорф вообще был ленив.) Прицепились к какому-то почтовому чиновнику-французу. По фамилии Тибо. А потом оказалось, их два Тибо – братья, и они тут ни при чем. Один из них точно потом продолжал работать на почте. Искали не из-за Пушкина, конечно, из-за него в последнюю очередь, – но по причине «намека по царской линии», который – что делать? – существовал в пасквиле! Кажется, в итоге виновников нашли – или вычислили, если даже на уровне только подозрений, – но почти нет сомнений: именно об этом свидетельствуют некоторые судьбы фигурантов данной истории. Мы еще скажем об этом.

Оставил ли кто-нибудь нам хоть одну зацепку на эту тему?.. Оставил. Свидетельство принадлежит князю А. И. Васильчикову – секунданту в последней дуэли Лермонтова, который считался секундантом Мартынова. Хотя, судя по всему, до неожиданного рокового выстрела в лермонтовской дуэли это все считалось товарищеской стычкой, и секунданты, как бы, были общие: похоже, они вообще только перед судом разделились – и назвали себя секундантами с разных сторон. В этом, в частности, одна из тайн лермонтовской гибели.

Наши исследователи долго третировали Васильчикова. Относились к нему с подозрением. Кажется, среди прочего, оттого, что о нем как экономисте или вообще – либеральном деятеле много поздней презрительно отозвался Ленин. – В свое время и это могло иметь значение! (Но мы не знаем, что сказал бы Ленин о Лермонтове, если б Лермонтова не убил на дуэли Мартынов в 1841 году.) Васильчикову не доверяли – а зря. Он не был врагом Лермонтова – это видно по его запискам. Он пытается быть объективным – ну связан был порукой секундантов в дуэли, не более. Они все тогда о чем-то договорились. Но… Может, он не был другом – но не был врагом. И он дважды в воспоминаниях – один раз сказал в открытую, другой – попытался сказать и зачеркнул (это тоже симптоматично) – нечто такое, о чем упорно молчали другие.

Вот мнение Васильчикова: «Лермонтов был представитель направления, противного тогдашнему поколению светской молодежи… он отделился от него при самом своем появлении на поприще будущей славы известными стихами „А вы, надменные потомки…“ – и, утверждает далее мемуарист: – …  (Лермонтов. – Б. Г .) стал в некоторые, если не неприязненные, то холодные отношения к товарищам Дантеса, убийцы Пушкина… и даже в том полку, где он служил, его любили немногие» [173]. В другом мемуарном отрывке тот же автор развивает эту тему нелюбви к Лермонтову в его кругу: «Но, живя этой жизнью, к коей все мы, юноши 30-х годов, были обречены, вращаясь в среде великосветского общества, придавленного и кассированного после катастрофы 14 декабря, он глубоко и горько сознавал его ничтожество и выражал это чувство не только в стихах „печально я гляжу на наше поколенье“, но и в ежедневных, светских и товарищеских своих сношениях. От этого он был вообще нелюбим в кругу своих знакомых в гвардии и в петербургских салонах…» В комментарии находим продолжение фразы (зачеркнутое): «…  полку, офицеры которого сочли своим долгом (par esprit de corps) при дуэли Пушкина с Дантесом сторону иностранного выходца противу русского поэта, ему не прощали его смелой оды по смерти Пушкина…»[174]

Не начался ли тогда, в 1837-м, с так называемого «Прибавления» к оде «Смерть поэта» – отсчет уже лермонтовской «преддуэльной истории»?

Тот же Бурнашев в своих записках муссирует слухи, ходившие в обществе. И некоторым из них следует уделить внимание – хоть это только слухи.

Мы уже приводили фразу великого князя Михаила Павловича. Бенкендорф якобы сказал Дубельту: «Самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания: тогда слава их скоро померкнет, ежели мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет…»[175]

– если и было сказано – то могло относиться лишь к первой части «Смерти поэта». Но слухи самим своим существованием говорят за себя. Они не возникают на пустом месте. Заслуживают внимания и другие россказни Бурнашева – например, о том, что Бенкендорф сам не хотел докладывать государю про «Прибавление», и они с великим князем Михаилом решили не тревожить государя… но его к тому понудила некая светская сплетница (Анна Михайловна Хитрово – кстати, дочка Кутузова и родная сестра Елизаветы Михайловны, по случаю тоже Хитрово по второму мужу, – близкого друга покойного Пушкина. Мир тесен – а история всегда удивляет своими совпадениями). Это она будто бы заговорила с Бенкендорфом на балу в таком роде: «А вы, граф, верно, читали новые стихи на всех нас, и в которых сливки общества отделаны на чем свет стоит?..» И… граф понял про себя – что, если уж и она знает – то дело плохо, придется докладывать. Той же Анне Михайловне приписывают, что «недовольная уклончивостью Бенкендорфа на рауте, чем свет, послала копию на высочайшее имя в Зимний дворец… с доносительским заголовком „Воззвание к революции“»[176].

«При всех условиях стихи эти в высших сферах считались ребяческою вспышкою…»[177] Тайна какой-то снисходительности «высших сфер» по отношению к «Прибавлению» и его автору продолжает витать в воздухе и быть загадкой… Решение по «Делу о непозволительных стихах» было не просто мягким – но мягким на редкость, непонятно мягким.

Это вовсе не значит, что царю понравился Лермонтов или стихотворение «Смерть поэта». Ему не нравился пасквиль, Он был задет. Царя самого раздражали «коноводы нашего общества», которые недостаточно считались с ним. Если даже он не знал бы, что речь идет об авторах пасквиля, он не мог не понимать, что они-то уж точно примут это на свой счет. А кто это был – он втайне догадывался. Или знал наверняка. Но, даже если б только речь шла о «коноводах» из Кавалергардского полка, которые так пылко приняли сторону Дантеса, превратив это в «дело чести полка», – в то время, как он сам, царь, должен был наказать убийцу примерн о, дабы не поссориться с другою частью общества, – он все равно мог кое-что простить автору. Император взял под защиту Пушкина и его семью – вне зависимости от бывших его, Пушкина, проступков – нравится вам это или нет. Извольте расписаться в получении. Монаршая воля! И нечего тут устраивать демонстрации всем знаменитым полком!

художественного факта . Нет документов – что говорилось на суде непосредственно. Но психологическая ситуация… Представьте: молодой человек, к которому вчера еще посылали «медика, чтоб убедиться, не помешан ли он» (в лучшем случае, могли поступить, как с Чаадаевым) – отправляется на Кавказ, в почти привилегированный полк… и дальше исчезает из виду: на несколько месяцев. Вообще, непонятно, где он. Значит, можно – чтоб было непонятно? Он вдруг заболевает и… застревает в Пятигорске на неопределенный срок – его никто не ищет, между прочим, и не строчит никаких бумаг, чтоб его использовали по назначению, как это будет потом… всего через три года. Затем смотр его полка Николаем I, и, в связи с успешностью этого смотра, Лермонтова прощают и переводят в Центральную Россию, в гвардейский Гродненский гусарский полк, причем по личному ходатайству графа Бенкендорфа. – Хотя до сих пор неизвестно, участвовал ли он сам в этом смотре или нет (скорей всего, не участвовал!). А спустя три месяца – стремительно возвращают в его родной Царскосельский лейб-гвардии Гусарский – уже по ходатайству великого князя Михаила Павловича. Какая-то чертовщина – имея в виду достаточно крутые нравы николаевского царствования. Да и Лермонтова они коснутся еще. Но пока… чья-то таинственная рука выводит этого непутевого недоросля из всех бед, притом он сам не принимает в этом ровно никакого участия.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава вторая

4

Возвращен, прощен… Лермонтову дадут более двух лет – почти спокойных. Но то не значит вовсе, что власти не наблюдают за ним – ничего не ждут от него, или не обижаются отсутствием чего-то. В январе 1839-го Лермонтов даже участвует в свадьбе своего кузена (вообще-то, двоюродного дяди) Столыпина А. Г., и на свадьбе присутствует вся царская фамилия. Кузен женится на Марии Трубецкой, младшей сестре Александра. В судьбе Марии Трубецкой император и его жена принимают особое участие – и неслучайно. Как можно понять, Мария была прежде любовницей их сына, наследника Александра, а потом (или одновременно) – его адъютанта князя Барятинского. Когда Мария овдовеет, наследник будет настаивать, чтоб Барятинский женился на ней. Тот откажется. Она выйдет замуж за графа Семена Воронцова – сына Михаила Семеновича, мужа Елизаветы Ксаверьевны, – видного генерала, наместника и преобразователя юга России (и еще известного гонителя Пушкина), – но будет продолжаться ее связь с Барятинским. В смысле личном, семейном, сын Воронцов окажется не счастливей отца. К тому же и человек – вовсе бесхарактерный. (Или только – по отношению к жене?) Дальше о графине уже – Марии Васильевне Воронцовой – можно прочесть у Толстого, в «Хаджи-Мурате». Офицеры ненавидели ее за то, что, когда она, достаточно откровенно – при живом муже, приезжает в лагерь к любовнику – он командовал всеми войсками, действующими против Шамиля, – их (офицеров) высылают в секреты вокруг лагеря, и они всю ночь мерзнут в секрете… Впрочем, она, наверное, была красива и явно неглупа. Музыкальна – написала романс на стихи Лермонтова.

Даже интересно: вчера еще опальный поэт присутствует там же, где царь и вся высочайшая семья. Впрочем, он находится здесь как близкая родня жениха: Алексей Григорьевич Лермонтову не просто родственник, но близкий человек. Это по его совету он поступил когда-то в юнкерскую школу (не самый удачный совет, но так уж получилось!). А после выхода в полк они вместе с Алексеем Григорьевичем и Алексеем Аркадьевичем (Столыпиным-Монго) живут на общей квартире в Царском Селе. «По-видимому, после возвращения Лермонтова из первой кавказской ссылки все трое опять жили вместе в Царском Селе», – считает Э. Г. Герштейн.[178] Но пока только 1839 год, она выходит замуж за одного из Столыпиных, о чем императрица почти торжественно (во всяком случае, радостно) извещает сына-наследника, который за границей. «Самая свежая и поразительная новость – Маша Трубецкая выходит замуж за гусарского офицера Столыпина, зятя Философова. Ему 32 года, он красив, благовоспитан, хорошо держится и  , чем тоже не следует пренебрегать…»[179] А шаферами на свадьбе Марии – Трубецкой Александр (Бархат), ее родной брат, и Столыпин-Монго, ближайший друг Лермонтова. Как все перемешано! Наверное, о пушкинской истории здесь не говорят и вообще не говорят ни о чем таком. Когда-то, в 1835-м, по выходе в полк после юнкерской школы Лермонтов был приятелем со всей этой компанией Трубецкого. – Он писал тогда «Маскарад». То, что они сейчас бывают в одном кругу и, может, спокойно общаются, – ничего не значит: это законы света. Что таится про себя у каждого, неважно – и никого не касается. Вон Вяземский тоже вскоре после смерти Пушкина, выговорившись вволю и тем словно закляв беду, станет спокойно встречаться с врагами ушедшего Пушкина, наносить визиты – графине Пупковой (Нессельродихе – Марии Дмитриевне). Будет презирать себя за это – но являться на поклон будет.

С братом Александра Трубецкого Сергеем (его с тех пор уже вернули в столицу) произошли за это время еще разные неприятности – Николай I, чуть ли не во время его дежурства во дворце, насильно оженил его, сочетав с фрейлиной Е. П. Мусиной-Пушкиной, которую Сергей неосторожно обрюхатил. Императрица пишет о нем в том же письме к наследнику: «Говорят, Сергей похудел, у него сокрушенный вид».

И теперь он рвется на Кавказ от такого счастья – или уехал уже? «Сергей Трубецкой, родной брат фаворита императрицы… был другом Лермонтова и секундантом его на дуэли с Мартыновым», – комментирует Герштейн. С Лермонтовым они будут еще оба участниками сражения при Валерике.

В 1839 году почему-то французский посол де Барант заинтересуется тем, не была ли в стихотворении «Смерть поэта» оскорблена французская нация. И хотя Лермонтов любезно предоставит строфу, о которой речь (через Тургенева А. И.), и его начнут приглашать на вечера в посольстве Франции (лучше б не приглашали) – все равно этот вопрос будет тлеть где-то в глубине и в итоге состоится дуэль между Лермонтовым и де Барантом-сыном.

– и вправду «салонный Хлестаков», как окрестит его Белинский – и к Лермонтову он будет вязаться в силу разных причин: между ними встанет прелестная Мария Щербатова, молодая вдова, которой почему-то нравился Лермонтов, а не де Барант… Еще одна загадка короткой жизни Лермонтова. Однако… «Е. П. Ростопчина, которая назвала прямой причиной ссоры между Лермонтовым и Барантом „спор о смерти Пушкина“»[180]. А Ростопчина – редкостно осведомленный источник.

Не будем углубляться в вопрос о светской сплетне, которая связана была с именем мадам Бахерахт, жены русского консула в Гамбурге. Может, сплетня и была, может, ее не было. Это все – косвенности разного рода. «Важнее другое, – пишет Герштейн, – в 1939 году было придано значение стихам, написанным в начале 1837 года. Причем тогда, в дни гибели Пушкина, никто из иностранных наблюдателей не отмечал, что в стихах Лермонтова оскорблено достоинство Франции. Очевидно, кто-то напомнил Баранту об этих стихах и внушил, что они заключают оскорбительный для Франции смысл».

А вот это действительно важно: кто напомнил Баранту ?..

«Трижды прав был Вяземский, – продолжает тот же автор, – называя Петербург „опасным и скользким местом“. Это неудавшееся подстрекательство должно было поставить Лермонтова в очень тяжелое положение»[181]. Странно иль, напротив, интересно: в лермонтовской стычке с де Барантом Вяземский целиком на стороне последнего. «Это совершенная противоположность истории Дантеса, – замечает Вяземский в письме 22 марта 1840 года. – Здесь действует патриотизм. Из Лермонтова делают героя и радуются, что он проучил француза». Это что-то говорит нам о действительном положении Лермонтова в эпоху после Пушкина  и в так называемом «пушкинском круге».

Только почему пишут – «неудавшееся» подстрекательство? Все удалось. Лермонтов недавно воротился из одной ссылки, а теперь, после дуэли, грозит новая ссылка.

5

Мы не пишем здесь биографии Лермонтова – лишь пытаемся как-то восстановить его 

Надо сказать… Со времени первой ссылки положение Лермонтова в глазах властей сильно изменилось – и изменилось к худшему. Бенкендорф больше не поддерживает его и великий князь Михаил – тоже. И не помогло совместное с царской семьей участие в свадебных торжествах Марии Трубецкой и Алексея Столыпина, и не помогла возникшая за это время и все возраставшая литературная известность. Впрочем, в этой известности, наверное, было все дело – хотя продолжают искать как раз по касательной к этой известности. Ищут в маскарадах, на балах, в светских сплетнях. В плане «светского значения» Лермонтова – которое было не столь значительно. Над этим секретом обрушения какой-то защищенности Лермонтова со стороны властей следует поразмыслить. Но у нас как-то никогда не задумывались над этим – потому что не решались признать, что сперва эта защищенность имела место.

Меж тем… Напрасно считать, что власть ничему не учится – и на собственных ошибках тоже. И когда появился Лермонтов со стихами на смерть Пушкина – власти что-то поняли про него. Знаменитая фраза, которую скажет Николай I тотчас по получении им известия о гибели Лермонтова: «Собаке – собачья смерть!», будет не единственной – он почти сразу пожелает исправиться и произнесет другую, уже на публику: «На Кавказе погиб тот, кто мог заменить нам Пушкина!» – Это многое объясняет.

Лермонтову, в сущности, не мешали печататься (почти). Хотя и Николай I не брался сам быть его цензором. Никаких особых столкновений с цензурой как-то не было – исключая «Маскарад», но то была особая история. Костюмированные балы у Энгельгардтов посещал сам царь с семьей. На этих балах мелькали и были заметны несколько вольным поведением и дочки царя, и сама императрица. И все же… некоторые печатавшиеся без изъятий стихотворения Лермонтова – до сих пор вызывают удивление своей раскованностью, имея в виду строгости николаевской цензуры. Знаменитая рецензия государя на «Героя нашего времени» в письме к императрице свидетельствует, может, не столько о том, что он вовсе не понял роман… сколько личную досаду и раздражение. Но роман не был запрещен – и за первым последовало второе издание.

Над развязкой дуэли с де Барантом витает это монаршее раздражение.

– что отметил специально даже военный суд, – при самом благополучном исходе поединка – вместо того чтобы простить или хотя бы наказать символически – высылают снова на Кавказ – и теперь уже прямо в действующую армию – под пули горцев.[182] «Тот, кто мог заменить нам Пушкина…» Пушкину царь, по его понятиям, много прощал – он держал его при себе, даже не отпускал поселиться в деревне, выйти в отставку – под угрозой закрыть ему вход в архивы: понимал, что при царствовании его нужен такой поэт . «Империя блестящих фасадов» нуждалась и в Пушкине. Конечно, в Пушкине – под страхом опалы и под непосредственным орлиным взором монарха. Царь хотел иметь при себе прирученного Пушкина и очень опасался его – отвязанного.

Пушкин писал до времени политические стихи либерального или даже революционного толка. Это уж потом про них стало возможно говорить почти презрительно: «подобранные тайной полицией» – и даже в письме к великому князю. Мол, они ничего не стоили. Но сперва их подбирали многие  – не только тайная полиция. И тогда это имело смысл – хоть Вяземский и предостерегал автора в свое время: «Оппозиция у нас бесплодное и пустое ремесло во всех отношениях: оно может быть домашним рукоделием про себя и в честь своих пенатов, если набожная душа отречься от нее не может, но промыслом ей быть нельзя. Она не в цене у народа»[183]. Пушкина приблизили, приручили – он стал, время от времени, выдавать другие политические стихи. «Стансы» в том числе – и не только их. Потому перлюстрировали даже его переписку с женой: хотели знать – что он думает на самом деле?..

В юности Лермонтов тоже воспевал свободу. В зрелости он почти не писал и не написал никаких политических стихов. И знаменитое «Прибавление» было едва ли не случайностью в этом смысле. С некоторых пор его занимал только человек – и что с ним происходит в этом печальном мире.

Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил – и жизнь моя
Без этих трех блаженных дней

Бессильной старости твоей…

Жизнь. Бой с барсом. Смерть. «И с этой мыслью я усну // И никого не прокляну…» Вот и все. «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души…»

И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек,

Под небом места много всем…

А у властей на него, возможно, был особый взгляд. Какие-то расчеты. Вспомним, как во дворце, передавая из рук в руки, взахлеб читали «Демона». Царь это знал – от него это требовало каких-то шагов по приручению нового поэта – еще один «блестящий фасад империи», но Лермонтов обманывал все ожидания.

Он не писал стихов против власти – но не писал их в ее честь. (В отличие от позднего Пушкина.) Он вообще не касался в литературе ее политической составляющей – будто таковой вовсе не было.

Для него как писателя власть, как бы, не существовала. Он проходил будто сквозь нее – как привиденье через стену. И это раздражало или обижало – пожалуй, больше иной крамолы. «Отдавать жизнь за идею – значит слишком большое значение придавать неподтвержденным истинам». (Кажется, Анатоль Франс – век спустя.) Когда власть не принимают всерьез – это тоже крамола. Его равнодушие было важней для власти, а может, и опасней, нежели его мелькания на каких-нибудь балах, где ему не полагалось быть. В этом он всего лишь демонстрировал независимость, какую деспотии, даже слабые, не прощают. То, что на Лермонтова вдруг ополчились верхи, немножко напоминало «дело Бродского» – через столетие с лишком. Тот ведь тоже был осужден больше не за то, что власть ругал, а за то, что ее словно и не замечал.

– другой образ поэта, другую систему поведения.

Пушкин был горд, и гордился в себе и как будто нес в себе – Поэта.

Лермонтов тоже был горд – но именно из гордости в себе Поэта скрывал. Неслучайна, верно, мысль, что поведение позднего Лермонтова, уже известного писателя, определялось во многом трагедией, постигшей Пушкина. Вяземский писал в том же письме (Пушкину): «Ты любуешься в гонении: у нас оно, как авторское ремесло, еще не есть почетное звание. Оно звание только для немногих; для народа оно не существует».

Вот Лермонтов и жил во внешней жизни так, будто ощущал, что не существует это «авторское звание».

Почти никто из современников не запомнил его пишущим. Это его – человека, который за самый короткий срок, отпущенный ему Богом, успел сделать так много, так мощно. Зато в изобилии – предания о том, как он надламывал в ресторане тарелки о голову, чтоб они потом лопались в горячей воде, или рассовывал по карманам соленые огурцы. «Князь Васильчиков рассказывал мне, что хорошо помнит, как не раз Назимов, очень любивший Лермонтова, приставал к нему, чтобы он объяснил, что такое современная молодежь и ее направления, а Лермонтов, глумясь и пародируя салонных героев, утверждал, что „у нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин“, он напускал на себя la fanfaronade du vis и тем сердил Назимова. Глебову не раз пришлось успокаивать расходившегося декабриста, в то время как Лермонтов, схватив фуражку, с громким хохотом выбегал из комнаты… Он вообще любил или шум и возбуждение разговора, хотя бы самого пустого, но тревожившего его нервы, или совершенное уединение»[184].

– разговор с бывшим декабристом, то есть человеком идеи ! И что с этого вопроса, что такое современная молодежь – читай, современный человек! – начнется, в сущности, разговор Максима Максимыча с Автором-рассказчиком и, фактически, весь роман «Герой нашего времени».

В первую встречу с Белинским в Пятигорске, в ответ на попытку серьезного разговора о Вольтере, Лермонтов бросит что-то вроде: «Да вот что я скажу вам о вашем Вольтере, – если б он явился теперь к нам в Чембар, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры!» (И Белинский, и Лермонтов оба были из Чембарского уезда Пензенской губернии.) Этим он заслужил известную реплику Белинского в письме (ее цитирует Сатин): «…пожалуйста, не пускай к себе таких пошляков, как Лермонтов!»[185] Потом будет встреча Белинского с Лермонтовым в Ордонанс-гаузе, на гауптвахте, где Лермонтов содержался под арестом за дуэль с де Барантом, – и Белинский вынесет о собеседнике мнение буквально полярное.

Он «походил на маленького бесенка, которого Мефистофель мог подсылать к Вагнеру нарочно для того, чтобы смущать его глубокомыслие» (И. Панаев).[186]

Лермонтов часто издевался над людским «глубокомыслием» – что правда, то правда. Оно раздражало его – похоже, ему казалось, что эти разговоры не ведут ни к чему и что способность человека познать мир чрезвычайно мала… «Мы иссушили ум наукою беплодной…» Висковатов найдет очень точную формулу этого поведения – приведя цитату из Гейне, которого Лермонтов любил и переводил и который был ему очень близок:

– хочу маскироваться
Я пошляком, чтобы в толпе глупцов
В личинах гениев, героев, мудрецов
Не мог бы их подобием казаться,
Дай мне ту пошлость, что они скрывают…

С толпой смешавшись – мало кем быть узнан…[187]

Не только в поэзии Лермонтова и Гейне – во всей манере поведения было много общего…

У Гейне будет потом в предисловии к поэме «Атта-Троль»:

«Завистливая бездарность, после тысячелетних усилий, нашла, наконец, средство против дерзости гения: она придумала антитезу таланта и характера. Толпе сплошь и рядом преподносились истины, вроде: „Все порядочные люди, как правило, плохие музыканты, но хорошие музыканты – необязательно порядочные люди…“»

– одного за другим, с разницей всего в четыре с половиной года. Не нужно было вовсе – не то или иное поведение поэта. Не нужен был сам Поэт!

Лермонтов, может, называл это иначе – но хорошо знал про себя, что «антитеза таланта и характера» – уже придумана как средство против гения. И что по этой формуле добивали Пушкина.

Ему была необходима маска – чтоб скрываться. Этой маске он пожертвовал своим истинным лицом – первого трагического поэта России.

6

«В истории жизни и гибели Лермонтова есть какая-то тайна». Эти слова Эммы Герштейн, открывающие книгу «Судьба Лермонтова», можно бы и вправду поставить эпиграфом ко всей этой судьбе. Только тайну не исчерпывают факты типа: «Белые листы, корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом…»[188]

Наверное, больше был прав Блок, когда писал на самой заре создания классического лермонтоведения: «Почвы для исследования… нет, биография – нищенская, остается провидеть Лермонтова…»

«Остается провидеть…» «Причиной ссоры противников был „спор о смерти Пушкина“» – графиня Ростопчина – Александру Дюма.

Ростопчина уж точно – информированный источник. И Лермонтова прекрасно знала, и петербургский свет тоже. Но кто подсказал Баранту?.. Осталась где-то на полях еще фраза, якобы сказанная Лермонтовым: «Эти Дантесы и Баранты заносчивые сукины дети!» Вряд ли, если б шла речь просто о соперничестве по поводу женщины, Лермонтов стал бы так откровенно объединять эти два имени. Хотя… все может быть. Он был раздражителен, а поведение Баранта по отношению к той же Щербатовой могло казаться заносчивым. Могло напоминать ему того, другого… «Он был наглее нас…» Ведь не один Трубецкой, должно быть, говорил в свое время о «наглости» Дантеса и о том, как он себя вел с дамами. (И при этом – какой успех!) И Барант тоже – мог быть «наглей».

И все же… сама мысль об оскорблении французской нации родилась не у французов, это точно, а у кого?.. И кто подкинул ее французскому бездельнику и сыну посла Луи-Филиппа?

Это первый эпизод. Не последний. Все начинает быстро стремиться к развязке. Возникает Кто-то… Некто. Как Неизвестный в «Маскараде». Маска вместо лица. Кто-то подговаривает на дуэль офицера Колюбакина, над которым Лермонтов посмеивается. Мелькает в материалах, что Колюбакин походил на Грушницкого. Может, так – может, нет… Кто-то в Ставрополе сватает на эту роль Есакова. Кто-то, уже в Пятигорске, – Лисаневича, который ухаживал за Надей Верзилиной, а Лермонтов посмеивался над ним. Лисаневич якобы сказал (опять же – кому-то «Что вы! Чтобы я поднял руку на такого человека?» А может, это сказал Колюбакин. А может, нам просто хочется, чтобы кто-то сказал так, – а никто ничего не говорил.

«Корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом…» Кажется, вся судьба – «с оторванным концом»!

Тут и начинает маячить на горизонте смутная фигура Николая Соломоновича Мартынова.

Вообще, враги у Лермонтова были. И необязательно те, над кем он строил насмешки. Он был горд. Верней, в его попытке не выделяться и быть как все даже дюжинные люди предполагали гордыню.

А гордость вызывает предубеждение.

– «Отечественные записки». Известный автор «Тарантаса» и повести «Большой свет», в которой он «вывел светское значение Лермонтова» – словечко, которое, похоже, пустил в свет он сам. «„Маленький корнет“ Мишель Леонин, мечтающий о „большом свете“ и приглашении в Аничков дворец, вскоре осознает всю ложь и лицемерие аристократического общества» – так пересказывает сюжет «Лермонтовская энциклопедия»[189]. В памфлетное задание на написание этой повести со стороны великой княгини Марии Николаевны я как-то не очень верю. Я думаю, Соллогуб оправдывался этим мнимым волеизъявлением свыше. Лермонтов, что бы ни говорили о нем – и, главное, что бы ни сочинял об этом в письмах он сам, – не так стремился проникнуть в «большой свет». Это «проникновение» было ему обеспечено рождением, во-первых, и стихами на смерть Пушкина, которые нажили ему врагов и многих раздражили, но привлекли к нему общее внимание, да и его известность как писателя росла. Кроме того… автор оды «Смерть поэта» и знаменитого «Прибавления» к ней знал этому свету цену. На «большой свет» Лермонтов, как бы, и не обиделся – или сделал вид. Он вообще в литературе был крайне даже странно не обидчив. Об этом мы говорили уже. Похоже, его литературных мнений нет в письмах – не потому лишь, что писем дошло до нас крайне мало, – но и потому, что он их, эти мнения, не высказывал. Может, просто – не высказывал вслух? Внешне они с Соллогубом вроде даже приятельствовали. Хотя Соллогуб явно ревновал к Лермонтову свою невесту, потом жену – Софью Виельгорскую. Стихотворение «Нет, не тебя так пылко я люблю…», скорей всего, обращено именно к ней, – а не к молоденькой, хорошенькой Кате Быховец, «дальней родственнице Лермонтова, с которой поэт встречался летом 1841 года в Пятигорске». Весь рассказ Кати Быховец о Лермонтове и гибели Лермонтова, дошедший до нас, вызывает такое светлое ощущение от нее самой и от ее отношений с ним, что никак не сближается с трагическими ассоциациями самого стихотворения. Не знаю, кому понадобилось отказываться от простой и вызывающей доверие истории появления этих стихов, какую предлагала сама Софья Соллогуб?.. И искать в Кате Быховец сходство с Варварой Лопухиной, какую находила только сама Катя… Ну да – ей так казалось: «я думаю, он и меня оттого любил, что находил в нас сходство, и об ней его любимый разговор был…» Но кто сказал, что это сходство и вправду находил он сам? Наверное, легенду о любви Лермонтова к Лопухиной Катя вывезла с собой из Москвы и насчет «любимого разговора» – явно преувеличивала: он был слишком закрытый человек! С этим стихотворением вообще – несусветная путаница.

Я говорю с подругой юных дней,
В твоих чертах ищу черты другие,
В устах живых уста давно немые,
В глазах огонь угаснувших очей…

«уста давно немые» и «огонь угаснувших очей» о человеке живом. Это грех! А на нем и так, он считал, много грехов! Так что… никакая, пребывавшая в здравии, Варвара Лопухина не могла стоять за этим образом. «„…уста давно немые“ наталкивали на предположение о давно умершей девушке…»[190] – но эта девушка никак не находится в ранней биографии Лермонтова – куда более известной, чем поздняя… Можно предположить, что это вообще – образ рано ушедшей матери, который мнился Лермонтову всю его жизнь… «Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать»[191]. «Подруга юных дней» вовсе не означала в то время одно лишь любовное переживание. Самое слово «подруга» имело больше значений – иначе Пушкин не обратил бы его к старой няне…

Что касается того, что Соллогуб ревновал кого-то к Лермонтову… Боюсь, поле для ревности тут более значительно, нежели ревность к невесте или даже к жене – или к успеху в свете… К Пушкину Соллогуб в самом деле относился с уважением и пиететом. Был советчиком его и секундантом в первой дуэльной истории с Дантесом – в ноябре 1836-го. Правда, Пушкин будто бы сказал ему с упреком: «Вы были больше секундантом Дантеса, чем моим!» – за то, что он пытался расстроить дуэль тогда, – но мы за это никак держать обиду не можем. Он был на стороне Пушкина – в той мере, в какой человек его масштаба способен был понимать Пушкина. Но с существованием Пушкина в какой-то мере смирились даже далекие ему в литературе люди: все смирились. Зато, когда его не стало, почувствовали невольное облегчение – и его литературные друзья в том числе. Поскольку нам трудно вообще представить себе, что такое создавать литературу рядом с Пушкиным. «Мне мешает писать Лев Толстой», – говорил Блок. Человек терял веру в себя рядом с Пушкиным – масштаб литераторов в его присутствии заметно менялся – и сразу! Но повторяю – с этим все смирились. Однако появление, след в след Пушкину, другого  поэта, в котором можно было заподозрить почти равный талант, – могло быть обидно. Это было трудно пережить. Тут была ревность – не только к таланту, тут ревновали саму литературу … Литературные ряды расстроились – начались распри, часто злобные. Осталось писать памфлеты на «светское значение» этого парвеню.

Но все равно… как бы Соллогуб ни относился к Лермонтову, вряд ли он был тем, кто напомнил Баранту стихи на смерть Пушкина, придав им некий извращенный смысл. Слишком Соллогуб был завязан сам в пушкинской истории – притом на стороне Пушкина несомненно – и сделать так означало бы изменить себе. Люди того времени – если они не были подлецами – не позволяли себе идти на такие вещи.

Притом Некто, Неизвестный – который продолжает мелькать на полях лермонтовской биографии, готовый вот-вот ворваться в нее с кинжалом или пулей в спину, – как-то очень размазан по территории внутренней России и сопредельной с ней… он не только в Петербурге, он – и в армии на Кавказе, и в Ставрополе, и в Пятигорске… рождается ощущение, что их много, этих Некто, или их связывает нечто единое. До того, что некоторые недалекие люди придумали целый масонский заговор вокруг Лермонтова. Мне даже один знакомый показывал повесть на эту тему, появившуюся в смутное время – во второй половине 80-х теперь прошлого  века.

… по этой территории расползалась одна обширная общность: столичная гвардия. «…и даже в том полку, где он служил, его любили немногие». 

7

Среди врагов Лермонтова, которые появились после «дела Пушкина» и знаменитых строк о «надменных потомках», Ласкин называет, прежде всего, князя Барятинского: Александр Иванович – будущий фельдмаршал. Победитель Шамиля. То есть победителей, вообще-то, было много – но лавры достались ему: ему сдался в плен Шамиль. В лермонтовскую пору Барятинский был сперва офицером Кирасирского полка, потом кавказским армейцем, потом адъютантом Наследника. Барятинский учился с Лермонтовым в юнкерской школе, но особенных способностей и усердия тогда в учебе не явил: сказывался, возможно, «надменный потомок… прославленных отцов» (к Барятинскому это могло относиться впрямую): незачем слишком стараться, когда все само идет в руки: мать не только вхожа во дворец, но с императрицей чуть не каждую неделю завтракает. И все же, по недостаточным успехам, окончив ученье, оказался не в самом привилегированном полку – не в Кавалергардском и не в Лейб-гусарском – а всего лишь в Кирасирском. Император Николай имел и на этот счет свое мнение. Кажется, Барятинский все равно рвался в кавалергарды и считал себя кавалергардом в душе, и уж точно принадлежал к группе Александра Трубецкого. К «коноводам» гвардии. И в какой-то мере – к «кружку развлечений» монархини. Он участвовал в ряде затей кавалергардов – в частности, в том знаменитом безобразии на Неве, в затее с гробом с надписью «Борх». Посему причастность и Барятинского к пасквилю на Пушкина нельзя совсем отметать. (Напоминаем, с Барятинским был тогда на Неве и Трубецкой Сергей!)

Когда Дантес был под арестом после смерти Пушкина – Барятинский, как другие, слал ему «прелестные письма», как говорили некогда. Вот – от 19 марта: «Мне чего-то недостает с тех пор, как я не видел Вас, мой дорогой Геккерн; поверьте, что я не по свое воле прекратил свои посещения, которые приносили мне столько удовольствия и всегда казались мне слишком краткими; но я должен был прекратить их вследствие строгости караульных офицеров. Подумайте, что меня возмутительным образом два раза отослали с галереи под тем предлогом, что это не место для моих прогулок, а еще два раза я просил разрешения увидеться с Вами, но мне было отказано. Тем не менее верьте по-прежнему моей самой искренней дружбе и тому сочувствию, с которым относится к Вам вся наша семья»[192].

Дантес, сообщая Геккерну, что произведен в поручики (в феврале 1836-го), попутно упрекал, что тот противодействовал его, Дантеса, желанию отправиться на Кавказ. (Невольно подумаешь: если б Дантес уехал на Кавказ – Пушкин был бы жив!) Дантес писал: «…все, кто был на Кавказе, вернулись живые и невредимые и были представлены к крестам… Один бедняга Барятинский был опасно ранен, это правда, но зато и какая награда. Император назначил его адъютантом наследника…»[193] На Кавказе Барятинский и правда совершал подвиги – но едва не лишился жизни. Тут и взвилась его карьера, которую он закончит фельдмаршалом и победителем. Уже на вершине ее и много времени спустя после гибели Лермонтова – он будет удивлен, узнав, что его молодой личный секретарь (чиновник по особым поручениям) Павел Висковатов интересуется Лермонтовым: сам признался в этом – и сказал, что собирается писать его биографию. Барятинский стал упорно отговаривать молодого человека. (К счастью, безуспешно – и мы получили лучшую, верно, по сей день – самую полную биографию Лермонтова.)

– говорят, даже родная мать боялась постучаться к нему в комнату. Он всегда следил, чтоб дистанция между ним и другим человеком никак не была нарушена.

У него были еще причины ненавидеть Лермонтова – и кроме «надменных потомков». Было такое приключение – в школе гвардейских подпрапорщиков и кавюнкеров, среди многих приключений, в которых они участвовали, должно быть, вместе с Лермонтовым – а потом оно попало в поэму Лермонтова «Гошпиталь». Поэму порнографическую – добавим с сожалением, почти ничего другого Лермонтов за все два года школы не сочинил. Хотя тут надо признать – он и в этом был необыкновенно талантлив. Три «юнкерские» поэмы, созданные им на столь сомнительном материале, от рассмотрения коих – не говоря уж об издании! – упорно отказываются наши специалисты-лермонтоведы вот уж сколько лет, не включая их в самые полные и академические собрания, – безусловно, являются украшениями жанра порно, если этот жанр вообще что-то способно украсить. Лермонтов в нем преуспел, верно, больше, чем Барков и чем безвестный автор «Луки Мудищева». (Может, больше, чем сам Пушкин? Хотя хвастаться нечем!) Оттого и некоторые подвиги Барятинского, от которых тот хотел бы позже откреститься, попали в анналы гусарской истории, передаваемой из уст в уста.

В поэме «Гошпиталь» Лермонтова – «Князь Б., любитель наслаждений, с Лафою стал держать пари» (Лафа – Поливанов, гусар) – на «шесть штук шамапанского», что переспит с юной Марисей – служанкой старой слепой барыни, которая живет при Петергофском гошпитале. Проникнув в дом и оказавшись в спальне барыни, князь принимает за юную красотку-польку саму слепую старуху и… в страсти бросается на нее. Притом даже старая барыня, зовя на помощь, лихо выкрикивает самые непотребные слова: «Сюда – сюда… меня ….!»

На зов вбегает слуга – мужик со свечой, и что он видит?

…Худая, мерзостная с…

Вареного краснее рака
Пред ним зияла…

…это, не забудьте, – задница князя – и будущего победителя Шамиля. И слуга прикладывает к ней горящую свечу. И далее (опускаем детали):

Невкусен князю был припарок…
«Ты знаешь ли? Я князь!» – Вот штука!
Когда ж князья …. старух?![194]

Все заканчивается тем, что славный Лафа (главный герой «Юнкерских поэм»), который сам в это время спокойно развлекался с Марисей, спасает убегающего князя, дав в зубы его преследователю – при этом открывая нам имя героя: «Где ты, Барятинский, за мною!..»

Вероятно, тотчас по происшествии это все доставило много радостей и смеху, было омыто в вине – тех самых «шести штук шампанского» – и Лермонтов был среди тех, кто обмывал. Однако несколько лет спустя поднимающемуся по карьерной лестнице офицеру, герою войны, адъютанту наследника престола, стихи стали крайне неудобны, и самое воспоминание неудобно. Но никто ничего не мог поделать уже – это «ушло в народ» – субкультура гусарства! – и гвардейские офицеры и генералы, тайком от своих жен и детей, с удовольствием перечитывали эту похабель – а иногда зачитывали вслух друзьям – порой в желании кольнуть князя, который так уж стал взбираться по лестнице чинов – что не уследить. Эта «худая, мерзостная с…» могла ли стоить жизни Лермонтову? Могла. Но вряд ли. Барятинский, кроме Петербурга, не был нигде одновременно с Лермонтовым. «Люди эти даже мешали ему в его служебной карьере»[195], – пишет Висковатов, но не подтверждает ничем. Ему возражала Ашукина-Зенгер: «В какой мере он (Барятинский. – Б. Г .) знал о Лермонтове в периоды его пребывания на Кавказе, сказать трудно. Во всяком случае, знать мог, так как брат его Владимир в 1837 г. встречался с Лермонтовым на водах»[196]. Но в 1837-м никаких попыток спровоцировать кого-либо на дуэль с Лермонтовым не зафиксировано. Потом, судя по всему, какие-то отношения между Лермонтовым и Барятинским все же сохранялись – и даже серьезные разговоры были в Москве. Да и просто по месту действия… Барятинский мог еще иметь какую-то причастность к истории с де Барантом. Но его не было ни в отряде Галафеева (Валерик), ни в Ставрополе, ни в Пятигорске одновременно с Лермонтовым… Пребывание его брата Владимира в Пятигорске, в последний приезд Лермонтова, тоже не подтверждено. Все сказанное не исключает вовсе неприязни к Лермонтову, о которой пишет Висковатов. Впрочем… говоря о Лермонтове, князь однажды высказался, что николаевская империя обтачивала людей, как бильярдные шары, – требуя существования лишь гладких, а Лермонтов был другим: он выделялся… Непохож на подстрекателя к убийству! Но это, вы скажете, уже скорей – психологический этюд, чем доказательство. Правда! Но и весь разбор, какой мы здесь предприняли, – разве не один сплошной психологический этюд?..

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава вторая

 

Мне странно, что Ласкин на Барятинском остановился… Он двигался в правильном направлении.

Тут и появляется на горизонте Мартынов Николай Соломонович. Москвич. Петербургский гвардеец.

8

Они учились вместе в юнкерской школе. Притом, похоже, в школе связи между ними никакой не было. Нет воспоминаний об участии в каких-то совместных акциях или проделках. Но после школы уже между ними возникает какая-то связь: Мартынов как-то мелькает в жизни Лермонтова. У них общие корни по рождению – оба москвичи. Лермонтов хорошо знаком с семьей Николая: родители, сестры. С сестрами у него какая-то светская дружба или легкий флирт. Может, более серьезный с одной из них. Сестрам, похоже, он нравился.

Мартынов дважды принимался в жизни за воспоминания об их встречах, верно, пытаясь что-то сказать потомству – в чем-то оправдаться или что-то объяснить, – и дважды себя обрывал на полуслове, на юнкерской школе, где они встретились. Во второй раз попытался уже незадолго до смерти: «Моя исповедь» – название вызывающее. Объяснение явно не давалось ему.

дальше встречался часто – и в Петербурге, и в Москве.

В устной форме, вдогонку убитому, Мартынов послал несколько эпизодов их общения, призванных аттестовать Лермонтова дурно, – но они были настолько малы и незначащи, что могли у нормального человека вызвать только ссору с кем-то или размолвку – но никак не стрельбу из пистолета на поражение. Хотя… у обеих рассказанных им историй было очевидное достоинство: проверить было нельзя.

Вот один эпизод… Лермонтова ограбили в Тамани, когда он ехал на Кавказ, – это все знают – об этом написан рассказ «Тамань». Но, оказывается, с ним ехали письма родных Мартынова, которые Лермонтов забрал в Москве. Говорят, особенно подробные были письма сестер – чуть не дневники. В ту эпоху было модно – вести дневник и, время от времени, давать его кому-то близкому на прочтение. Но, может, не только письма? Отец Мартынова вложил в пакет еще деньги для сына. Когда Лермонтова обокрали – он, естественно, не мог вернуть письма – но деньги почему-то вернул. Вопрос: откуда он знал про них? И точную сумму? Может, вскрывал письма? (Подозрение, что Лермонтов не отдал письма, потому что их вскрыл, – высказала впервые мать Мартынова: может, боялась, что он женится на одной из девиц? – не хотела этого брака и оговорила: Лермонтов ей не нравился.) Не забудем, что вся история с письмом и с ограблением в Тамани относится к 1837 году.

Вторая легенда связана с первой; Лермонтов якобы ухаживал немного за одной из сестер Мартынова, Натальей Соломоновной (Герштейн считает, что и он нравился ей). Мартынов пустил слух, что Лермонтов и вскрыл-то письма, чтоб узнать мнение его сестры (или сестер) о себе. И что потом он якобы сказал Мартынову: «Ты знаешь, кто такая княжна Мери? Княжна Мери – это твоя сестра!» Но эта легенда возникла почти сразу по смерти Лермонтова, чуть не в ресторации Найтаки в Пятигорске, где роились тогда все слухи. В тот момент «княжон Мери» было хоть отбавляй – полный Пятигорск. Эмилия Клингенберг – старшая дочь Верзилиной от первого брака и падчерица генерала Верзилина – тоже не избежала разговоров о том, что «княжной Мери» была она, как, впрочем, и ее совсем юная сестра Надин. Обе они, кстати, после вышли за Шан-Гиреев – Акима и Алексея – близких родственников Лермонтова.

Рождение легенды, на мой взгляд, более всего демонстрирует полную растерянность общества в Пятигорске перед случившимся – и поиск каких-то самых простых и понятных причин…

– не мешали им с Мартыновым еще долго встречаться по дружбе. А в Пятигорске почти до конца оставаться в одном тесном кругу. (Та же Екатерина Быховец, в совершенной ярости против Мартынова – право, такой ярости, как она, никто другой не выказал, – отмечала в письме: «А давно ли он мне этого изверга, его убийцу рекомендовал, как товарища, друга!»[197]).

9

На Кавказе осенью 1840-го Лермонтов и Мартынов вместе участвовали в экспедиции генерала Галафеева.

«Он приехал на Кавказ, будучи офицером Кавалергардского полка и был уверен, что всех удивит своей храбростью, что сделает блестящую карьеру, и только и думал о блестящих наградах. На пути к Кавказу в Ставрополь, у генерал-адъютанта Граббе, за обеденным столом, много и долго с уверенностью говорил Мартынов о блестящей будущности, которая его ожидает. Так что Павел Христофорович должен был охладить пылкого офицера и пояснить ему, что на Кавказе храбростью не удивишь, а потому и награды не так-то легко даются. Да и говорить с пренебрежением о кавказских воинах не годится»[198].

Это воспоминание о появлении Мартынова на Кавказе, в штабе Граббе Висковатов приводит со слов сына командующего – Николая Павловича Граббе.

Портрет Мартынова этого времени оставил и Костенецкий, один из офицеров штаба:

«Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин, со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепьяно романсы и полон надежд на свою будущность: он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке, всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем, отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый»[199].

(Добавим, тот же Костенецкий пишет о Лермонтове не слишком приязненно – так что объяснить его отзыв о Мартынове его расположением к Лермонтову никак нельзя.)

Висковатов пояснял: «Мартынов в общем носил форму Гребенского казачьего полка, но, как находившийся в отставке, делал разные вольные к ней добавления, меняя цвета и прилаживая их согласно погоде, случаю или вкусу своему… Рукава черкески он обычно засучивал, что придавало всей его фигуре смелый и вызывающий вид. Он был фатоват и, сознавая свою красоту, высокий рост и прекрасное сложение, любил щеголять перед нежным полом и производить эффект своим появлением. Охотно напускал он также на себя мрачный вид, щеголяя „модным байронизмом“»[200]. Добавим: он всегда ходил с большим кинжалом – даже в гостиных, даже на танцах. Та же Екатерина Быховец писала брату: «Мартынов всегда ходил в черкеске и с кинжалом». И в другой части письма: «Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись… он ужасно самолюбив; карикатуры его беспрестанно прибавлялись». Судя по контексту – это было еще до приезда Лермонтова в Пятигорск – и лишь продолжилось при нем. Но никто из карикатуристов не был вызван на дуэль. Даже ссоры никакой не было.

Наверное, нам давно следует развести в пространстве две грани ситуации: Лермонтов – шутник, дразнилка, со склонностью к клоунаде – такую он взял на себя роль, – мог, в конце концов, спровоцировать кого-то на вызов и «допечь» его шутками. – То, что повторяют многие. В том числе – из тех, кто был приятельски настроен к Лермонтову, – не только сторонние свидетели. И, если Мартынов еще, к тому же, был почему-то зол на собственную судьбу…

Но прицельный выстрел на поражение требует серьезных оснований.

– в момент дуэли у него не оставалось выбора. Как было сказано в фильме «Последняя дорога» устами Данзаса: «Такой узел с тридцати шагов не рубят»[201].

Дантес метил вполне определенно и подло – в гениталии противника. Хотел отмстить. Попал чуть выше – в низ живота. Но Пушкин тоже был настроен стреляться до смертного исхода.

Лермонтов не собирался стрелять – и демонстрировал это вполне явственно.

Свой пистолет тогда Евгений,
Не преставая наступать,

Если бы Ленский поднял пистолет «на воздух», как тогда говорили, или отворотил в сторону, – никакой смертельной дуэли не было бы. Но…

И Ленский, жмуря левый глаз,
Стал также целить…

«воронка дуэли»[202].

Но Лермонтов то ли поднял пистолет на воздух, то ли первым выстрелил – тоже в воздух. Это показывали решительно все, хоть по-разному. Вероятней все-таки выстрелил – это секунданты потом, чтобы как-то обелить Мартынова, сказали, что кто-то из них разрядил лермонтовский пистолет.

Таким образом, Мартынов стрелял в заведомо безоружного человека. Притом давнего товарища…

Это заставляет нас думать. Искать причины там, где мы давно смирились с самыми простыми и неправдоподобными.

Если б мы знали, почему Мартынов уволился из армии в середине февраля 1841-го, мы б, наверное, могли понять, почему он убил Лермонтова летом того же года.

– а никак не добывать чины. Он мечтал выйти в отставку. Сколько можно судить – Мартынов чины, в первую очередь, и имел в виду, отправляясь на Кавказ.

Но что случилось – неизвестно.

Почему был исключен Лермонтов из «Валерикского» представления (к награде за храбрость), более или менее можно понять. Начальству он был неугоден – и довольно давно. Но почему исключен Мартынов? Офицер он был храбрый, никто не спорит, иначе он не попал бы в представление. На Кавказе, в боях – всегда было кого и за что представлять! Какие за Мартыновым водились грехи?..

Слабо мелькает один – хоть нечетко, без всякой уверенности. Он был игрок – это и после за ним шло. Откуда-то всплывает кличка его «Маркиз де Шулерхоф». Но такая кличка могла быть и просто шутливой, относящейся к завзятому игроку.

В более поздние времена рассказывали о нем. «Он был мистик, по-видимому, занимался вызыванием духов… но такое настроение не мешало ему каждый вечер вести в клубе крупную игру в карты, причем его партнеры ощущали тот холод, который, по-видимому, присущ был самой его натуре». Это приводит Герштейн мнение одного из мемуаристов и передает слово другому: «Некто Ф. Ф. Маурер, владелец богатого московского особняка, подтверждал, что Н. С. Мартынов вел в его доме крупную карточную игру. Маурер заходил даже еще дальше, уверяя, что это было единственной доходной статьей Мартынова»[203].

… Ну тогда командир полка мог вызвать провинившегося офицера и поставить перед дилеммой: или суд чести, или увольнение из полка по собственному желанию (по семейным обстоятельствам). Мартынов был причислен к Гребенскому казачьему – но был офицером-кавалергардом. Он мог хотеть в этом случае вернуться в свой полк – каким-то смелым поступком: и тогда вспомним опять – дуэль Пушкина, «дело чести полка»… и стихи Лермонтова.

Во всяком случае… Мартынов увольняется из армии «по домашним обстоятельствам». Карьера его рухнула. Дом у него в Москве, но домой он не едет, болтается по Пятигорску злой как черт и в вызывающем наряде – эпиграммы и карикатуры на него множатся – еще до приезда Лермонтова. А тут Лермонтов, буквально, подворачивается под руку, да еще злит его своими насмешками и шуточками. Но они – одна компания, один круг, одна «банда» в конце концов, как они называли сами. Мартынов живет на квартире с Глебовым, а Глебов – друг Лермонтова. Да и вообще – кругом друзья, тут негде зародиться вроде столь смертельной вражде.

Тут что-то не то, не так – или есть еще обстоятельства, коих мы не учитываем.

Из всех объяснений, какие придут со стороны Мартынова, конкретно – из его семьи, всего одно, которому следует уделить внимание. Фраза его сестры, дошедшая до нас – хотя и в пересказе: «Друзья таки раздули ссору!» Как будто в этом роде высказывался и сам Мартынов.

Кто из друзей? Кто именно? Кто был рядом?..

– «Тайный враг» в своей известной книге. Но не убедила.

«Независимый либерал заключил свой рассказ о дуэли обвинением убитого, ссылаясь на его строптивый, беспокойный нрав»[204].

Но увы! утверждениями подобного рода пестрит вся книга «Лермонтов в воспоминаниях современников». Не вся ж она писана неприятелями поэта? Да и, положа руку на сердце: нрав разве не был «строптивым и беспокойным»? Чтоб признать это – вовсе не надо было быть врагом Лермонтова!

Автор приводит еще очень интересную запись в дневнике А. С. Суворина.

«Васильчиков в Английском клубе встретил Мартынова. В клуб надо было рекомендацию. Он спрашивает одного – умер, другого – нет. Кто-то ударяет его по плечу. Обернулся – Мартынов. – Я тебя запишу. – Взял его под руку, говорит: – Заступись, пожалуйста. А то в Петербурге какой-то Мартьянов прямо убийцей меня называет. – Ну как не порадеть! Так и с Пушкиным поступали. Все кавалергарды были за Дантеса». «Запись… сделана со слов П. А. Ефремова, – комментирует Герштейн, – известного издателя и редактора сочинений Пушкина и Лермонтова». Но по записи Суворина нельзя понять – кто сказал в этом диалоге самую главную – последнюю фразу. Мартынов, Васильчиков? Тем более что сама запись – с чьих-то слов. А еще идет это все от «редактора реакционной газеты „Новое время“», на что указывает автор «Судьбы Лермонтова». А Мартьянов, поминаемый здесь, большой поклонник Лермонтова, был одновременно сотрудником газеты Суворина, и Суворин выступает на его стороне. А Васильчиков был либерал и, стало быть – враг газете «Новое время».

– никакой враждебности к Лермонтову в мемуарах Васильчикова о дуэли я не нахожу. Так, как он, говорили многие, словно объективируя ситуацию. Не имевший отношения к поединку и явно симпатизирующий Лермонтову человек – вроде А. Н. Муравьева – мог сказать: «Он пал от руки приятеля, который всячески стремился избежать дуэли, но был вынужден драться назойливостью самого Лермонтова». Что делать! «Таков был общий глас!» Или почти общий.

А непосредственные участники, как в случае с Пушкиным, решили дружно что-то скрыть. Это совершенно определенно. Так вели себя, к сожалению для нас, не только достаточно далекие поэту люди: тот же Васильчиков, – но и самые близкие – Алексей Столыпин (Монго), ближайший к Лермонтову человек. Почему они приняли на себя такую обязанность – столь же непонятно по прошествии времени, как то, почему друзья Пушкина взяли на себя круговую защиту Натальи Николаевны.

Поведение Столыпина, в принципе, объяснить можно: все уже случилось – и нельзя было ничего изменить. (Вроде, по воспоминаниям, когда Мартынов кинулся к убитому, сразу после выстрела, Столыпин сказал ему: «Подите прочь! Вы уже сделали все, что могли!») И, как друг Лермонтова – верно, и идеологически тоже, – он вряд ли верил в какой-нибудь суд, кроме Божьего, и в людскую справедливость. А участвовать в фарсе не стал – как не стал бы и Лермонтов на его месте. Обыденные объяснения тоже существуют – хотя и недостаточные. В первый момент так было решено всеми – частью, от растерянности. А потом все стояли на своем. В дуэли на ролях секундантов участвовало, по меньшей мере, двое или трое людей, уже наказанных властями за те или иные провинности. (Среди них Сергей Трубецкой.) Потому выбрали двоих, чтоб они назвались секундантами. Выбрали из тех, кто не был ни в чем замешан досель: один лечился в Пятигорске от раны, полученной в бою (Глебов), другой был сыном одного из ближайших вельмож Николая I (Васильчиков). Обоим мало что грозило. Оба фактически избежали потом наказания.

Э. Герштейн как повод для ненависти Васильчикова приводит некую эпиграмму, написанную якобы Лермонтовым в Пятигорске, в последний приезд, – (якобы) мелом, (якобы) на сукне карточного стола, (якобы) скопированную потом Чиляевым (домовладельцем) и (якобы) переданную им много лет спустя Мартьянову из «Нового времени» (как видите, сплошное сослагательное наклонение!): [205]

«Если Васильчиков мог порвать с В. Карамзиным за один только намек на покровительство отца, то эпиграмма Лермонтова, ставившая под сомнение либеральные позиции Васильчикова, должна была вызывать его лютую ненависть к автору. Васильчиков мог желать смерти Лермонтова»[206]. Но с Карамзиным Васильчиков порвал – по указанной автором причине, – когда был совсем юн. После он, возможно, научился владеть чувствами. Как можно судить – Васильчиков ругнулся в игре, это стало предметом эпиграммы. А за карточным столом занимаются игрой – а не либеральными или консервативными позициями. Вообще, неизвестно – принадлежала ли эпиграмма Лермонтову: в собрании она только «приписывается» ему. На карточном столе – мелом? – скорей всего, это был коллективный труд. И потом… Если б каждая эпиграмма того времени вела за собой дуэль со смертельным исходом или тянула к ней – земля была б усыпана трупами – куда больше, чем стихами. Толкователи часто бывают бесконечно далеки от психологии эпохи, о которой толкуют. Потому и делать исчерпывающий вывод: «Васильчиков мог желать смерти Лермонтова» на столь шатких основаниях – просто анекдот. Вообще, доводы почтенного исследователя бывают забавны: «…выясняется, что Васильчиков с Глебовым ехали в дрожках Мартынова, очевидно, они и были его секундантами»[207]. Но они ж были товарищи, одна компания! – и, если у них случилась беда, и двое из них собираются стреляться – они могли ехать к месту дуэли в одних дрожках и не заботясь, кто и чей секундант!

«Справедливая и горячая защита Лермонтова делает тем более чести князю Васильчикову, что сам он в свое время немало чувствовал на себе сарказм Лермонтова. Васильчиков и есть тот молодой князь, к которому, по рассказу Боденштедта, в Москве, за общим обедом так сильно приставал Лермонтов со своими сарказмами и шпильками».

Впрочем, дальше Герштейн формулирует очень точно: «Кем-то искусственно взвинченный в предыдущие дни Мартынов…»[208]

Вот и давайте думать – кем! И сперва вернемся к тому, что произошло в гостиной Верзилиных в Пятигорске – под вечер 13 июля.

10

В гостиной были танцы.

«Михаил Юрьевич дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л. С. Пушкин, который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык… Несмотря на мои предостережения удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его „montagnard au grand poignard“ (Мартынов носил черкеску и замечательной величины кинжал). » .

Последнее событие подчеркнем особо!

«Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом; он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: „сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах“ и так быстро отвернулся и отошел, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание: „язык мой, враг мой“ Михаил Юрьевич отвечал спокойно: „Это ничего, завтра мы уже будем добрыми друзьями“»[209].

«Надо же было такому случиться» – действительно! А почему игравший прервал игру именно в этот момент? Когда увидел, что Лермонтов что-то говорит Эмилии явно в адрес Мартынова – что тем более вероятно, так как Мартынов стоял непосредственно у рояля вместе с Надин Верзилиной! – Танцевальную музыку умеющие люди играют чаще по слуху, чем по нотам, – и можно спокойно в это время смотреть или хотя бы посматривать по сторонам.

«Ничего злого особенно не говорили, но смешного много…» Так же, как Васильчиков – неизвестно за какие грехи – был назначен врагом Лермонтова, – Сергей Трубецкой был назначен его другом, и так же неизвестно за что. Нет, одно основание было: он был гоним – как Лермонтов. А на Руси любят гонимых. И склонны прощать им все. Хотя из гонимых порой вырастают гонители, или они существуют порой в одном лице – и гонимые, и гонители. Я думаю, прозвище Трубецкого Сергея «miserable» строилось больше всего на его «гонимости».

Сергея Трубецкого, а после и его брата Александра – царь гнал беспощадно, изобретательно и, мы бы сказали, вдохновенно. За Александра Трубецкого царь принялся не сразу – тот долгое время еще был «Бархатом» для его супруги (вряд ли он не знал это прозвище!). Нельзя ж так сразу! Но потом расплатился с ним с лихвой. Тот уехал за границу и попросил разрешения задержаться… Царь один раз позволил с требованием вернуться в краткий срок и уже с угрозой, но во второй раз – отказал, и отказал еще в праве воротиться в страну. (Карьера Александра была сломана еще раньше.) Ему разрешил вернуться в Россию только новый царь Александр II. В дальнейшем Трубецкой оказался уже в Одессе, на заштатных ролях. Генерала ему дали, как бывало, уже в момент отставки.

Это несмотря на почти родственную любовь императорской семьи к Трубецким: к сестре Марии, к их отцу – князю Василию Трубецкому. – Когда старый князь умер, за его гробом шел эскадрон кавалергардов во главе с императором. Но это не помешало самодержцу осведомляться, на каком основании прибыл с Кавказа его высланный прежде из столицы сын Сергей – кстати, тяжко раненный в бою под Валериком, – и посадить его под домашний арест, хотя тот, вообще-то, приехал проститься с умирающим отцом. И потом государь чуть не каждый день справлялся: когда же Сергей выкатится – то есть отбудет назад?.. Напомним еще раз, что Сергей был участником «приключения на Неве». Вместе с князем Барятинским. Но, как говорил декабрист Лунин (по другому поводу): «Какая разница в наших судьбах!» Барятинский отмылся раной, его возвысили – карьера, фельдмаршал… А про Сергея Трубецкого что можно сказать?.. Ни раны не шли ему в почет, ни удаль. Сам отец, как мы помним, благодарил царя за то, что сынка перевели в армию. Потом его женили на фрейлине Пушкиной – насильно. В дворцовой церкви. (Слухи о ее поведении были самые что ни есть безрадостные.) Потом они с женой расстались – он поспешил на Кавказ… Поздней – увез от мужа молоденькую Жадимировскую – любовников нагнали, кажется, в Грузии, и его препроводили в Алексеевский равелин. Нет, вообще-то, было строгое царствование Николая Павловича, но уж не настолько, чтоб бросать в равелины за увоз чужих жен. Это была все же частная история – не политическая. И если бы всех за такие проказы заточали в равелины… Прожил Сергей недолго – после освобождения был сослан в имение, где при нем, по слухам, жила под видом экономки та самая Жадимировская. Вот все. Наверное, и впрямь несчастный был человек! На сюжет второй части его бурной биографии написан Булатом Окуджавой известный роман «Путешествие дилетантов». Там этот Трубецкой выведен вполне положительно – под именем Мятлева. И лишь где-то вскользь помянуто, что он участвовал в качестве секунданта в дуэли своего друга, замечательного поэта. Только… Его роль в дуэли Лермонтова неясна по сей день, и никто не хотел прояснить ее, и нет никаких оснований считать его другом Лермонтова.

(А про Александра Трубецкого вообще сказано в «Лермонтовской энциклопедии»: «Отношения поэта с Т. стали носить родственный характер с 1839, после женитьбы А. Г. Столыпина на М. В. Трубецкой»).[210]

За что Николай Павлович так гнал братьев Трубецких – Сергея и Александра?..

– больше не за что было! За пасквиль! Только мстил он, конечно, не за Пушкина – за себя. В пасквиле был задет он сам и его амурные похождения – а этого он не прощал. Потому, наверное, поначалу так слабо наказал Лермонтова. У них на минуту оказались одни враги – или один враг. А уж после Лермонтов его раздражил – что было, то было.

Но если вспомнить фразу сестры Мартынова: «друзья таки раздули ссору»… Почему в этой фразе мы слышим по сей день лишь попытку обвинения секундантов в неопытности? (Раз они могли допустить такое.) Почему не различаем другие грани и возможности ее звучания?..

Там рядом были, все знают – и вполне зрелые люди: Столыпин, тот же Сергей Трубецкой… кажется, Дорохов был – чуть не самый известный дуэлянт Российской армии – и уж точно друг Лермонтову. Сестра хочет защитить брата – это понятно. И обвиняет тех, кто подбил его на эту дуэль. Но, если вспомнить, что кто-то все время подстраивал – или пытался подстроить все лермонтовские поединки – начиная с де Баранта. …Провоцировал Колюбакина, Есакова в Ставрополе, еще кого-то. Уже непосредственно в Пятигорске – Лисаневича – который, кстати, тоже ухаживал за Надей Верзилиной. Что ж тут удивляться?.. А потом этот Некто взялся за Мартынова – и на сей раз удалось. Почему удалось – другой вопрос, и ответ, конечно – в самом Мартынове.

И еще – вокруг самой дуэли – одни сплошные выдумки. Мы говорили в самом начале о полном отсутствии истинных свидетельств и документов! Секунданты вынуждены были уклониться от признаний в участии, и вся вина и необходимость что-то объяснять легла на плечи действительно самых молодых и неопытных: Васильчикова и Глебова. Только Столыпин-Монго (это заметил Б. Эйхенбаум), находясь за границей, через два года, в Париже, в 1843 году – когда он издавал на французском переведенный им роман «Герой нашего времени», – дал такие сведения в редакционную справку к изданию: «Г. Лермонтов недавно погиб на дуэли, причины которой остались неясными…» Скорей всего, дал именно он, знавший решительно все, – больше некому было.

«Неясными», слышите? Для Монго-Столыпина они были «неясны» – почему ж они так ясны для нас?..

«известных стихов „А вы, надменные потомки“» – и словно останавливал себя. Дважды:

«…с того дня он стал в некоторые, если не неприязненные, то холодные отношения к товарищам Дантеса, убийцы Пушкина… и даже в том полку, где он служил, его любили немногие». 

«…в Кавалергардском полку, офицеры которого сочли своим долгом (par esprit de corps) при дуэли Пушкина с Дантесом сторону иностранного выходца противу русского поэта, ему не прощали его смелой оды по смерти Пушкина… »

«В 37-м все кавалергарды были за Дантеса!» Фразу, явно сказанную Мартыновым, никак нельзя приписать Васильчикову. Да не мог Васильчиков так сказать – в 70-е годы или поздней – не мог! Если б даже думал так! Это значило подмочить свою репутацию прогрессиста и либерального деятеля. Сильно подмочить! Зачем ему было идти на это?..

Гроб с надписью «Борх» на чьем-то празднестве бросил в воду Трубецкой Сергей – со товарищи. И пасквиль на Пушкина был подписан тем же именем: «Непременный секретарь Борх».

И нигде, нигде ровным счетом не сказано, что Трубецкой Сергей по вопросу о дуэли Пушкина имел какие-то иные взгляды, чем большинство офицеров его полка – все его «Красное море». Чем его родной брат – Трубецкой Александр.

«Тихий» Сергей Трубецкой, так и не всплывший на поверхность события, гонимый царем, секундант – якобы Лермонтова, якобы его друг – стоял, верней всего, серым кардиналом за громкой дуэлью Лермонтова с Мартыновым, приведшей к гибели крупнейшего после Пушкина поэта России, и всего четыре с половиной года спустя после гибели первого.

– в чем-то провинившемуся по службе Мартынову, что он кавалергард, и что-нибудь ввернуть о чести полка и намекнуть, что все может измениться… если он снимет этот плевок со знамени: «А вы, надменные потомки // Известной подлостью прославленных отцов…» – и как-то отмстить тому, кто нанес это оскорбление. Тем более что ему самому, Мартынову, нет покоя от этого приставалы, и он сам иногда готов его прибить.

Что было в сам момент дуэли, объяснялось долго и объясняется до сих пор, но правды мы не узнаем все равно.

Дуэлью якобы командовал Глебов – из тех, кто назвал себя в качестве секундантов. А из тех, кто не назвал – то есть на самом деле , вероятно, командовал Столыпин. Он был опытен в этих делах. Глебов такого опыта не имел. Он был уже заслуженный офицер, только молодой.

«по крайний след». Лермонтов поднял пистолет «на воздух» – как тогда говорили. Кстати – как в дуэли с де Барантом!

Мартынов тоже медлил. И помедлил даже на счет «три». После которого или дуэль прекращается, или возобновляется. И тут кто-то из секундантов закричал – якобы не оговоренное в условиях дуэли: «Стреляйте, или я вас разведу!» И Лермонтов, вероятно, успел выстрелить в воздух, а Мартынов – в него и убил его. Вот все. Этот, катализирующий действие, возглас приписывался долго Столыпину. Со слов того же Васильчикова. В устах Столыпина эти слова сразу теряли свой роковой смысл: становились случайностью, трагической обмолвкой, волнением друга.

Но в своем «интервью» Семевскому, которое недавно было расшифровано Е. Н. Рябовым, в 1869 году Васильчиков утверждал другое: Глебов был якобы единственным секундантом обоих противников, но распоряжался на дуэли Столыпин, и будто бы Трубецкой выкрикнул то самое роковое «стреляйте!», трагически изменившее ход поединка… «Нам остается только догадываться, какие причины побудили князя (Васильчикова. – Б. Г .) со временем изменить свои показания»[211]. Речь идет о замене в воспоминаниях Трубецкого на Столыпина. Может, потому, что последнего уж никак нельзя было обвинить в недостаточно хорошем отношении к Лермонтову?

Похоже, что Васильчиков вдруг не удержался. Когда назвал имя Трубецкого. Но его намеки на друзей Дантеса и на отношение к Лермонтову ряда офицеров Кавалергардского полка – после известного стихотворения – говорят за себя сами.

Вяземский писал А. Я. Булгакову: «В нашу поэзию стреляют удачнее, нежели в Луи-Филиппа. Второй раз не дают промаха. Грустно».

А в Записной книжке – нечто более подробное и явственное:

«По случаю дуэли Лермонтова кн. Александр Николаевич Голицын рассказывал мне, что при Екатерине была дуэль между кн. Голицыным и Шепелевым. Голицын был убит, и не совсем правильно, по крайней мере, в городе говорили и обвиняли Шепелева. Говорили также, что Потемкин не любил Голицына и принимал какое-то участие в поединке»[212].

Речь, несомненно, идет о подстроенной кем-то или наведенной кем-то издалека – одной из дуэлей прошлого.

«Удивительно, что секунданты допустили Мартынова совершить его зверский поступок. Ежели он хотел, чтобы дуэль совершилась, ему следовало сказать Лермонтову: извольте опять зарядить ваш пистолет. Я вам советую хорошенько в меня целиться, ибо я буду стараться вас убить. Так поступил бы благородный человек, а Мартынов поступил, как убийца»[213].

Старый почтмейстер эпоху знал и законы эпохи знал. Слишком много чужих писем прочитал на своем веку. Он полагал, как и мы в данном случае, что в выстреле Лермонтова в сторону или в пистолете, поднятом на воздух, не было добавочного оскорбления Мартынову (как думают и нынче некоторые исследователи). А было только выражение намерения. Сигнал противнику – что пора прекратить ссору… Что он, Лермонтов, во всяком случае – длить поединок не намерен.

Говорят, когда убили Лермонтова, старый Ермолов сказал: «Уж я бы не спустил этому Мартынову. Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно послать, да, вынувши часы, считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком»[214].

«Прибавление» – 16 строк: «А вы, надменные потомки…» – наверное, тоже можно было, «вынувши часы, считать, через сколько времени» его не будет в живых.

Две дуэли – Пушкина и Лермонтова, как ни странно, связаны меж собой, не могут быть не связаны. Они два звена в странной и страшной цепи…

11

… ни одно сообщение даже о смерти кого-то из знакомых не окрашено элементарным сочувствием, жалостью, искренней печалью. Ни одной книги, кажется, не упомянуто, кроме «Истории герцогов Бургундских», – да и то на столах у других: оттого что приезжает автор книги, новый французский посол де Барант, известный историк и автор книги. Свет это занимает. Ни одного даже впечатления театрального, кроме, разве, пересказа хамской шутки с гондоном, посланным кавалергардами актрисе на сцену. Он пишет всерьез об одной своей родственнице, не слишком счастливой в браке: «плата за титул графини никогда не бывает слишком дорогой». И любовь жены Пушкина к Дантесу – это загадка. Загадка женская или загадка судьбы – неизвестно. Может, загадка жизни?.. Один из мрачных законов бытия? Так или иначе, победа Дантеса над Пушкиным – как в женском сердце, так и в светских гостиных, в светских симпатиях – была победой принципиальной и грозной в своей принципиальности. Победой новых критериев, которых держалась в тот момент элита общества.

А Мартынов, что ж Мартынов…

«исповеди» – мы уже говорили, – он не продвинулся на шаг – дальше их знакомства в юнкерской школе.

Он даже отдает дань Лермонтову: «Умственное развитие его было настолько выше других товарищей, что и параллели между ними провести невозможно». Но есть один момент – вроде незначащий, – на котором он останавливается подробно: «…он был ловок в физических упражнениях, крепко сидел на лошади; но, как в наше время преимущественно обращали внимание на посадку, а он был сложен дурно, не мог быть красив на лошади, и на ординарцы его не посылали… По пешему фронту Лермонтов был очень плох: те же причины, что и в конном строю, потому что пешком его фигура еще менее выносила критику…»[215]

Смутное ощущение, что в этом тайном сопоставлении внешности – фигуры своей и своего противника – а пишет это совсем не молодой, едва ли не старый человек, – скрыта какая-то тайна. Одна из тайн психологии времени – может, всех времен. А сам «он был фатоват и сознавал свою красоту и прекрасное сложение».

  – рослых красивых мужчин. Весьма заметных в свете. Имеющих успех у прекрасного пола. Им кажется, что и прочие их качества, внутренние задатки – должны быть столь же очевидны для всех и, конечно, существуют на самом деле. И если вдруг они начинают ощущать недостаток этих качеств в себе… А если еще кто-нибудь со стороны им укажет на этот недостаток и если к тому ж это будут дамы – или кто-то значительный в этом мире… И если попутно им вдруг не удастся судьба в каком-то главном месте, где они ждали удачи, – где все говорило за то, что эта удача будет… – Тут наступает полный крах. Очень часто. И можно наступить на горло самому себе, и люди начинают совершать поступки, которых сами от себя не ждали…

Что-то заставило Мартынова уволиться из армии – верно, был проступок, не был? – по сей день неизвестно. Но крушение карьеры! Мы приводили рассказ Костенецкого – каким он видел Мартынова до отставки и каким встретил его в Пятигорске, немного времени спустя. Но он был уверен в себе – в своей значительности. Женщины не бывают столь самоуверенны, как мужчины определенного вида и строя души.

Он недоволен собой. Повторим – он блуждает по Пятигорску, злой как черт… его все раздражает. «Я понял, как надо писать, чтобы нравилось: писать надо странно!» – говорил один писатель.

– и ставит эту «странность» во главу угла. Это – новый способ привлечь внимание. Его огромный кинжал – его странность, особость. Как и весь его особый наряд. Но и это вызывает только карикатуры.

И тут является Лермонтов – поры своей короткой и бурной славы. Второе издание «Героя нашего времени». Книга у всех на руках. Вон даже царь читал, как теперь выяснилось – еще первое издание. Не нравилось – но читал. И всюду говорят вслед – это Лермонтов! Князь Голицын, который держится вообще-то наособицу, надменно, – зовет его к себе. Его зазывают к себе, волнуются его мнением. Он нарасхват. А кто он?.. Лермонтов? Маёшка, горбун. В юнкерской школе была кличка: «Маойш». Сутулый, небольшого роста. Невидный. Мартынов хорошо помнит – «…он был сложен дурно, не мог быть красив на лошади, и на ординарцы его не посылали…» И «по пешему фронту Лермонтов был очень плох»… Как такое стряслось?.. Такая разница в положении?

Хотя… «Кто скажет, что Сальери гордый был // Когда-нибудь завистником презренным?.. Никто!»

А тут этот несчастный (Маёшка, горбун!) еще лезет под руку со своими насмешками. А кто-то рядом возмущается вместе с Мартыновым. Говорит, что это нельзя так оставить (такое говорили и Лисаневичу, и Колюбакину… Раньше, должно быть, – де Баранту). Кто-то сочувствует, напутствует… А может, напоминает о чести полка например (Кавалергардского)? И даже, возможно, о том, что пора вернуться в полк, нужно вернуть уважение друзей. И что четыре года назад «все кавалергарды были за Дантеса»! (Врут! – не все. Но многие!) А «водяное общество» вокруг, в Пятигорске, как нарочно, упивается Лермонтовым. Тот устраивает бал в гроте Дианы – и даже вопреки мнению самого князя Голицына. И вообще ведет себя как хозяин и предводитель дружеского клана.

« Нет, мне положительно странно, почему это барону можно, а мне нельзя?.. (Вынимает флакон с духами и прыскается …Хорошо-с, так и запишем. Мысль эту можно б боле пояснить, но боюсь, как бы гусей не раздразнить… (Глядя на Тузенбаха. …»

Чехов что-то понимал в дуэли Лермонтова – что-то чувствовал как художник в этой истории. Он вообще любил Лермонтова. Кроме того, его занимал сам образ дуэли. Как институции. Как действа между людьми («Дуэль», «Три сестры»). И он неслучайно придал своему ужасающему Солёному в «Трех сестрах» эту постоянную «лермонтовскую» ассоциацию…

– его, Солёного: «цып, цып, цып…» Или: «Он ахнуть не успел, как на него медведь насел…»

«Я против вас, барон, никогда ничего не имел. Но у меня характер Лермонтова… Я даже немножко похож на Лермонтова… как говорят… (Достает из кармана флакон с духами и прыскает на руки. »

Ирина – о нем: «Я не люблю и боюсь этого вашего Солёного. Он говорит одни глупости… (Вспомним еще раз письмо Кати Быховец!)

Тузенбах. Странный он человек… Мне и жаль его, и досадно, но больше жаль. Мне кажется, он застенчив… Когда мы вдвоем с ним, то он бывает очень умен и ласков, а в обществе он грубый человек, бретёр…»

Мартынов вряд ли понял, что хотел сказать Лермонтов своим Печориным. Может, не понимал до конца – ни Печорина, ни Грушницкого. Но, возможно, он хотел показать – кто здесь Печорин, а кто Грушницкий?..

«Я позволю себе не много, я только подстрелю его, как вальдшнепа!..»

Лермонтова убил пародийный персонаж. В какой-то мере – пародия на него самого.

Убиение одного за другим – Пушкина, потом Лермонтова – в дуэли, с разницей всего в четыре с половиной года, означало, как говорят нынешние политологи, – «крушение элит». Или «элиты». «Элита» страны, которая не выносит тяжести собственных гениев, погибает сама и подводит к краю гибели все общество. Собственно, что бы сегодня ни говорили о декабре 1825-го, – крушение элиты тогдашней России началось с разгрома 14 декабря. Быстро начал меняться духовный уровень элиты. Пошло падение уровней. Наметились крушение ценностей и смена критериев в обществе…

14 декабря 1825-го одним из первых на помощь царю пришел Кавалергардский полк – во главе со смелым, честным и, верно, в чем-то недалеким графом Бенкендорфом. – Но он будет также и единственный человек, который непосредственно в момент казни на кронверке Петропавловской крепости – слабо, но выразит свой протест против второго повешения. Что, несомненно, запомнится ему в потомстве – хотя… кто скажет, что помнит сегодня еще – а что будет помнить завтра и через много лет забывчивое потомство? И главное, – что ему  

Почти сразу после казни на кронверке 13 июля 1826-го Кавалергардский полк устроил бал в честь нового шефа полка – правящей императрицы Александры Федоровны. Кому-то пришло в голову отмыться от этого дня. Очиститься.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава вторая

И те, кто понимал что-нибудь в дворянских приличиях, мог сказать про себя, что рухнула эпоха. (Должно быть, и говорили. Но глас столь давнего времени плохо доходит до нас. Не всегда!) – Ибо в тот день не просто казнили смертью пятерых и была гражданская казнь многих людей, но погибли на виселице  : Павел Пестель и Михаил Бестужев-Рюмин. И были подвергнуты гражданской казни еще несколько его офицеров…

из этого полка  – и Дантес, и Мартынов.

«Почему барону можно, а мне нельзя?..»

История – очень точная наука. Ее связи впечатляют.

«Цып, цып, цып…»

–2012 

Примечания

154. Выделено мной. – Б. Г .

«судия» – что я считаю более вероятным. – Б. Г .

156. Мануйлов В. А., Гиллельсон М. И., Вацуро В. Э. Лермонтов. Семинарий. С. 225.

157. Висковатов П. А. Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество. М., 1987. С. 221.

160. Щеголев П. Е. Лермонтов. Воспоминания. Письма. Дневники. М., 1999. C. 248–249.

161. Висковатов П. А. Указ. изд. С. 228.

–397. (Приложение.)

163. Бурнашев В. П. М. Ю. Лермонтов в рассказах его гвардейских однокашников // Лермонтов в восп. современников. Указ. изд. С. 190. (И Столыпин Адексей Аркадьевич (Монго), и Столыпин Николай Аркадьевич – сыновья Аркадия Алексеевича, родного брата бабушки Лермонтова – обер-прокурора Сената. Он их всегда звал кузенами – но они были ему двоюродные дядья. – Б. Г 

164. Бурнашев. Там же. С. 190–191.

166. Тот же Ласкин. – Б. Г. 

167. Пушкин А. С. Указ. изд. Т. X. С. 663 (перевод с франц.).

170. Муравьев А. Н. Знакомство с русскими поэтами // Лермонтов в восп. современников. С. 202.

171. Муравьев А. Н. Знакомство с русскими поэтами // Лермонтов в восп. современников. С. 399.

172. Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 169.

Б. Г .)

174. Лермонтов в воспоминаниях современников // Указ. изд. С. 524 (Также выделено мной).

175. Бурнашев В. П. Указ. сочинение // Лермонтов в восп. современников. С. 192.

178. Герштейн Э. Г. Судьба Лермонтова. М., 1964. С. 84.

179. Там же. С. 83.

181. Герштейн Э. Г. Указ. соч. С. 31.

«БАРАНТ. Если бы я был в своем отечестве, то знал бы, как кончить это дело.

» // Цитирую по книге: Э. Г. Герштейн. Указ. соч. С. 11.

183. П. А. Вяземский – Пушкину в Михайловское. 28 августа и 6 сентября 1825 г. // Пушкин А. С. Переписка. Полное собрание сочинений в восемнадцати томах. М., 1996. Т. XIII. С. 221–222.

184. Висковатов П. А. Указ. изд. С. 273.

187. Гейне. «Buch der Lieder» // Висковатов П. А. С. 275. (Перевод приведен Висковатовым.)

188. Герштейн Э. Г. Судьба Лермонтова. С. 5.

189. ЛЭ. С. 519.

191. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. IV. С. 352. (1830 г.)

192. Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. Т. II. С. 57.

193. Дантес. Письма к Геккерну // Витале С., Старк В. // Указ. изд. С. 120.

–278.

196. Ашукина-Зенгер М. О воспоминаниях В. В. Бобарыкина о Лермонтове. Сообщение // Литературное наследство. Т. 45–46. Лермонтов. М., 1948. Т. II. С. 756.

197. Лермонтов в восп. современников. С. 354.

199. Висковатов П. А. Указ. соч. Там же.

201. Сценарий Я. А. Гордина.

«Контрапункт, или Роман романа (Из опыта драматических изучений „Евгения Онегина“») // Голлер Б. А. Девятая глава. СПб., 2012 и более всего в книге: Гордин Я. А. Русская дуэль. СПб., 1993.

203. Герштейн Э. Г. Указ. соч. С. 407.

204. Герштейн Э. Г. Указ. соч. С. 162.

207. Там же. С. 432.

208. Герштейн Э. Г. Указ. соч. С. 446.

209. Шан-Гирей Э. А. (урожденная Клингенберг, падчерица ген. Верзилина). Воспоминание о Лермонтове // Лермонтов в восп. современников. С. 343. (Последняя фраза в воспоминаниях приведена по-французски.)

– замечательного, единственного – В. А. Мануйлова! – Б. Г .)

211. Дуэль Лермонтова с Мартыновым. По материалам следствия и военно-судного дела 1841 г. / Сост. Д. А. Алексеев. М., 1992 // Приложение 4. Д. Алексеев, Б. Пискарев. «Я хотел испытать его». С. 92, 93.

212. Вяземский П. А. Письмо А. Я. Булгакову. Из Записной книжки // Лермонтов в восп. современников. С. 366.

215. Мартынов Н. С. Отрывки из автобиографических записок // Лермонтов в восп. современников. С. 403.

Раздел сайта: