Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли
Часть 2. Две дуэли.
Глава первая

Глава первая

1

В 1982 году в журнале «Нева», № 6, ленинградский писатель Семен Ласкин опубликовал статью – фактически, документальную повесть «Тайна красного человека», вызвавшую шумную реакцию и весьма острую и неблагожелательную полемику. В том числе в печати.

В статье автор вводил в научный оборот и комментировал письма князя П. А. Вяземского к его светской корреспондентке, отбывшей в Москву, – графине Э. К. Мусиной-Пушкиной (Эмилии Карловне). Которую Вяземский называл Незабудкой. На эти письма Ласкин набрел достаточно случайно, но понял их значение и вцепился в них, как положено исследователю. И их перевела для него на русский известная переводчица французской прозы А. Л. Андрес.

На обсуждении статьи в Пушкинском Доме был полный разгром. До сих пор грустно вспоминать. Основным оппонентом Ласкина выступила С. Л. Абрамович, сотрудник музея Пушкина.

… мы были приятели – хотя и неблизки. Он был врач по образованию – успешный беллетрист, а с некоторых пор стал заниматься биографией Пушкина – в основном темой дуэли. И, как многие, кто обращался к этой теме, влюбился невольно в Наталью Николаевну и отдал в своих изысканиях все силы для возвышения и реабилитации ее.

Я неловко пошутил на одном его выступлении:

– Ты умрешь от любви к Наталье Николаевне!

Он ответил достойно:

– Что ж! Как мужчина я готов умереть от любви к женщине!..

Ласкин побывал в Париже – что в те времена было редкостью, – познакомился там с Клодом Дантесом, правнуком убийцы Пушкина. Тот предстал ему, судя по всему, очень милым человеком, понимающим в какой-то мере масштаб национальной трагедии, в которой оказался замешан его предок. Продемонстрировал гостю письма Дантеса к Геккерну – только Ласкин не мог их прочесть, подержал в руках, и все – он не знал французского, а хозяин, как я понимаю, еще не решился тогда дать скопировать письма. Он сделал это много после – предоставив их итальянской исследовательнице – Серене Витале, их перевели на русский, уже в наши дни, и Витале их откомментировала вместе с Вадимом Старком.

Впрочем, два отрывка из этих писем уже гуляли среди специалистов: они были когда-то (в 1946-м) опубликованы Анри Труайя, и Ласкин, как все прочие – в России и за ее пределами, – мог опираться только на них. И поскольку в них имя дамы, о которой шла речь, не было названо, – это дало ему повод, несколько раньше, выдвинуть гипотезу, что Дантес на самом деле был влюблен в другую женщину (в Идалию Полетику). И что речь в письмах шла о ней и о романе ее с Дантесом. А вовсе не о Наталье Николаевне. Что Пушкина и его жену просто «подставили». Статья появилась в печати года за два до «Тайны красного человека» и возмутила (справедливо) почти всех, кто мало-мальски знал историю пушкинской дуэли.

Со Стеллой Абрамович мы были дружны – с ней и с ее мужем В. И. Райцесом, прекрасным историком-медиевистом, автором книги о суде над Жанной д’Арк. Книга была такой хорошей, что я мечтал, чтоб он написал еще одну книгу о Жанне, – пенял ему, что не пишет, он обещал и не написал…

Работоспособность Стеллы была уникальной – даже среди тех, кто этим свойством обладал в полной мере. Ее умению найти, привлечь и перелопатить невероятное количество материалов можно было только позавидовать. Был и настоящий дар ученого.[70] Она сумела заново, после Щеголева, собрать по клочкам всю путаную фабулу преддуэльных дней и внести в нее какой-то строй, более или менее соответствующий тому, что происходило в действительности.

… «ученый малый, но педант» – Стелла Абрамович сошлась в клинче с Семеном Ласкиным – прозаиком, беллетристом – считавшимся в пушкинистике «любителем». Им было трудно спорить друг с другом. Тем более что Ласкин-беллетрист на каждом шагу затенял неловко – а то и подменял собой Ласкина-исследователя. На этих-то беллетристических пассажах его легко было ловить подлинным знатокам.

К примеру, он писал: «Императрица танцевала на балах в то время, как…» – а Стелла педантично вытаскивала на свет камер-фурьерский журнал, где значилось черным по белому: императрица в тот месяц вообще хворала простудой и не выезжала. Ласкин считал, что прозвище «Пруссачка» в письме относилось к императрице – она ведь была немка. А выходило на поверку, что так звали в свете другую даму-немку, в которую тоже был влюблен персонаж (княгиню Витгенштейн)[71]. Или Ласкин полагал, что прозвание «Мать всего красного» – там же, в письмах, – имеет в виду, опять же, императрицу – она была шефом Кавалергардского полка, где офицеры носили красный мундир, – а ему легко доказывали, что это – мать кавалергардов братьев Трубецких. Ну и так далее. Вообще, его текст сильно отдавал обычной советской нелюбовью к правящим кругам прошлого России. Впрочем, тексты самой С. Л. Абрамович, как и других в то время, – светились тем же свойством. В общем, в том, что говорили специалисты, содержалось много правильного. Удивительно было другое…

Я знал Стеллу как очень доброго человека и был смущен манерой, в какой она вела спор с Ласкиным. Она спорила так – будто что-то задело ее лично. В защиту Ласкина решился выступить, по-моему, только Яков Гордин, но это ничего не изменило. Обстановка была накалена. (Может, и вправду Ласкину не прощали явно надуманной гипотезы, связанной с Идалией Полетикой?) Кстати, в те же дни в «Литературной газете» раздался окрик уже из Москвы – статья Эммы Герштейн, столь же жестко отрицательная. Хотя на некоторые материалы, легшие в основу работы Ласкина, – она же, Герштейн – первая и обратила внимание – Ласкин ссылался на них. Статья ее дышала еще более открытой неприязнью к «каким-то там» – рискующим вторгаться на «чужую территорию».

Обе – и С. Л. Абрамович, и Э. Г. Герштейн – усиленно эксплуатировали слово «непрофессионально». – Переводчица с французского Александра Львовна Андрес после жаловалась мне, что, кроме профессиональности Ласкина, – кто-то пытается подвергнуть сомнению и ее профессионализм.

Меж тем рискую утверждать то, что был готов утверждать и тогда: при всех ошибках Ласкина – при всех неточностях, он был прав в одном: в своем прочтении писем Вяземского, и, более всего, того самого,   письма – от 16 февраля 1837 года. Но именно на эту важнейшую мысль «любителя» – и на то, к каким выводам она может привести, – его критики почему-то обратили меньше всего внимания. Ее просто, как бы, смахнули со стола.

Помню… после заседания, выходя из зала, Л. К. Долгополов, крупнейший исследователь Серебряного века – Блока, Белого, – сказал кому-то из выступавших особенно резко: «Вы все равно все придете к этому! Только немного погодя!..»

2

«„Я люблю вас так, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, и я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет вам наградой“ – представь, будь мы одни, я определенно пал бы к ее ногам и осыпал их поцелуями…» – это почти первые строки из письма Дантеса Геккерну, которые дошли до нас в публикации Анри Труайя в 1946 году. И было несомненно, что передаются слова именно Натальи Николаевны Пушкиной. Всего было опубликовано, как мы сказали уже, два отрывка из двух писем.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Еще один отрывок, опубликованный Труайя, был таков:

«…самое ужасное в моем положении, что она тоже любит меня, однако встречаться мы не можем, и до сих пор это невозможно, так как муж возмутительно ревнив . Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль… я сделал бы все что угодно, чтоб доставить ей радость, так как жизнь моя с некоторых пор ежеминутная пытка. Любить друг друга и не иметь иной возможности признаться в этом, кроме как между двумя ритурнелями контрданса… »[72] – Первое письмо Дантеса о своей новой любви.

«Муж возмутительно ревнив» – это, разумеется, про А. С. Пушкина. (Хорошее слово «возмутительно», не правда ли? – когда речь – о ревности мужа!)

«…сам М. А. Цявловский, комментируя письма, опубликованные Труайя, писал: „Ответное чувство Натальи Николаевны к Дантесу теперь не может подвергаться сомнению“» (а Цявловский был очень крупный пушкинист, автор «Летописи жизни и творчества Пушкина» (к сожалению, неполной). Но С. Л. Абрамович опровергала его: «Тем не менее мы позволим себе усомниться…»[73] – и очень долго такое мнение было мнением чуть не всей пушкинистской общественности. Даже возникали сомнения – а подлинно ли речь шла о Наталье Николаевне Пушкиной – в отрывках, приведенных Труайя? А может, о ком-то другом?.. Так появилась, кстати, и гипотеза Ласкина – об Идалии Полетике.

И мы долго старались жить так, будто этих отрывков вовсе не было – а если и были, их все равно можно будет когда-нибудь удобно объяснить.

«Главный источник трагедии 1837 года, как давно установлено », – утверждала Я. Л. Левкович, один из лучших наших и самых уважаемых исследователей пушкинской биографии.[74]

Боже мой! Если б в истории гибели Пушкина было хоть что-нибудь «установлено». Паче чаяния – «давно»!

Мы выстраиваем себе без конца собственную историю – какой бы нам хотелось ее видеть. Мы примеряем ее – исключительно на самих себя, на наши собственные чувства – к кому-то, к чему-то… И привычно перешагиваем через чувства и реакции людей, на глазах у которых все происходило. Вскоре после того, как Дантес сообщает наставнику о своей новой любви, появляется запись в скромном дневнике молоденькой фрейлины Марии Мердер, дочери одного из воспитателей Наследника, запись от 5 февраля 1836-го – то есть относится к тем дням, когда эта любовь уже стала предметом обсуждений в свете:

«В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу: он искал кого-то взглядом. И, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с г-жой Пушкиной, до моего слуха долетело:

„Уехать – думаете ли вы об этом – я не верю этому – это не ваше намерение…“»

«не ваше намерение» – так чье же? ее мужа? Впрочем, есть вариант – что это она, напротив, говорит ему. Он грозит ей отъездом на Кавказ. Она думает, что это намерение его пока еще – наставника, Геккерна.

«Выражение, с которым произнесены эти слова, – продолжает барышня, – не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга!.. Барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту»[75].

Почти через год она сделает запись: «На балу я не танцевала. Было слишком жарко. В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жою Пушкиной. Какое восхитительное создание! Минуту спустя я увидела проходившего А. С. Пушкина. Какой урод!»

Но эта девица – ей от силы 17 – вряд ли успела стать врагом Пушкина! Она, наверное, сама влюблена в Дантеса – все правда! Но она пишет с таким сочувствием! «Впрочем, о любви Дантеса известно всем. Ее якобы видят все. Однажды вечером я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взорами за тем углом. Где находилась она . Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным для того, чтобы, надев маску равнодушия, рискнуть появиться с нею среди танцующих»[76].

Но вот голос совсем из другого стана – за несколько дней до этой свадьбы: «…бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастлив. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими ироническими отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно»[77].

Это уже не какая-нибудь никому не известная Мария Мердер – это Карамзина, Софья – дочь Николая Михайловича и падчерица той самой Екатерины Андреевны, которая примет чуть не последний вздох Пушкина, – он призовет ее к себе, – та, кому Тынянов приписывал роль пожизненной «потаенной любви Пушкина» (что, верно, ошибка!). А пишет Софья брату Андрею, сыну Карамзина, – Андрей, между прочим, пока – друг Дантеса. И это уже – вовсе не Бобринские, Нессельроде – но Карамзины, Вяземские. Что же говорить о «врагах»? О той самой «светской черни»? Когда все происходило – истинных друзей рядом с ним оказалось совсем мало. И нам надо помнить – что все образумились только после, потом ! Это к тому – насколько можно верить их показаниям – их воспоминаниям. «Одиночество – о, нищета!» – восклицал Мюссе.

Наверное, стоит признать – хоть нам и неприятно думать об этом – Наталья Николаевна, рослая красавица, рядом с Дантесом смотрелась куда привлекательней, чем рядом с усталым, низкорослым, некрасивым, по светским меркам, – и казавшимся немолодым уже, по тем временам, супругом. Люди всегда сочувствуют победе – победительному началу. А в этих двоих была победа. Правда – чего над чем? – вот вопрос. Во всяком случае, так виделось случайному взору. Не зря же эта страсть – или эта наглядная симпатия Дантеса и ее друг к другу – вызывала сочувствие самых разных людей: от императрицы Александры Федоровны и совсем юной фрейлины Мердер – до некоторых пушкинских друзей. Или целых дружеских семей.

– нелепо, даже неприлично. Любовь не дает никому отчета – она сама отчет себе.

Ей в сердце дума заронилась,
Пора пришла, она влюбилась.
Так в землю падшее зерно
Весны огнем оживлено…

«фаталитетом» для Пушкина и пушкинской судьбы.[78] И покуда мы не разделим в пространстве две фабулы: чувства самой Натальи Николаевны, как чувства всякого человека, достойные уважения, и то, что она, как любой из нас, имела на них право… – и нашу любовь к Пушкину и боль за него, – мы обречены скитаться в полулжи и обманывать себя, называя это исследованием и постижением истины.

В. Ф. Вяземская уже в старости говорила Бартеневу, что, скорей всего, Наталья Николаевна все ж была невинна. (За этой мыслью бросились когда-то буквально наперегонки – многие специалисты. И повторяли ее на все лады.) Наверное, это – правда в обычном смысле слова. Она вряд ли изменила мужу физически и вряд ли успела стать впрямую любовницей Дантеса. Она сопротивлялась – и довольно долго. Но у Пушкина оказалась другая мера вещей. Не светская. Вспомните его письмо к ней: «Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете, – а душу твою люблю я еще более твоего лица…»[79]

А тут вышло, что душа принадлежит не ему.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Фактически его жена сказала человеку, которого любила, слово в слово, то же, что и Татьяна Онегину: «Я вас люблю, к чему лукавить, // Но я другому отдана, // Я буду век ему верна…» – предложила этот вариант своему мужу. Пушкина как поэта такое могло восхитить, но это не значит, что Пушкин как человек и муж мог с этим смириться.

И ведь он все знал заранее, писал незадолго до свадьбы матери Натальи Николаевны: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена всеобщим восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми. Не возникнут ли у нее сожаления? Не почувствует ли она ко мне отвращение? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, – эта мысль для меня – ад»[80].

предвидеть  – одно, а видеть  непосредственно, держать перед глазами – совсем другое.

3

4 ноября 1836 года Пушкин и ряд его друзей получили по городской почте ныне хорошо известное письмо:

«Кавалеры первой степени, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великий Капитул, под председательством высокопочтенного Великого Магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина заместителем великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом Ордена. 

Непременный секретарь граф И. Борх».

– его любовницы Марии Нарышкиной, имевшей от него дочь Софью, которая умерла в младенчестве.

Граф Иосиф Борх, муж видной петербургской красавицы, был известен в столичных светских кругах как гомосексуалист. Пушкин якобы сказал Данзасу, своему секунданту, когда по дороге на Черную речку они встретили карету Борхов: «Вот две образцовых семьи… жена живет с кучером, муж с форейтором».

Приход этих писем Пушкин прочно связал про себя с отказом Дантесу от дома. Несомненно эта связь была – вне зависимости от того, кто эти письма послал и играл ли какую-нибудь роль в этом сам Дантес или его приемный родитель. Пушкин до смерти был уверен, что письма шли от них – от Дантеса с Геккерном. А может, не был уверен?.. Просто не знал другого способа обвинить их в интриге против своей семьи, зная, что по светским канонам, которыми он был связан по рукам и ногам, во всем прочем поведение Дантеса и его «приемного отца» по отношению к его семье ничего крамольного собой не представляло – и не подлежало осуждению?..

Сразу по получении анонимных писем Пушкин послал Дантесу вызов на дуэль – но потом согласился на отсрочку в несколько дней, потом в две недели – под давлением Геккерна и активно вмешавшегося в дело Жуковского, который, конечно, старался оберечь Пушкина.

Это значит все-таки, что в авторстве писем он не был совсем уверен. Друзья, и не только в лице Жуковского, как мы понимаем, оказались вовлечены в события только после получения ими пасквиля для передачи Пушкину. Мы тоже «вовлечены» по-настоящему – только с этого момента. А что происходило   в семье Пушкиных, друзья не знали и мы не знаем!

17 октября, еще до анонимных писем  (что следует отметить особо), с дежурства по полку Дантес пишет Геккерну письмо, во многом переворачивающее наши представления обо всей этой истории…

«…я решился прибегнуть к твоей помощи и умоляю исполнить вечером то, что ты мне обещал. Ты обязательно должен поговорить с нею, чтобы я наконец знал, как мне быть. Сегодня вечером она едет к Лерхенфельдам…»

Дальше он диктует Геккерну, что и как надо говорить:

«И тут было бы недурно в разговоре намекнуть ей, будто ты убеждён, что отношения у нас куда более близкие, чем на самом деле, но тут же найди возможность, как бы оправдываясь, дать ей понять, что во всяком случае, если судить по её поведению со мной, их не может не быть .

…вечером она едет к Лерхенфельдам…» – значит, несмотря на отказ Дантесу от дома, связь между домами продолжает сохраняться – либо между Натальей Николаевной и Дантесом непосредственно (письменная), либо кто-то осуществляет ее (сестра Екатерина?).

«…если судить по её поведению со мной, их  (отношений. – Б. Г .) не может не быть » – ключевая фраза для нашего понимания ситуации! Ключевая! Для того понимания, которое должно быть. Оно начисто сметает, увы, все наши «сю-сю-вовсю» о подлинных чувствах Натальи Николаевны к Дантесу.

«…как я уже говорил, – пишет далее Дантес, – она ни в коем случае не должна заподозрить, что этот разговор подстроен, пусть видит в нём лишь вполне естественное чувство тревоги за мое здоровье и будущее, и настоятельно потребуй сохранить его в тайне ото всех, и особенно от меня …а ещё остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме . Еще раз умоляю тебя, мой дорогой, прийти на помощь, я всецело отдаю себя в твои руки, потому что, если эта история будет продолжаться, а я не буду знать, какими она грозит мне последствиями, я сойду с ума»[81].

В письме есть особо важные смыслы, на которых следует и остановиться особо…

«Остерегайся употреблять выражения, которые были в том письме…»  Конечно, речь о тех выражениях, какие Дантес употребил уже в письме к ней, показанном им предварительно приемному отцу. (Или составленном вместе с ним?)

И, наконец, по тону этой «мольбы о помощи» письмо свидетельствует один важный факт… Пушкин умер в убеждении – или убеждал себя (как было на самом деле, мы никогда уж не узнаем) – в том, что Геккерн, «подобно бесстыжей старухе, подстерегал его жену», «отечески сводничал» своему сыну и «руководил всем его поведением». Все было наоборот. Дантес этого требовал от него. Несмотря на сложность отношений между ними самими.

Письмо Дантеса обрывается совсем уж интересным пассажем: «…Если бы ты сумел …» – «далее несколько слов неразборчиво » – гласит комментарий.

В нем точно поставлен вопрос: чем можно было «припугнуть» жену Пушкина?.. Вообще светскую даму в этой ситуации? Только реалиями ее собственного поведения : ибо, «… (отношений) не может не быть ». Тем, что все могли видеть – и не только приемный папаша. Или, может, ее письмами к нему? Записками?.. Могло быть и такое.

В том же письме есть очень важное место – почти в самом начале: «ты должен обратиться к ней и сказать, но так, чтобы не слышала сестра, что тебе совершенно необходимо с ней поговорить».

Напомним – письмо это от 17 октября. А 6 ноября, уже после первого вызова от Пушкина (дуэль отсрочена), Дантес пишет Геккерну с дежурства по полку: «Бог мой, я не сетую на женщину и счастлив, зная, что она спокойна, но это страшная неосторожность либо безумие, которого я к тому же не понимаю, равно как и того, какова была ее цель.  …ты не пишешь, виделся ли ты с сестрой у тетки и откуда тебе известно, что она призналась насчет писем »[82].

«Женщина призналась насчет писем» его – своему мужу. Судя по всему, отдала эти письма мужу, а если это «безумие» – то письма говорили о вещах, о которых супруг знать не должен, – и еще, там вряд ли говорилось только о его чувствах к ней и не поминалось еще нечто, связанное с чувствами ее самой.

«Только тогда Пушкин узнал о тех преследованиях, которым она подверглась. Зная ее, Пушкин поверил ей безусловно. Он стал ее защитником, а не обвинителем. Вяземский позднее писал об этом решающем объяснении: „Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала“»[83]. (Из книги С. Л. Абрамович.)

«Кто пишет чувствительней, чем женщины? Только некоторые мужчины!» (М. Булгаков.) Сама Абрамович с удовольствием цитирует потом другого Булгакова – Александра Яковлевича, московского почт-директора, постоянного корреспондента Вяземского и великого сплетника. Тот писал в письме к дочери, уже после трагедии, что всегда сумеет «отличить Пушкина от Вяземского».

4

Автор книги «Пушкин в 1836 году» считала, что дата получения анонимных писем – 4 ноября как-то связана со 2 ноября, когда якобы состоялось подстроенное Идалией Полетикой свидание Натальи Николаевны с Дантесом – на квартире Полетики в Кавалергардских казармах. (Муж ее тоже был кавалергардом – полковником.) Раньше думали, что свидание это состоялось в январе 1837-го – непосредственно перед дуэлью, когда Дантес был уже мужем Екатерины. – Так полагал и Щеголев. Абрамович это опровергала. Теперь исследователи стали вроде возвращаться к прежней мысли о январе – что все же вызывает сомнения…

И та и другая дата, впрочем, не меняют сути того, что мы знаем по рассказам об этом свидании: Наталью Николаевну будто бы заманили в ловушку: она не знала, с кем встретится, – а в доме, вместо хозяйки, оказался Дантес.

Так она поведала княгине Вяземской и ее мужу: что, «когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет, грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастью, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней»[84].

Приводя еще одно схожее свидетельство на ту же тему – другой сестры Александрины Фризенгоф, бывшей Гончаровой, продиктованное ею на старости лет ее супругу, С. Л. Абрамович восклицает: «Перед нами редчайший случай почти полного совпадения двух свидетельств. Княгиня Вяземская и Александрина независимо друг от друга рассказали об этом свидании одно и то же». Конечно, совпадение! Потому что обе дамы в точности передают рассказ одного и того же лица: Натальи Николаевны Пушкиной.

«заламываемые руки». На меня веяло от них невыразимой фальшью. – Хоть и знаешь, что – пересказ, а все равно – чувствуешь фальшь! «Вяземские не советовали Наталье Николаевне рассказывать мужу о подстроенном свидании»[85]. Значит, Пушкин о нем так и не узнал?..

Теперь, читая письма Дантеса, мы понимаем – уже в марте, в начале их сближения, – уровень отношений был совсем другой. Все было сказано между ними. «Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла отдать мне все, и что же, мой дорогой друг? – никогда, ничего. Она оказалась гораздо сильней меня, больше 20 раз она просила пожалеть ее и детей, ее будущность и была в эти минуты столь прекрасна…» Повторим: это пишется еще в марте 1836-го. И где тут основания – для «заламывания рук» в ноябре? Или даже в январе следующего года?.. Она о чем-то просила Дантеса? Может быть. Откуда-то ж слетел слух, что Наталья Николаевна посылала письмо Дантесу с просьбой не драться с ее мужем, что так решительно опровергали потом пушкинские друзья? Унизительно думать, но несчастная женщина, которая что-то напутала в собственной жизни, могла просить возлюбленного избежать дуэли с ее мужем во что бы то ни стало… Опасаясь за мужа или – не исключено, и даже предпочтительней мысль – опасаясь за собственную репутацию в свете.

Придя со свидания, Наталья Николаевна могла испугаться – а вдруг что-то откроется? И нашла выход: поведать все двум людям. Которые точно будут советовать ей не говорить ни о чем мужу, а сами, разумеется, промолчат…

Главное… Пушкин мало что сказал, даже друзьям, о своей подлинной семейной ситуации. Он действительно защитил жену и принял страдание на себя. Но это значит только одно… «По всей вероятности, ближайшие друзья поэта услышали об этих неизвестных им подробностях от самой Н. Н. Пушкиной»[86], – пишет С. Л. Абрамович. Правильно! Все, что знали близкие об отношениях Натальи Николаевны с Дантесом и о роли Геккерна-старшего, было известно только в одной версии: Натальи Николаевны! И друзья Пушкина: Вяземский, Жуковский – после его смерти говорят с ее слов. Даже если догадываются о чем-то другом. Это понятно – он так завещал им.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Александрина Гончарова 

… о тайных подстроенных свиданиях и прочее.

Дантес знает наверняка о том, что происходит в доме Пушкина, что видно из его письма к Екатерине, уже невесте, от 21 ноября:

«Нынче утром я виделся с известной дамой и, как всегда, моя возлюбленная, подчинился вашим высочайшим повелениям; я формально объявил, что был бы чрезвычайно ей обязан, если бы она соблаговолила оставить переговоры, совершенно бесполезные, и коль Месье не довольно умен, чтобы понять, что только он и играет дурацкую роль в этой истории, то она напрасно тратит время, стараясь ему это объяснить»[87].

Письмо написано сразу после возвращения с дежурства (в «Маршальском зале» Зимнего). «Месье», который «не довольно умен» и «играет дурацкую роль», – конечно, Пушкин. «Известная дама» столь же несомненно – Наталья Николаевна. И свидание с ней – поутру: не на бале, не в гостях – симптоматично. Считается, что свидание произошло «явно у Загряжской» – тетки сестер Гончаровых. А если не у нее?.. Утром у нее Дантес встретился с Дмитрием Гончаровым – братом Натали и Екатерины. Речь шла о женитьбе. Что ж это – Наталья Николаевна явилась поутру с братом к тетке, чтоб повидать Дантеса?.. Притом отношение Загряжской ко всем событиям известно. Она, конечно, готова споспешествовать замужеству старшей племянницы. Но в истории Дантеса и Пушкина она явно на стороне последнего. Вряд ли кто стал бы устраивать переговоры Натальи Николаевны с Дантесом у нее или при ней.

А что, если это и есть то самое свидание, которое мы ищем?.. После Зимнего дворца, где он дежурил, Дантес мог вполне заскочить в Кавалергардские казармы, где находилась квартира Полетики.

– более всего о своем (послушном указаниям невесты) равнодушии в беседах с «известной дамой».

21 ноября, после всех договоренностей о женитьбе Дантеса на Екатерине, Пушкин снова готов послать картель, и Жуковский едва останавливает его. Причина? Неизвестна. «В этот… день Пушкин написал два решительных письма, которые так и не были отправлены. Одно – оскорбительнейшее – барону Геккерну, в котором обвинял его в составлении анонимных писем, а Дантеса по сути дела в трусости… Другое письмо было адресовано Бенкендорфу. В нем Пушкин сообщал все детали истории с анонимными письмами и также обвинял в их составлении Геккерна»[88].

Что произошло? Мелькают, как минимум, две догадки.

Или он что-то узнал все-таки (как – не спрашивайте!) – о свидании жены с Дантесом нынче утром, на квартире Полетики.

Или просто… он испугался роли, какую его заставили играть.

«Никогда еще с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных, – пишет мужу графиня Софья Бобринская. – Геккерн-Дантес женится! – вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустую молву. Он женится на старшей Гончаровой – некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина. …чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, – продолжает она, – тем меньше я что-либо в ней понимаю. Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования (запомните это слово! Оно здесь – самое важное – ключевое. Так видел ситуацию петербургский свет! – Б. Г. )… это Жюль Жанен. Это Бальзак. Это Виктор Гюго, это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно. В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами. Жену, прекрасную и бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет. Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего, благородного отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого отказывается подчиняться дипломату»[89].

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Екатерина Гончарова 

Бобринская – свидетель удивительный: судя по всему, конфидентка Геккерна-старшего (он, в своем месте, скажет об этом сам. – Б. Г .) и к тому ж ближайшая подруга императрицы… Тут стоит особо выделить, что говорится про одну: «некрасивая, черная и бедная сестра», – а про другую – «белолица и поэтична» и что «вгоняет себя в гроб, танцуя вечера напролет». Последняя и есть жена Пушкина. Не забудем – письмо это – от 25 ноября. Как раз за несколько дней до того Пушкин вдруг оборвет переговоры о свадьбе Екатерины и выразит вновь готовность драться. Тут пишется первое оскорбительное письмо Геккерну (так и не отправленное).

«Потрясенную физиономию отца» тоже следует отметить. Значит, события развиваются не так, как он хотел, и против его воли?.. В своем послании на имя канцлера Нессельроде, уже после всего случившегося, Геккерн напишет:

«Мне возразят, что я должен был бы повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, – письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на нее. Письмо отнес я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтоб доказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей».

Хороша фраза: «не забывала вполне своих обязанностей». Стало быть, если и забывала, то «не вполне»! И еще «отнес в собственные руки». А вдруг этот срыв 21 ноября – уже вроде успокаивающейся ситуации – вызван был именно появлением в доме Пушкина Геккерна с письмом, которое гость от лица своего «сына» принес Наталье Николаевне – и вручил лично в руки? И в котором Дантес заявлял об отказе своем от притязаний на Наталью Николаевну?.. Появление посланника (во всех смыслах) не могло быть незаметно для Пушкина и не могло остаться неизвестным ему. И содержание письма – тоже.

Вы можете представить себе Пушкина, который равнодушно взирает на то, что кто-то сообщает, что не имеет больше видов на его жену – это могло показаться оскорблением. Или… если для кого-то это и было бы в порядке вещей – для Пушкина было нестерпимо. «Не забывала вполне обязанностей…» Возможно, «вполне не забывала». Возможно, кого-то бы это вполне устроило бы. Возможно. Нет, точно, в свете тогда было множество людей, которые мирились и не с таким положением.

Только Пушкин к ним не принадлежал!

5

«Действительно – жениться на одной, чтоб иметь некоторое право любить другую в качестве сестры своей жены. – Боже! для этого нужен порядочный запас смелости!» – записывала та же Мария Мердер в своем дневнике. На балу она случайно явилась свидетелем некой сцены: «Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с какой-то пожилой дамою… Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия: – Я понимаю то, что вы хотите мне дать понять, но я вовсе не уверен, что сделал глупость». И закончил словами: «Пусть меня судит свет»[90].

Запись Мердер датирована 22 января. Только пять дней до катастрофы.

Роль барышни Екатерины Гончаровой во всей истории гибели Пушкина особая. Чрезвычайная. Не оцененная до сих пор. Из-за тех табу, которые мы сами признали над собой, и требований непременной сакрализации отдельных фигур в драме.

«Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и, более того, ее любит и балует папаша Геккерн. С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю».

Тема – та же женитьба Дантеса на Екатерине – брак уже вот-вот! (Кстати, в детстве еще – в Лицее, у Пушкина была кличка «Помесь обезьяны с тигром!» Тут все говорят о тигре. Как все возвращается на круги своя!) Далее в письме – о поведении Натали Пушкиной: «…она же, со своей стороны, ведет себя не совсем прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре. А тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, то какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен».

Стелла Абрамович нашла в этом письме Карамзиной недостаточное понимание Натальи Николаевны. Милые мои пушкинисты, пушкиноведы! Когда вы перестанете жалеть одну лишь «поэтичную и бледную красавицу»? И когда обратите наконец свой взор на Пушкина – и каково было ему?!

Дантес действительно писал невесте достаточно нежные письма (что следует отметить) и всячески успокаивал ее. Другое дело – как чувствовал себя он сам. Ситуация готовящегося брака была больно непростая.

«Безоблачно наше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное – не сомневайтесь во мне никогда; все равно, кем бы мы ни были окружены, я вижу и буду видеть только вас; я ваш, Катенька, вы можете положиться на меня, и, если вы не верите словам моим, поведение мое покажет вам это». Письмо от 23 ноября.[91]

А кем они окружены? Кто рядом с ними? Кого он еще не должен «видеть» – чтоб видеть только ее? Конечно, Наталью Николаевну. К которой невеста попросту ревнует: «Некрасивая, черная и бедная сестра белолицей, поэтичной красавицы…» Ну просто не могла не ревновать.

Есть еще два письма, на которых стоит остановиться.

Декабрь 1836 (вторая половина): «Я не попросил вас подняться ко мне нынче утром. Поскольку г-н Антуан, который всегда поступает по-своему, счел нужным впустить Карамзина, но надеюсь, завтра не будет препятствия повидаться с вами, так как мне любопытно посмотреть, сильно ли выросла картошка с прошлого раза »[92].

И другое – от 24 декабря.

«Добрая моя Катрин, вы видели нынче утром, что я отношусь к вам почти как к супруге , поскольку запросто принял вас в самом невыигрышном неглиже»[93]. Понятно, что он не смог принять Катрин в присутствии Карамзина: невесте не принято так запросто одной навещать жениха на дому, даже больного, даже незадолго до свадьбы. Во-вторых… «Картошку» авторы комментария к письмам трактуют («очень осторожно») как «ребенка, которого Екатерина Гончарова, возможно, уже носила; этот вопрос долго обсуждался учеными…»[94]

… Но в том же письме к брату Софья Карамзина пишет, кстати: «Я исполнила твое поручение к жениху и невесте; оба тебя нежно благодарят, а Катрин просит напомнить тебе ваши прошлогодние разговоры на эту тему и сказать, что она напишет тебе, как только будет обвенчана»[95]. (Какие – «прошлогодние разговоры» – на какую «тему»? Значит, в прошлом году тема женитьбы Дантеса на ней – а, вероятней всего, речь идет об этой теме – уже поднималась у Катрин с братом Софьи Карамзиной?) Судя по всему, отношения Катрин и Дантеса были куда более давними и близкими. И возникли много раньше ноябрьского вызова на дуэль, посланного Пушкиным.

И, может, не лжет Трубецкой, друг Дантеса (о нем речь дальше), в своих пакостных воспоминаниях – когда говорит, что мысль о женитьбе на Екатерине Гончаровой возникла еще летом – когда Пушкин нечаянно застал жену с Дантесом в не самом выигрышном для замужней женщины положении – и… Дантесу пришлось тогда же срочно посвататься к Екатерине… Если Андрей Карамзин что-то знал – может, и Трубецкой знал тоже?.. Дантес явно делился с ним! «Едва ушел Дантес, как денщик докладывает, что пушкинская Лиза принесла ему письмо и, узнав, что барина нет дома, наказывала переслать ему письмо, где бы он ни был. Спустя час, может быть, с небольшим, входит Дантес. Я его не узнал, на нем лица не было. „Что случилось?“ – „Мои предсказания сбылись. Прочти“. Я вынул из конверта… небольшую записочку, в которой Натали извещает Дантеса, что она передавала мужу, как Дантес просил руки ее сестры Кати. Что муж, со своей стороны, тоже согласен на брак»[96].

Тут единственное, пожалуй, место в воспоминаниях Трубецкого, которое заслуживает доверия. – В деталях, вроде появления пушкинской Лизы – есть правда. (У Пушкина он не бывал – но горничная Лиза знакома ему.) – Впоследствии, наверное, Дантес старался отмежеваться от данного им (может, продиктованного обстоятельствами) обещания… И все заглохло – до ноябрьской истории с анонимными письмами и первого вызова на дуэль. А сейчас уже всплыло, вероятно, по совету или по требованию Геккерна. – Это был его дипломатический ход. Он был человеком опытным и понимал, что дуэль его так называемого приемного сына – может поколебать не только офицерскую карьеру Дантеса – но и его собственное положение посланника Нидерландов в России. – Как, впрочем, и вышло в итоге. А причина столь легкого согласия Геккерна на брак Дантеса с Екатериной крылась также в их особых взаимоотношениях с его наперсником. (Об этом чуть дальше.) – Пусть брак был не самым выигрышным – пусть! Это была спасительная идея.

В том же письме, где речь идет о встрече с «известной дамой», есть деталь, очень важная для понимания происходящего:

«Еще новость: вчера вечером нашли, что наша манера общения друг с другом ставит всех в неловкое положение и не подобает барышням. Я пишу вам об этом, поскольку надеюсь, что ваше воображение примется за работу и к завтрашнему дню вы найдете план поведения, который всех удовлетворит; я же нижайше заявляю, что ничего в этом не смыслю и, следовательно, более чем когда-либо намерен поступать по-своему». Зачем он все это делает? Его ведь явно вынудили жениться. Все равно, тут не такая великая любовь, чтоб нельзя было удержаться от демонстрации ее на людях. Он дразнит общество? Или кого-то вполне определенного? Ее сестру? А через нее – ее мужа, Пушкина?.. Он ведь представляет себе – какова будет реакция Натальи Николаевны на его или их поведение? Что она не удержится – при муже…

– во всех смыслах по отношению к остальным персонажам драмы. Во-первых, Екатерина была с самого начала интриги агентом Дантеса в доме Пушкина и все сообщала ему. А он прикрывал ухаживанием за одной сестрой свои отношения к другой или с другой . Екатерина шла на это, ибо любила его. У нее вся эта история была единственным шансом завоевать место, какое она хотела завоевать. И раз он принимал ее «в самом невыигрышном неглиже» даже накануне свадьбы – их отношения давно были куда более близки, чем нам казалось. А там… «до конца» близки или «не до конца» – не нам судить, да нам и неинтересно.

Нас волнует лишь роковая ситуация: в одном доме две женщины, две сестры – любящие одного и того же человека, находящегося за пределами дома. Одна из сестер замужем. Одна любима, другая – нет, но нелюбимая выходит за этого человека замуж. И обе ревнуют своего избранника друг к другу. Вот истинный «фаталитет» Пушкина! Уже находясь под судом по делу о дуэли, Дантес будет писать председателю военно-судной комиссии полковнику Бреверну: «Со дня моей женитьбы каждый раз, когда он видел мою жену в обществе madam Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечание относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: „Это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе и каковы у вас лица, когда вы разговариваете“»[97].

Можно не верить Дантесу ни в чем, но фразу: «для того чтобы видеть, каковы у вас лица» он не придумал – нельзя было придумать! Это, без сомнения – фраза Пушкина, и это состояние Пушкина перед дуэлью. Даже идиллически настроенная Абрамович вынуждена признать: «Пушкину было мучительно видеть, что его жена испытывает ревность к сестре»[98]. Не это ли – самое главное во всей истории?..

«Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом зятя – это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а, чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и, если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу из чувства…»[99]

Письмо уже – от 27 января. «Пробили часы урочные…» День дуэли.

Про этот, якобы существовавший, параллельный роман упоминается и в воспоминаниях Трубецкого и в так называемых мемуарах Араповой – дочери Натальи Николаевны от второго брака.

Меж тем… Печальная связка троих – Натальи Николаевны, Екатерины и Дантеса – породила, в свой черед, четвертую составляющую: чудовищную сплетню о связи Пушкина с третьей сестрой – Александриной. Не берусь утверждать, что женатый Пушкин не мог позволить себе интриги на стороне. Наверное, мог – ну не в тот период, правда! – но… он никогда не позволил бы себе этого в  . «Любовь к родному пепелищу // Любовь к отеческим гробам…» Чувство дома  для Пушкина было равносильно этому чувству. А если такой скиталец, как он, вообще, женился – то потому, что ему нужен был дом .

Пушкинскую историю нельзя понять вне самого тщательного психологического анализа ситуации. И здесь нет мелких событий – и того, чем можно пренебречь.

– или в самооправдание, и явно потому, что она была единственная из трех сестер, кто был как-то на стороне Пушкина. Возможно, не совсем, но все же… Не исключено, что пуля была отлита тогда же, в собственном доме Пушкина, и что выпустил ее кто-то из сестер. Скорей всего, его собственная жена. А две ревности двух сестер – Натальи и Екатерины – взорвали дом Пушкина изнутри.

«Отелло не ревнив, Отелло доверчив!» – известная формула того, о ком идет речь. Он сам был доверчив, скорей, чем истинно ревнив. В сущности, столь любимый Набоковым Пушкин применил к своей жене «систему воспитания», схожую с той, какую применил после столь нелюбимый Набоковым и даже презираемый им Чернышевский. Последний много говорил своей невесте перед свадьбой о свободе в любви, в которую он верит, о женской эмансипации в браке и так далее. Чем это кончилось, все знают. Пушкин тоже проповедовал своей жене, что она должна иметь в свете успех. «Кокетничать позволяю, сколько душе угодно!»[100] Более того – он сам желал этого успеха. Но… «…я езжу по большим дорогам, живу по 3 месяца в степной глуши… – для чего? Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоей красотою. Побереги же и ты меня»[101]; это «побереги» грустно мелькает там и сям в его письмах. «Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкие не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все что vulgar…» Увы, эти условия не были соблюдены. «Что ты во все тяжкие не пустишься…»[102] – такова была надежда. Для Пушкина в Красоте была Поэзия, и он мечтал всю свою жизнь уравновесить в мире Поэзию и Красоту. Он желал, чтоб они были равнозначны и чтоб Поэзия была тождественна и равносильна Красоте. В этом было его тщеславие – в том числе чисто мужское. – Иначе… он вряд ли женился б на Наталье Николаевне.

В мае 1834-го Пушкин писал жене: «…с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку… Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены»[103]. Для нее это означало покинуть свет. Она не хотела – это все знали. «В конце концов, чего хочет женщина – того хочет Бог!» – комментировала ситуацию сестра Пушкина Ольга в одном из писем родным. «Дождусь ли я, чтоб ты в деревню удрала!» – писал он жене в том же письме, где разрешал ей «кокетничать вволю». Трудная это штука – человеческая психология: наплыв самых разнообразных чувств. В ситуации ноября 1836-го Наталья Николаевна – мать четверых детей, просто обязана была это сделать: уехать с детьми, если хотела действительно сохранить семью и дом: в Ярополец, в Михайловское – куда угодно, на неопределенное время – пока слухи не улягутся и покуда жадный свет не выищет себе новую жертву, вместо ее мужа и ее самой. Это сделала бы, кажется, в такой ситуации самая заурядная женщина – несмотря на все свои эмоции. Прислушаемся еще раз к Софье Карамзиной: «Вчера мы с г-жой Пушкиной были на балу у Салтыковых, и я веселилась там больше, чем при дворе; не знаю, почему все с пренебрежением говорят об этих вечерах, считая их простонародными, а между тем там все бывают и танцуют от всего сердца…»[104]

И давайте перестанем притворяться, что мы чего-то не понимаем – или мы так не считаем! – «Вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет…»

6

Сейчас стало чуть ли не модно обращаться к последнему, так называемому «Каменноостровскому» циклу Пушкина, как раньше было модно не замечать его – во всяком случае – как единство. Стихам стали приписывать, тоже следуя моде, целиком религиозное направление. Это не совсем так. В цикле оно действительно есть – но есть еще другие смыслы. Перед нами –  : подведение итогов. И потому первый, и самый важный вопрос – что входит в состав цикла. В нем существуют, на мой взгляд, по меньшей мере, три «завещания» Пушкина: «Из Пиндемонти», «Памятник» и последнее «19 октября», место которого в цикле для меня несомненно…

Припомните, о други, с той поры,
Когда наш круг судьбы соединили, —
Чему, чему свидетели мы были!

Металися смущенные народы;
И высились, и падали цари;
И кровь людей то славы, то свободы,
То гордости багрила алтари.

– тоже «Памятник». Только – своему времени! Говорят, Пушкин заплакал, когда читал его друзьям на последнем своем 19 октября…

На самом деле… цикл, кажется, начинался несколько раньше – или много раньше: до Каменного острова и до трагического ощущения кануна  летом 1836-го. Начался, может, с самого неожиданного у Пушкина стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума!» – 1833 год. Более явно – отрывком: «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» («На свете счастья нет, но есть покой и воля…») – 34 года и стихотворением «Странник» 35-го: «Дабы скорей узреть – оставя те места, // Спасенья верный путь и тесные врата…»; и еще одним стихотворением того же года: «Стою печален на кладбище…» Наверное, сюда же можно отнести «Вновь я посетил…» Тема смерти, гибели и прощания с миром у самого жизнелюбивого нашего поэта в этом цикле настолько остра, что почти болезненна… «По старом рогаче вдовицы плач амурный, – Ворами со столбов отвинченные урны…» – в описании кладбища.

Но есть еще стихотворение, которое уж точно относится к циклу – только стоит в стороне, не навязывая себя, не замечаемое никем, и не скажешь даже, что мы его случайно не замечаем. А это, может, вообще – последнее законченное произведение Пушкина.


Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила:
Голова твоя седа.

Отвечал: «Всему пора!
То, что было мускус темный,
Стало нынче камфора».
Но Леила неудачным

И сказала: «Знаешь сам:
Сладок мускус новобрачным,
Камфора годна гробам».

В объяснительном письме к Нессельроде Геккерн говорит о женитьбе Дантеса на Екатерине как о «высоконравственном чувстве», «которое заставляло моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины… он предпочел безвозвратно связать себя с единственной целью – не компрометировать госпожу Пушкину…»[105]

– муж Екатерины, бывшей Гончаровой. И та уже живет в доме Геккерна… «Безвозвратно связать себя…»

Но это определение пушкинской ситуации распространилось до дуэли, и оно привело к развязке драмы Пушкина. В упомянутом уже неотправленном письме Геккерну-старшему Пушкин писал: «Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам»[106].

Он думал, что, заставив Дантеса жениться под страхом дуэли на нелюбимой, он выиграл бой. На самом деле он проиграл – и свет со всех сторон давал ему это понять. И Дантес мстил ему за то, что его заставили жениться, и дразнил Пушкина – тем, что ощущал свое поражение как победу. Всем своим поведением в последние дни, и даже будучи женат. И показывал откровенно, что бой еще не кончен, и интрига его с Натальей Николаевной, еще не завершена. Что, может, все еще впереди, и что он женился на ее родной сестре, чтоб в итоге выиграть. И все помогали ему с сочувствием. И Наталья Николаевна – пусть меня простят! – помогала ему, как могла, – может, только, в отличие от Дантеса, – по неразумию: являла мужу на каждом шагу, как она страдает от свадьбы сестры, и, кажется, искала его сочувствия… да и «казарменные каламбуры» или комплименты Дантеса – кто пересказывал мужу, как не она?..

«Наталье Николаевне очень хотелось поверить, что Дантес принес себя в жертву ради нее, и что он влюблен по-прежнему». По словам Фикельмон, Н. Н. Пушкина не желала верить, что Дантес предпочел ей сестру, и «по наивности или, скорей, по удивительной простоте спорила с мужем о возможности такой перемены в его сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия»[107]. Поясним: Наталья Николаевна в растерянности, кажется, или по наивности выбрала мужа конфидентом своей любви к другому. – Ситуация, которую истинные мужчины, а не «рогоносцы величавые», если и выдерживают, то недолго.

Абрамович приводит «в качестве примера… дневниковую запись польского литератора Станислава Моравского. Рассказывая о преддуэльных событиях, Моравский превозносит благородство Дантеса и говорит, что тот связал себя тяжелой цепью на всю жизнь, чтобы „спасти любовницу от грубых, может, даже кровавых преследований“»[108].

7

Абрамович о дуэли Пушкина есть два крупных упущения. Они касаются содержания, а верней сказать, направленности анонимных писем.

1. Автор вовсе отрицает намек «по царской линии»  в тексте пасквиля. Это тем более странно – что не обратить на это внимание было просто нельзя, – а с приходом советской власти этот мотив буквально эксплуатировали, – все кому не лень.

2. Автор не считает важной и просто игнорирует –   дуэльной ситуации.

Тем самым, вольно или невольно, опускаются два главных момента в оскорблении, нанесенном Пушкину.

По первому пункту – автор книги аргументирует свои взгляды так: «Никто из тех, кто знал точный текст пасквиля, не высказал догадки, что в нем есть намек на царя. Вряд ли Вяземский осмелился бы послать копию Михаилу Павловичу, если б он предполагал что-нибудь подобное».

«Никто не высказал догадки»? Правда, не высказал. Не так просто было ее высказать вслух. Но это ничего   и не отменяет . Вообще, слухов о каком-то особом внимании царя к жене Пушкина действительно в свете не было. Нет никаких фактов, кроме, разве, обмолвки в воспоминаниях Нащокина, приводимых, с его слов, Бартеневым: «Сам Пушкин говорил Нащокину, что царь, как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены…» Это больше похоже на сплетню – чем на передачу слов «самого Пушкина», – но это значит, что сплетни все-таки были: похождения царя по амурной части были всем известны. Щеголев приводит выразительный эпизод из книги одного иностранца, который посетил Россию. «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?» – спросил я даму, любезную и умную, и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. «Никогда! – ответила она с выражением крайнего изумления. – Как это возможно?» – «Но берегитесь, ваш ответ дает мне право обратить вопрос к вам». – «Объяснение затруднит меня гораздо менее, чем вы думаете; я поступлю, как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом»[109]. Потому и намек на то, что царь может обратить внимание на одну из самых прекрасных женщин петербургского света, вполне мог существовать. И прав тот же Щеголев: «Несомненно, Пушкин с крайней настороженностью следил за перипетиями ухаживания царя и не мог не задать себе вопроса, а что произойдет, если самодержавный монарх от сентиментальных поездок перед окнами перейдет к активным действиям? Такая мысль могла быть только страшна Пушкину»[110].

Хотя… можно сказать вполне определенно: этому русскому царю, при всех его недостатках, были свойственны все ж некоторые черты человека  . Все его поведение по отношению к Пушкину говорит о том, что он считал, что при его царствовании нужен такой поэт. Потому он вряд ли стал бы при жизни Пушкина всерьез ухаживать за его женой. После его смерти – другое дело! – наверное, потом так и было, и даже больше, чем было, – но это уж точно нас не касается.

Однако… Лучшим доказательством тому, что Пушкин воспринял текст пасквиля впрямую как «намек по царской линии», является письмо немедля после получения пасквиля, отправленное им министру финансов Е. Ф. Канкрину. Датировано 6 ноября: «…я состою должен казне (без залога 45 000 руб., из коих 25 000 должны быть уплачены в течение пяти лет. Ныне желая уплатить мой долг сполна и немедленно…  В оплату означенных 45 000 осмеливаюсь предложить сие имение. Которое, верно, того стоит, а вероятно, и больше…»[111] Он хочет вернуть долг в казну. Ему намекнули, что он зависим от царя. Он хочет быть независим.

– Дантес – был гомосексуалист. В свете было подозрение – но и только. Говорили об этом мало. Может, в этом сказывалось некоторое воспитание. Правда, наследник нидерландской короны, принц Вильгельм Оранский, писал Николаю I: «Здесь никто не поймет, что должно значить и какую цель преследовало усыновление Дантеса Геккерном, особенно потому, что Геккерн подтверждает, что они не связаны никакими кровными узами»[112].

Заниматься разбором этой психологической ситуации у советских исследователей было как-то не принято: гомосексуализм тогда, как никак, карался – по уголовной статье. С. Л. Абрамович, к примеру (я ее знал), была очень талантливая женщина, прирожденный исследователь, но она была исследователь своего времени. И к тому же слишком чистый человек. Боюсь, само значение этого слова – тогда ей, как многим другим, было не совсем понятно…

Я сам раньше долгое время полагал, что Наталья Николаевна, вообще, возникла в жизни Геккернов как громоотвод… Что, если б ее не существовало – ее следовало бы выдумать: что Геккерны нуждались в громком светском романе «новорожденного», чтобы как-то скрыть истинный смысл усыновления… Думал так – покуда не прочел письма Дантеса к Геккерну. Действительность, как всегда, оказалась сложней и запутанней – всех умозрительных построений. Ситуация возникла тогда, когда была востребована внутренне, – это так. Но после она сама продиктовала свои законы…

«…я хотел бы излечиться (то есть от этой любви. – Б. Г. ) к твоему возвращению, не думать ни о чем,  »[113], – пишет «сын» «отцу».

«…я принял решение пожертвовать ради тебя  этой женщиной»[114], – и в другом письме: «…жертва, принесенная ради тебя, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от женщины, любимой так, как я ее люблю, и не бывать у нее, имея для этого все возможности…»[115]

«младенца» с женщинами. У двоих мужчин была иная – прочная связь. Старший понимал, что раньше или позже его любовник женится. Возможно, даже подталкивал его к этому иногда. (Вспомним, что он нехотя, но принял после Екатерину Гончарову в роли жены. А раньше сочувственно относился к ухаживаниям Дантеса за Марией Барятинской.) Он желал только, чтобы это был светский брак – достойный, но без особых чувств. Тогда ему самому, естественно, оставалось бы место в утехах своего любимца. Большая любовь напрочь могла изменить все.

Потому, когда он понял… что младший влюбился по-настоящему в женщину – да еще и любим ею… (Не забудем, у женщины к этому времени уже – трое-четверо детей. Для гомосексуальной семьи отца и сына – достаточно эгоистической и преданной всяким роскошествам быта – вторжение в дом такой оравы было бы тяжким испытанием. И у самой избранницы нет решительно никаких средств.) Но главное… У младшего… как бывает у иных гомосексуалистов не по призванию, а по случайности – таким, вероятно, и был Дантес, – истинная любовь к женщине могла вызвать отторжение от прежней жизни… ощущение, сформулированное Феликсом Круллем в романе Т. Манна: «Это – не мой путь».

В тех же «воспоминаниях», надиктованных на старости лет, – бывший кавалергард Александр Трубецкой скажет и о Дантесе:

«…за ним водились шалости. Но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой мы узнали гораздо поздней. (Тут можно, на самом деле, поставить вопрос. – Б. Г. ) Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккерном, Геккерн ли жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, как Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, в сношениях с Геккерном он играл пассивную роль»[116].

– наоборот (мы цитировали): обиженное письмо Дантеса в защиту Натальи Николаевны от нападок старшего говорит об этом. И, возможно, вначале, видясь с Натальей Николаевной в свете, Геккерн в самом деле «доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем, и открыть ей глаза».

Но мы не представляем себе, как он стал действовать, когда Дантес не попросил – а потребовал фактически у него помощи (в дни, когда Пушкин отказал ему от дома и у них состоялся какой-то нелицеприятный разговор.)

Во всяком случае, все наши представления о сводничестве Геккерна-старшего несколько меркнут – если вовсе не становятся с ног на голову.[117] К сожалению, Геккерну можно поверить хотя бы в этих его оправданиях перед Нессельроде… Он вовсе не хотел сводничать. – Это не он – это Дантес гнал своего любовника («бесстыжую старуху») помогать ему в завоевании любовницы. До этого сам барон Геккерн был тоже – страдающий любовник. Пропадающий от ревности. В конце концов, можно предположить, что, на первых порах, от ревности к Наталье Николаевне Геккерн мог, даже нечаянно, – подтолкнуть кого-то в разговоре к написанию пасквиля. Но дальше тот действовал вполне самостоятельно и отдельно от него – и текст явился неожиданным и оскорбительным – и для него самого, и для Дантеса.

8

«Напомним, что точного содержания пасквиля тогда почти никто не знал. Правительству и царской семье текст шутовского диплома стал известен лишь после смерти поэта»[118].

Ошибка! Знали. Притом, наверное, – до этого можно было додуматься и раньше. По косвенным обстоятельствам. Но вот – подтверждение…

– Дантесу: «Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучом, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная: сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы большая буква „А“ в кавычках со многими эмблемами вокруг „А“. Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамена, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня Софья Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца.

Твой душой и сердцем. Б. де Г.

Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности? До свиданья, спи спокойно»[119].

Геккерн пишет Дантесу, который находится на дежурстве по полку. Письмо, очевидно, правильно датируется 6 – 14 ноября. «Мадам Н. и графиня Софья Б. тебе расскажут о многом». – Комментарий: «Мадам Н. – безусловно… Мария Дмитриевна Нессельроде. Графиня Софья Б. – Софья Александровна Бобринская» (ближайшая подруга императрицы).

Кстати, доказательство, что письмо написано именно в ноябре, а не в феврале, когда Дантес под арестом за дуэль с Пушкиным. Тогда бы он не смог видеться с этими дамами.

… Для Дантеса, как для Геккерна, – появление пасквиля во всяком случае – новость. Неприятная. Они также хотели бы узнать, кто совершил эту подлость. – Они имеют в виду, естественно, подлость по отношению к ним. Для них самих это – гром среди ясного неба.

Весьма настораживает конец послания… «Почему ты спрашиваешь у меня эти подробности?» И отсылка за подробностями кого-то к кому-то – в данном случае к самому Геккерну и двум дамам, теперь наверняка можно сказать – и он, и они видели пасквиль!

В примечаниях к книге «Черная речка» рассмотрен под интересным углом этот, давно появившийся на горизонте (впервые – в 1922 г.) текст: «Возникают два на первый взгляд не связанных меж собой вопроса: чье письмо на бумаге того же формата показал и с кем связано пожелание отсылать за вопросами по поводу пасквиля к нему? Очевидно, что кто-то, с кем Дантес разговаривал во время своего дежурства, проявил интерес к пасквилю или же вызвал его подозрения как причастный к нему. Поскольку Дантес находился на дежурстве в казармах Кавалергардского полка, то доступ к нему был ограничен только сослуживцами по полку. У кого из однополчан Дантеса и с какой стати мог возникнуть интерес к тому, как выглядел пасквиль? Только у того, кто заподозрил третье лицо…»[120]

Не только. Еще у того, кто сам имел отношение к пасквилю – и хотел понять, что известно другим людям. – И Дантесу в частности.

Авторы комментария полагают, что таким человеком мог быть Полетика, полковник того же полка, муж той самой Идалии… Мог быть. А что, если – сама Идалия? Квартира ее расположена в тех же казармах… А что, если Трубецкой или кто-то из его друзей, из группы кавалергардов, чьим коноводом он был и кто, возможно, вместе с ним участвовал в сочинении пасквиля или его рассылке?

… У Нессельроде в руках пасквиль? Он даже показывал его Геккерну? Значит, текст есть и у Бенкендорфа. Бенкендорф – боевой генерал Отечественной войны, храбрец и ленивец, вероятно, мог считаться нелучшим руководителем тайной полиции. Но уж столь плохим он не был… следовательно, пасквиль из рук Нессельроде должен был перекочевать к нему очень быстро. А кроме того… «точного содержания пасквиля тогда почти никто не знал» – это правда. Но слышали о нем многие. И не могло быть, чтоб Бенкендорф не сунул в него свой нос. Ну, может, нос Миллера или Мордвинова. А из этого следует, что пасквиль вскоре попал к государю.

Потому, вернее всего, 23 ноября Пушкина вызвал царь. О чем они говорили, неизвестно. Вызвал не просто – но в паре с графом Бенкендорфом. – Сперва Бенкендорфа, потом Пушкина. Может, Бенкендорф дальше присутствовал при встрече? Речь могла идти только о пушкинской семейной истории – о чем же еще? «Личные аудиенции, не носившие церемониального характера, были явлением чрезвычайным»[121]. Иначе как по особому случаю – царь камер-юнкеров не принимал. Да еще в паре с начальником секретной службы. Странное ощущение, что в канун трагедии – эти два человека, после более всех ошельмованные в этой истории, – как-то предугадывают развязку и пытаются ее предотвратить. Разговор этот нам от начала до конца неизвестен. Мнения, что царь на этом свидании заверил Пушкина в невинности его жены и тем успокоил его, взяты с потолка – того самого, по которому носятся слухи. И только. Мы знаем, как старается Жуковский. Хотя он не понимает ничего: он похож на взрослого, который пытается оберечь ребенка от рискованного поступка, сам не в силах взять в толк, почему ребенку так хочется его совершить… «Оберегая репутацию жены, Пушкин даже ему не рассказал о тех преследованиях, которым подверглась Наталья Николаевна накануне 4 ноября». Это было мнение не только С. Л. Абрамович – но большого числа исследователей. На самом деле Жуковский о них не знал – потому что не знал о них наверняка сам Пушкин. Мы все еще плохо представляем его себе.

Если б он полагал, что его жена, кроме ухаживаний со стороны Дантеса, подверглась еще каким-то «преследованиям», – ноябрьский вызов на дуэль был бы куда более жестким и ни в какую не был бы отозван. И никто не выжал бы из Пушкина такого пассажа в письме, где он отказывался от вызова: «У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека » – о сватовстве Дантеса к Екатерине Гончаровой.

«преследованиях» родилась уже после смерти Пушкина и внушалась пушкинским друзьям лишь одним человеком: Натальей Николаевной Пушкиной и распространялась ею же. Это была ее личная легенда  происшедшего.

Все последние два месяца своей жизни Пушкин как-то особо, фатально одинок. Никогда такого не было. Всегда были друзья. Теперь в домах друзей принимают Дантеса – в последние недели – Дантеса с Екатериной (Гончаровой), друзья считают для себя неудобным отказать ему от дома. Да и вести себя иначе нет причин – по светским понятиям. Хотя Дантес ведет себя вызывающе – об этом говорят все. Хоть все видят, что Пушкина это бесит. Поведение его всех смешит или раздражает. И в доме Карамзиных, и в доме Вяземских. Стократ цитированное: «…дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных». Кстати, этот моралист тоже пытался ухаживать за Натальей Николаевной. Его зять Валуев якобы спросил Наталью Николаевну: «как она позволяет обращаться с ней таким образом» (своему мужу). Мы приводили оценки С. Н. Карамзиной. Ее брат Александр будет позднее пересматривать свое отношение к событиям и горько каяться в нем – но пока он тоже в друзьях Дантеса.

Но мы подошли к 27 января. Черная речка и 29-е… смерть Пушкина.

9

«…во время представления в Александринском театре из ложи, где сидели офицеры нашего полка, бросили набитый бумажками гондон в актрису, имевшую несчастье не понравиться им»[122], – Дантес в письме к Геккерну в Париж пересказывает одну из шуток своих товарищей по полку. С. Б. Ласкин приводит еще другой эпизод:

«На Невке, на Черной речке весь аристократический бомонд праздновал чьи-то именины в разукрашенных гондолах, с музыкой, певцами и проч., вдруг в среду гондол влетает ялик, на котором стоит черный гроб, и певчие поют „со святыми упокой“. Гребцы – князь Александр Иванович Барятинский, кавалергарды – Сергей Трубецкой, Кротков, у руля тоже их товарищ. Гроб сбрасывают в воду, раздаются крики: „Покойника утопили!“ – произошла ужасная суматоха, дамы в обморок, вмешательство полиции, бегство шалунов!..

Однако окончилась для шалунов эта история довольно печально – продолжительным арестом на пять или шесть месяцев поплатился князь Александр Иванович, князь Трубецкой переведен тем же чином в армейский полк»[123].

Александр Иванович – князь Барятинский, будущий фельдмаршал – тот, которому, через много лет, сдастся Шамиль. – Это – рассказ одного из биографов Барятинского.

О том же эпизоде писал Арнольди – товарищ Лермонтова по Гродненскому гусарскому полку: «У нас был прикомандирован князь Сергей Трубецкой, товарищ по Пажескому корпусу, из Кирасирского орденского полка, в который попал из кавалергардов за какую-то шалость, выкинутую целым полком во время стоянки Кавалергардского полка в Новой Деревне. Говорили тогда, что кавалергарды устроили на Неве какие-то великолепные похороны мнимо умершему графу Борху»[124].

Я каюсь, я гусар, давно, всегда гусар —
И торжествует вновь любимая привычка,
И я спешу в свою гусарскую семью,
Где хлопают еще шампанского оттычки…

 

«Военно-кавалерийская молодежь не хотела покоряться власти, кроме своей полковой, и беспрерывно противодействовала земской и городской полиции, фланкируя противу их чиновников. Буянство хотя и подвергалось наказанию, но не почиталось пороком и не помрачало чести офицера, если не выходило из известных условных границ», – писал Ф. Булгарин в воспоминаниях о более ранней поре гусарства.[125] «…все эти кутежи и повесничанья доставляли высшим властям особый род удовольствия», – подтверждал Зиссерман, военный историк, тот самый биограф фельдмаршала.[126]

Кстати, Николай I расплатился с «шалунами» – героями эпизода на Неве, не слишком жестко, но внятно… «Гром грянул, – пишет Дантес, – Трубецкой, Жерве и Черкасский переведены в армию; им дали 24 часа на сборы, после чего за ними приехали три фельдъегеря; Жерве увезли на Кавказ, Трубецкого в Бессарабию, а Черкасского за 300 верст от Москвы…» («Забыл тебе сказать, что князь Трубецкой тотчас отправился в Царское Село благодарить Императора за то, что тот сделал сына армейским офицером» – из другого письма.[127] Наверное, и отец был не в восторге от подвигов своего отпрыска!) Впрочем, возможно, это было наказание не только за одну шутку с гробом – а некое «сложение подвигов». Что касается Барятинского, он тогда же попросился на Кавказ – хорошо воевал, был тяжко ранен, еле выжил… Зато потом был назначен адъютантом к наследнику Александру, и с этого началась его карьера.

То была великосветская молодежь. Кавалергардские офицеры – привилегированный полк. Те, кого звали в обществе «ультрафешенебельными».

Но вообще… таковы были нравы времени. Шутки времени. Это была определенная субкультура среды. После декабря 1825-го среда стала хиреть, мельчать, озлобляться… «Оттычки» хлопали так же. Но смысл был часто другой. В этой субкультуре вполне мог поместиться пасквиль, посланный Пушкину. Ибо эти ребята Пушкина уже не читали – или  . А если и читывали – для них это значило много меньше, чем для их предшественников.

Серена Витале, итальянская исследовательница, которая открыла для нас письма Дантеса к Геккерну, – пишет в своем авторском предисловии к изданию:

«Сохранилась традиция, согласно которой автора ищут среди врагов Пушкина… А почему же им не может быть враг Жоржа Дантеса? Это могла быть одна из брошенных или оскорбленных им женщин»[128].

Гениальная мысль! И какая простая!

10

«Для нас с Александром эта неделя была отмечена тремя балами, один из которых был дан Мятлевыми в честь леди Лондондерри (которая продолжает ослеплять Петербург блеском своих бриллиантов). Танцевальный зал так великолепен по размерам и высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными и там и сям… и все же ультрафешенебли, вроде княгини Белосельской и князя Александра Трубецкого,  покинули дом еще до мазурки – явное доказательство того, что находят бал явно недостаточно хорошего тону».

Это письмо С. Н. Карамзиной от 9 января 1837 года.[129] До смерти Пушкина остается 20 дней.

Возник новый персонаж: Александр Трубецкой.

– карьера его не задалась. Дружил с Идалией Полетикой, бывшей светской львицей и родственницей Натальи Николаевны (внебрачная дочь Строганова). Она была сильно замешана в преддуэльной истории (о свидании, якобы подстроенном ею на ее квартире, мы уже говорили). Наверное, эта дама страстно любила Дантеса, хоть была любовницей другого: Ланского – будущего мужа Натальи Николаевны. Идалия была врагом Пушкина в последнюю пору его жизни и после его смерти тоже – фактически. Мы не знаем впрямую причин такой вражды, – но она грозилась перед открытием памятника Пушкину в Одессе пойти и плюнуть на этот памятник.

Воспоминания, которые Трубецкой надиктовал в Одессе Бильбасову, в основной своей части редкостно глупы и несправедливы по отношению к Пушкину. Вообще, Пушкина он почти не знал. Но с Дантесом они были дружны, и он кое-что слышал. Ахматова, я думаю, не совсем права, считая, что слухи о романе Пушкина с Александриной, старшей сестрой Н. Н. – почти все содержание этих «воспоминаний» – впрямую «версия Дантеса». «Все, что там сообщено, говорит не Трубецкой, а сам Дантес…»[130] – это могло быть и собственное сочинение Трубецкого – но, главное, что такой слух был пущен в свете вдогонку погибшему Пушкину, чтобы снять собственные вины «ультрафешенеблей».

У Ахматовой писем Дантеса не было. У Замятина говорится в ремарке, в пьесе по «Левше» Лескова, – что персонаж пьесы – вовсе не царь, но «такой, каким представляют себе царя в тульских пивных»…

Так трагедию Пушкина представляли себе в светских «пивных» – в гостиных и в местах для пересудов. Невольно мешая грязные слухи с выдержками из некогда прочитанных книг фривольного содержания (немногих). Но, чтоб иметь такие  воспоминания и пожелать делиться с ними, мало-мальски воспитанному человеку на старости лет – нужно было ненавидеть Пушкина. Такого рода беспричинная ненависть бывает чаще всего тогда, когда сделают большую подлость по отношению к кому-то.

– он был последней, сколько можно судить, платонической любовью стареющей императрицы Александры Федоровны. Участник «кружка развлечений» государыни. Много виновный перед ней, государь император хотел, чтоб ее кто-то развлекал, чтоб она могла утешаться – разумеется, в границах приличий. Когда развлечения несколько переходили границы – он с ней отечески беседовал. Наверное, не один раз. От «своего имени и от имени других». За кружком пристально наблюдал Бенкендорф – лично. Граф Алексей Орлов – лично. Иногда даже странно: неужели у охранной службы империи не было иных забот?.. В этот узкий круг входили молодые кавалергарды: князь Куракин, Скарятин, Барятинский – не кавалергард, кирасир (кавалергард душой, как он говорил о себе), братья Трубецкие. Коноводом кружка был Александр Трубецкой. Бархат. Императрица называла его так в переписке с Софьей Бобринской. Получил он это прозвище от нее: бархатные глаза. Вот все. Вероятно, он был очень красив. Братьев Трубецких звали «Красное море», потому что мундир полка не на параде – был красный.

В воспоминаниях о Пушкине Трубецкой будто невзначай заговорил о пасквиле: «В то время несколько шалунов из молодежи – между прочим, Урусов, Опочинин, Строганов, мой coisin – слали письма анонимные по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин». Явно он знает что-то еще – или кого-то, но недоговаривает…

Опять эти «шалуны»! «Сохранилась традиция, согласно которой автора ищут среди врагов Пушкина… А почему же им не может быть враг Жоржа Дантеса?» Спросим еще: а почему не враг самой Натальи Николаевны?  «Врагиня»?.. Как можно больше отомстить сопернице, уведшей у тебя возлюбленного, – нежели «открывши глаза» ее мужу?..

я очень рад, что всплывает сама фамилия Барятинских). Упоминает Витале еще некую «Супругу», как ее зовет Дантес в письмах к Геккерну в Париж (имени мы не знаем) и о разрыве с которой он сообщает своему любовнику перед тем, как начать рассказывать ему о своей новой любви – к Наталье Николаевне Пушкиной.

Вариантов много. Все наши исследования почему-то останавливались на одном: на вражде к Пушкину. Вовсе игнорируя ряд других возможностей.

В книге С. Л. Абрамович есть сюжетная линия, связанная с Марией Барятинской, которая осталась там не совсем завершенной. Речь идет о дневнике, более того – о личной истории этой рано умершей представительницы одной из знатных российских фамилий. Она была совсем юной и только что, фактически, начала выезжать в свет. «Мария Барятинская была хороша собой, уверена в своей привлекательности и очень тщеславна. Княгиня Барятинская зорко следила за молодыми людьми, оказывавшими внимание дочери, и решительно вмешивалась в тех случаях, когда находила ухаживание нежелательным. Так было, например, с блестящим кавалергардом князем Александром Трубецким. Которому княгиня очень скоро дала понять, что он не может рассчитывать на руку ее дочери (непреодолимым препятствием к этому браку в глазах Барятинских было сомнительное происхождение его матери княгини Трубецкой ». (Подчеркнем мы. – Б. Г. «…maman воспользовалась долгожданным случаем, чтобы откровенно дать ему понять, что не желает его для меня»[131].

Напомним: Трубецкой параллельно является «Бархатом», платонической любовью императрицы – ее другом и спутником ее развлечений – и знает себе цену. Но для Барятинских он недостаточно хорош, – «сомнительное происхождение матери»! Это притом, что с Барятинским – сыном княгини – они дружны, и брат Александра, Сергей, – участвовал с ним в одном и том же приключении на Неве – за что оба поплатились. «Бархатные глаза (будем раз навсегда говорить обо всем Бархат , так удобнее) могут рассказать вам о бале, – пишет императрица, – они словно грустили из-за участи брата, но постоянно останавливались на мне и задерживались около двери, у которой я провожала общество, чтобы перехватить мой последний взгляд, который между тем был не для него…»[132] – Из письма Софье Бобринской, кузине Трубецких. Императрица тоже явно сочувствует брату Бархата.

Но в семье Барятинских Трубецкому отказали. «Дантес же, как выясняется из дневника, был завсегдатаем в доме Барятинских и до поры до времени пользовался покровительством княгини. Отметим, что уже на первой странице дневника княжна дважды упоминает имя Дантеса. Выясняется, что с 23 по 30 марта он четыре раза был у Барятинских с вечерним визитом. В апреле – мае он так же часто бывает у Барятинских»[133].

– вполне благосклонна к «безродному» или неизвестно за какие заслуги усыновленному важным лицом – Дантесу. Чем не почва для вражды? Имеет смысл подумать!

В свете спрашивали: «Ну как, устраивается ли свадьба вашей кузины? – С кем? – С Геккерном». «Вот мысль, никогда не приходившая мне в голову, – пишет по этому поводу княжна, – так как я чувствовала бы себя несчастнейшим существом, если бы должна была выйти за него замуж. Я знаю, что это не так, так как я ему ничуть не подхожу. И maman узнала через Трубецкого, что его отвергла г-жа Пушкина. Может, потому он и хочет жениться. С досады!..  Я поблагодарю его, если он осмелится мне это предложить»[134].

Запись в дневнике около 22–23 октября 1836-го.

11

– последних месяцев его жизни, – в общем – и не только последних… Впрочем, в нем всегда чего-то недоставало, чтоб быть другом Пушкину. Вроде незаметно – а недоставало. Скажем мягче, он был из друзей больше литературных . Не одно и то же, что просто друг. Не Нащокин, не Пущин – да и, конечно, не Жуковский…

Однако, когда Пушкина не стало… Он, как свойственно российским интеллигентам (может, и другим, но мы про то не знаем), начал корить себя. Рвать на себе одежды, посыпать голову пеплом. Валялся в обмороке на паперти церкви, где шло отпевание, что было, право, несколько театрально – и не только по нашим, отнюдь не сентиментальным временам, но и по древним – пушкинским. И каждый день вспоминал все новые подробности преддуэльного действа, которые он все пропустил, что греха таить, и к которым прежде был более чем равнодушен. А слухи носились в воздухе. А подробности множились. А князь был великий собиратель слухов и сплетен – то бишь деталей бытия, когда речь идет о светском обществе. (Некая смесь Свана и барона де Шарлю из Пруста!) В каком-то смысле у него началась теперь, с этого момента – какая-то особо интересная жизнь.

Сразу после смерти друга князь взял на себя почетную и скорбную – а где-то, наверное, и приятную обязанность оповестить о случившемся возможно большее число людей. И рассказать им, как все было на самом деле. Он почувствовал себя не только другом покойного, но летописцем – «сотрапезником на пиру» трагической, но поучительной и, несомненно, великой истории. И справился с этой задачей блестяще. Недаром он в России «ходил в Монтенях». Уверял, к примеру, что Пушкин рек перед смертью: «Жаль, что умираю, – а то был бы весь его!» – это про царя. Так что тут и Вяземский становился как бы при чем, способствовал излечению Пушкина пред смертью от либерализма. Если уж нельзя было излечить от раны. Хотя при этих словах Пушкина его в комнате не было, и он их не слыхал. Бедный Пушкин! Он так страдал – испытывал такие чудовищные муки – что вряд ли выражался б столь витиевато, языком Тартюфа. Ну какие-то слова благодарности в адрес царя он пробормотал, наверное, заботясь о своей оставляемой им семье. Злой А. Я. Булгаков на эти реминисценции Вяземского из Пушкина в письме к дочери и откликнулся словами, что способен «всегда отличить Пушкина от Вяземского».

«важно было реабилитировать не только Пушкина, но и себя». Но постепенно расширяя границы своего видения происшедшего – невольно корректируя самого себя, а главное, вооружаясь все более новой информацией да и большей смелостью… Ибо у него было великолепное чутье – и он понял, что время работает на Пушкина и, несмотря на достаточно серьезную поддержку в свете, какую имел Дантес – у Пушкина она оказалась тоже серьезной, – что наступает пора, когда «его доброе имя и его слава принадлежат родине и, так сказать, царствованию государя императора». Во всяком случае, в этом он хотел убедить в письме брата царя, посылая ему, среди прочего, копию пасквиля. Потому считать, что он бы не решился на это, «если б он предполагал что-нибудь подобное»: то есть «намек по царской линии» – по меньшей мере, наивно. Об авторстве пасквиля он написал притом весьма аккуратно: «Он (то есть Пушкин. – Б. Г .) заподозрил в их сочинении старого Геккерна и умер с этой уверенностью. Мы так и не узнали, на чем основано это предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской»[135].

Какой случай дал «долю вероятия» подозрениям Пушкина – из письма понять нельзя. Зато в письме есть фраза, несколько фраз – которые не любят цитировать наши поклонники «стерильности» поведения главной героини драмы. И которые, прямо скажем, разрушают частично ту линию защиты, которую и здесь, и далее выстраивали вокруг Натальи Николаевны друзья Пушкина и среди них Вяземский. «Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера. И вот она очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккерном, как и до свадьбы : тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности». «В почти таких же отношениях…» – Это и есть финальный аккорд!

откровенной политической публицистики, которой он рискнул наполнить даже свое письмо к вел. князю Михаилу.

«Первым рассмотрел письма Вяземского в хронологической последовательности Б. В. Казанский. Он выяснил нечто существенное: оказалось, что с определенного момента в мнениях и оценках Вяземского произошел заметный сдвиг. „По-видимому, – писал Казанский, – Вяземскому между 5 и 9 февраля сделались известны какие-то обстоятельства, которые изменили его взгляд на пушкинскую историю“. Само указание на этот факт является открытием , – пишет Абрамович, – это означает, что даже самые близкие друзья Пушкина не знали вплоть до февраля 1837 г. о каких-то важных обстоятельствах, касающихся преддуэльной истории»[137].

Конечно, не знали. Сама автор книги «Пушкин в 1836 году» много об этом писала. Иные и не хотели знать – например, Вяземский. До самой смерти Пушкина. Но Казанский имеет в виду явно другое:  , происшедший в определенные дни февраля. А С. Абрамович, признавая это открытием, дальше не пускает нас им воспользоваться.

Переписка Вяземского с Эмилией Карловной Мусиной-Пушкиной, урожденной Шернваль, носила сугубо светский и куртуазный характер.

(«Графиня Эмилия // Белее, чем лилия… // Но сердце Эмилии // Подобно Бастилии…» – напишет немного лет спустя другой поэт – Лермонтов.)

Переписка Вяземского с ней носила, в основном, тот же характер, даже когда речь зашла о гибели Пушкина.

Среди тем его писем какую-то особую роль играет тема кавалергардов – «Красного моря», как он называет с издевкой, – и, в частности, одной кавалергардской семьи. Мать из этой семьи именуется «Матерью Красного моря», и об ее танцах, развлечениях, ее бестактности говорится очень много. Наверное, его корреспондентку это интересует преувеличенно… «Мать всего красного, или Красное море, если Вам так больше нравится, успокоилась только с последним взмахом смычка. …как видно, подошвы у нее горят сильнее, чем сердце. Госпожа Элиза Хитрово очень возмущена этим и говорит, что эта сорокалетняя баба ведет себя как девчонка. Я тоже так считаю, что у всего этого семейства нет сердца, а есть одни только ноги, притом весьма неуклюжие, потому что ОНИ наступают на ноги другим»[138].

Это после того, как один из молодых «красных» – членов семьи (Александр) в танце наступил на ножку известной нам Марии Барятинской – да так, что пошла кровь. «Вы видите, что все, что в моем отчете относится до кровавого, я пишу красными чернилами».

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Что поделаешь! – танцы в моде. На следующее утро после смерти Пушкина императрица напишет Софье Бобринской:

«…Этот только что угасший гений, трагический конец истинно русского, однако ж иногда и сатанинского, как Байрон. Эта молодая женщина возле гроба, как ангел смерти, бледная, как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине, и, кто знает, не испытывает ли она рядом с угрызениями совести и другое  ».

Другое чувство – это, естественно, к Дантесу. Какое страшное копание в чувствах вдовы, только что утратившей мужа и отца своих четверых детей! Но, к сожалению, ею были даны все поводы для такого копания!

«Бедный Жорж, – продолжает императрица в письме, – что он должен был почувствовать, узнав, что его противник испустил последний вздох. После этого ужасный контраст, я должна Вам говорить о танцевальном утре, которое я устраиваю завтра»[139].

«Бедный Жорж» и «ангел смерти» – его жена. И «другое чувство, „увеличивающее страдание“». И, сознавая «ужасный контраст», – все равно танцевальное утро – которое нельзя отменить. Бедный Ласкин! – его зря так поносили за несовпадение под его пером танцевальных будней двора с камер-фурьерским журналом. Это – отношение к смерти Пушкина в свете. Ничего не попишешь. Это – знак, симптом того, как гения стирает обыденность.

Денис Давыдов писал в том же стихотворении, какое мы уже цитировали:


Где жизнь в одних ногах,
Где благосклонности передаются весом,
Где откровенность в кандалах,
Где тело и душа под прессом…

«кровавым», который наступил на ножку княжны Барятинской, божественная Эмилия весьма увлечена – и продолжает увлекаться, несмотря – что сидит в Москве. Его считают «самым красным», «пре-красным» и т. д.

Нет никаких сомнений, что это именно Трубецкой Александр. Тот самый… Его идентифицировали в этом качестве не только Ласкин, но и сама Эмма Герштейн.

Вяземский изощряется на сей счет как может – даже теряя чувство меры и вкус. А он вроде не страдал никогда совсем уж отсутствием оного.

«Пока посылаю несколько пачек красной бумаги, самой красной, которую мне удалось здесь найти.

Я только что написал в Париж, чтобы мне прислали пунцовую по образчику кавалергардского сукна, который я туда послал.

хотя какую-то цену». И другому своему корреспонденту – Булгакову, про ту же Эмилию Карловну: «А шутки в сторону, пошли ей от неизвестного в день рождения или на другой день, если письмо мое не придет в пору, блюдо вареных раков»[140].

А потом Пушкин убит, и общество начинает расплачиваться по счетам. Не все, конечно, но некоторые… И более всего пушкинские друзья, которые ничего не видели, ничего не слышали, – и Пушкин их безумно раздражал своей нескрываемой болью и несветским поведением.

Я все понимаю – даже то, что люди пушкинского круга старались отмахнуться от этой боли. Они жили в определенной жизненной системе. Но как от этой боли отмахивались уже в иное время – те, кто занимался Пушкиным профессионально – биографией Пушкина, причинами гибели Пушкина, – любил Пушкина, кажется, и должен был сострадать ему?.. Как они могли – годами, десятилетиями, столетие – пережевывать одну и ту же жвачку, типа: «Зная ее, Пушкин поверил ей безусловно. Он стал ее защитником, а не обвинителем». И без конца цитировать Вяземского: «Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала»[141]. Будто на стороне Пушкина уже не было никого, не только современников – даже потомков. Или будто все, кто занимались его историей, сами не ведали никогда – ни ревности, ни любви… Надо сказать, в этом смысле, ошибка Ласкина с Идалией Полетикой как заменителем Натальи Николаевны – была из того же ряда и вполне идентична ошибкам Абрамович.

Что касается князя Вяземского, человека, тоже принадлежавшего (тут прав Ласкин) к «утрафешенеблям», – теперь он начинает писать другие письма. Не сразу – прямо скажем. Не сразу он обретает тон не только светского человека – но и друга Пушкина, и, простите за выспренность, русского публициста. Сперва он несколько теряется от свалившейся на него ноши – необходимости называть вещи своими именами – те, которые в свете было не принято называть. Но постепенно его голос обретает металл… Он поневоле теперь должен стать ближайшим человеком к Пушкину. Хотя бы на короткое время. И он им становится.

Он даже решится в письме великому князю Михаилу Павловичу пожаловаться на действия тайной полиции. Правда, здесь он больше защищает себя, чем покойного: тот уже в защите не нуждается.

«Что скажете вы о страшном несчастии, поразившем нас, как удар молнии, в тот момент, когда мы менее всего его ожидали? Хотя, если говорить правду, после этих проклятых безымянных писем небосклон бедного Пушкина постоянно был покрыт тучами…»[142] Это «менее всего ожидали» следует выделить особо.

Письмо едет в Париж с д’Аршиаком, секундантом Дантеса в дуэли Пушкина. С ним «отсылали свои письма также Карамзины, А. И. Тургенев и братья Россеты: вероятно, другой оказии в ближайшее время не предвиделось» указывает С. Абрамович. Сведения, полученные из этих писем, и взгляды, содержавшиеся в них, сам д’Аршиак откомментирует следующим образом: «Как объяснить тот интерес, с которым отнеслись здесь к делу Геккерна? Почему писали о нем во всех газетах? Русское посольство отнеслось к делу как должно; некоторые русские отнеслись иначе; г. Смирнов, между прочим, был нелеп»[143]. «Нелеп» – то есть защищал Пушкина. Отметим еще: «Русское посольство отнеслось к делу как должно» – значит, стало на сторону Дантеса. Удивителен сам словарь эпохи и свидетелей событий. Ну что ж… О причинах катастрофы в письме к Смирновой пишется Вяземским крайне осторожно:

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

П. А. Вяземский 

«Да, конечно, это свет его погубил. Эти проклятые письма, эти проклятые сплетни, которые приходили к нему со всех сторон. С другой стороны, причиной катастрофы был его характер, пылкий и замкнутый. Он с нами не советовался, и какой-то рок заставлял его постоянно действовать в неверном направлении».

В письме к Булгакову от 5 февраля, известном более всего попыткой представить умирающего Пушкина пылким и покорным верноподданным: «Скажите государю… что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему благодарность, что я был бы весь его…» (Пушкин в интерпретации Вяземского)[144] – князь все-таки повторяет то же самое: «О том, что было причиной этой кровавой и страшной развязки, говорить много нечего. Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих.   Пылкая, страстная душа его, африканская кровь не могли вытерпеть раздражения, произведенного сомнениями и подозрениями общества…»

В письме к тому же адресату от 10 февраля князь уже более определенен:

«Адские козни  покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину. Но теперь, если истина и обнаружится и Божье правосудие оправдается и на земле, то уж бедного Пушкина и не воротишь. Он пал жертвою людской злобы».

Речь покуда все-таки идет о «двух людях», и несомненно это – Дантес и Геккерн. (На чем очень настаивала Абрамович.) Только… что мы видим здесь? С одной стороны, убежденность: «Адские сети, адские козни»,  которая вроде бы обличает только двоих, чужих, и тут же, в письме к Денису Давыдову (9 февраля) Вяземский пишет: «Ясно изложить причины, которые произвели это плачевное последствие, невозможно, потому что многое остается тайной для нас самих»[145].

Но уже в письме к великому князю Михаилу Павловичу, через несколько дней, он высказывается куда обширней по смыслу:

«Эти события и смерть Пушкина произвели во всем обществе сильное впечатление. Не счесть всех, кто приходил с разных сторон справляться о его здоровье во время его болезни. К несчастью, печальные исключения встретились и здесь. Некоторые из коноводов нашего общества, в которых нет ничего русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений, подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия в общей скорби. Хуже того – они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерна, а для Пушкина не находили ничего, кроме хулы»[146].

Казанский не зря утверждал, что характер писем князя меняется – где-то в десятых числах февраля. Но одно следует отметить: все объяснения трагедии Вяземским начинаются с «адских козней» и анонимных писем… Здесь видит он корень и начало трагических событий.

Тут и выходит на свет «письмо к Незабудке» – графине Эмилии Карловне Мусиной-Пушкиной от 16 февраля. В которую Вяземский по-старчески влюблен, которую ревнует к молодым, но сердце которой все ж мечтает завоевать – не мытьем, так катаньем: не внешностью и красным мундиром – так умом и светскостью и талантом литературным – какие, дай Бог кому-нибудь, а ему не занимать!

Между прочим, одно из писем к ней и какой-то подарок – он передает ей с ее мужем. Это – законы светской игры. – Потому он до катастрофы фактически не понимал Пушкина!

Перед нами то письмо, за которое все так обиделись на Ласкина – что он снова извлек его на свет! Ему (этому письму) так легко жилось в забвении. Главное, это письмо нельзя было объяснить в прежних категориях – а это было трудно для тех, кто считал, что давно уже все объяснено.

– и как бы кто ни ошибался в трактовках – это письмо, вместе с перепиской Дантеса с Геккерном, ныне опубликованной, – является одним из важнейших документов, свидетельствующих нам причины гибели Пушкина.

В книге С. Л. Абрамович письмо приведено, увы, настолько отрывочно, что все главное в нем просто выпало. О главном ни слова. Сказано только, что «Вяземский в своих февральских письмах… глухо и неясно говорит о том, что послужило основанием для подозрений против Геккернов. Он был предельно осторожен в своих письмах по той же причине, что и Пушкин в своих обвинительных письмах: Вяземский не хотел компрометировать жену поэта »[147]. Это, в принципе, правильно – как верно и то, что о Геккернах Вяземский здесь говорит очень мало. Пафос письма обращен к другим вещам и к другим людям.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Графиня Э. К. Мусина-Пушкина 

«16 февраля 1837 года.

С. -Петербург

…Что за ужасный перерыв нарушил течение нашей переписки! До сих пор я не могу прийти в себя. Вечером 27 числа, в то самое мгновение, когда я брался за перо, чтобы писать Вам, и готов был наболтать Вам всяких пустяков, ко мне в комнату вдруг вбежала моя жена, потрясенная, испуганная, и сказала мне, что Пушкин только что дрался на дуэли. Остальное Вы знаете. Из моего письма к Булгакову Вы, конечно, ознакомились с разными подробностями этого плачевного происшествия.

Мои насмешки над красными принесли несчастье. Какое грустное, какое позорное событие! Пушкин и его жена попали в гнусную западню, их погубили. На этом красном, к которому, надеюсь, Вы охладели, столько же черных пятен, сколько и крови. Когда-нибудь я расскажу Вам подробно всю эту мерзость. 

в этом происшествии покрыли себя стыдом все те из красных, кому Вы покровительствуете, все Ваше Красное море. У них достало бесстыдства превратить это событие в дело партии, в дело чести полка.  Они оклеветали Пушкина, и его память, и его жену, защищая сторону того, кто всем своим поведением был уже убийцей Пушкина, а теперь и в действительности застрелил его.

Я допускаю, что друзья убийцы могут считать его менее виноватым, чем он был на самом деле, так как руководили им низкие подпольные козни его отца, но сердце честного человека, сердце Русского не может колебаться в выборе: оно целиком становится на сторону бедного Пушкина и видит в нем только жертву – увы! – великую и прекрасную.

Я содрогаюсь при одной мысли, что в силу предубеждения или по упорству Вы можете думать обо всем этом иначе, чем я. Но нет, нет! Ваше доброе сердце, Ваша способность чувствовать живо и тонко все, что есть в Вас возвышенного, чистого, женственного, разубеждает меня, обеспечивает мне Ваше сочувствие.

В Пушкине я оплакиваю друга, оплакиваю величайшую славу родной словесности, прекрасный цветок в нашем национальном венке, однако, будь в этом ужасном деле не на его стороне право, я в том сознался бы первым. Но во всем его поведении было одно благородство, великодушие, высшая вежливость.

Если бы на другой стороне был бы только порыв страсти или хотя бы вопрос чести, я, продолжая оплакивать Пушкина, не осудил бы и его противника, мой ригоризм, моя строгость в нравственных вопросах не доходит до такой степени. Где грех, там и милость…

Грех, но не всякая подлость!..

Что будете Вы делать теперь с моими письмами? Ничего забавного я не сумею теперь Вам писать. Достанет ли у Вас терпения читать письма, где речь будет идти только обо мне или о Вас?

„свет“ стал мне ненавистен. Не только большинство оказалось не на стороне справедливости и несчастья, но некоторые высшие круги сыграли в этой распре такую пошлую и постыдную роль, было выпущено столько клеветы, столько было высказано позорных нелепостей, что я еще долгое время не буду в состоянии выносить присутствие иных личностей.

Я покидаю свет, и не меньше, чем скорбь, меня побуждает к этому негодование. А Вы, дорогая графиня, что делаете в настоящую минуту? Сегодня вторник, бал в собрании. Не собираетесь ли Вы туда? О Вас говорят, что Вы больны, что Вы уезжаете, что Вы остаетесь. Чему верить?

Какая драма, какой роман, какой вымысел сравнится с тем, что мы видели! Когда автором выступает Провидение, оно выказывает такую силу воображения, перед которой ничтожны выдумки всех сочинителей, взятых вместе. Ныне оно раскрыло перед нами кровавые страницы, которые останутся памятными навеки. Проживи я тысячу лет, мне не уйти от впечатлений этих двух дней, считая с минуты, когда я узнал об его дуэли, и до его смерти.

И что за удивительные совпадения! 29 января – день Вашего рождения, день рождения Жуковского и день смерти Пушкина. Сердце мое было разбито скорбью, но я все-таки не забыл вознести свои мольбы о Вас и провозгласить безмолвно за Вас тост, услышанный небом и Вашим ангелом-хранителем.

Я готовил Вам свой портрет в красном одеянии, бальную сцену, где выступают преимущественно красные, но поставьте над этим крест, в этом цвете нет более ничего забавного, всякая шутка по этому поводу будет отныне святотатством.

…Моя прозорливость уличена в бессилии, и, чтобы не ошибиться, я ничего не говорю. Если есть у Вас ко мне вопросы по поводу пушкинского дела, которые могли бы успокоить Вашу совесть, рассеять сомнения и предрассуждения или обезоружить клевету, обращайтесь ко мне.

Я беру на себя обязанность говорить Вам правду…»[148]

12

«Итак, догадка Ласкина о причастности Александра Трубецкого и императрицы к интриге с анонимным пасквилем зиждется на ошибочных посылках». – Императрица тут, разумеется, была ни при чем. Это было ясно сразу. Но почему Трубецкой выводился из рассмотрения?.. – Меж тем на Ласкина и на его прочтение письма Вяземского обрушились со всей мощью ученого высокомерия: «На страницах „Литературной газеты“ Э. Г. Герштейн дала очень точную оценку всем этим построениям и гипотезам. Она убедительно показала, что комментарии С. Б. Ласкина к письмам Вяземского сделаны непрофессионально, „без знания эпохи и предмета“. Поэтому предпринятая им публикация интересных эпистолярных материалов ничего не прояснила, но привела лишь к „несусветной путанице“ и искажению общеизвестных фактов»[149].

Таков был вывод крупного специалиста Стеллы Абрамович – вослед Эмме Герштейн. Применены были все расхожие тогда способы ведения полемики. Будучи с чем-то не согласен, автор тут же употребляет обороты типа: «досужие домыслы», «искажение общеизвестных фактов» и просто смахивает со стола главный аргумент противной стороны. Фактически отказываясь от рассмотрения его. Это мы проходили, это уже было. Впрочем, и сегодня вполне можно столкнуться с чем-то подобным.

… «Оказалось, после 1958 года никто, кроме Э. Герштейн, этих бумаг не требовал. Моя фамилия стояла второй»[150], – рассказывал Ласкин о том, как брал письма «К Незабудке» в Архиве древних актов. Просто Герштейн не сочла письмо значимым. И, возможно поэтому, возвращать его к жизни было «непрофессионально».

О многом в своей жизни в своих поступках – особенно в «Пушкинском деле», князь Вяземский мог бы сказать: «Моя прозорливость уличена в бессилии».

Но все-таки… Он, конечно, обвиняет убийцу Пушкина – но, прежде всего, выдвигает вину другого человека . Притом человека, близкого душе той, к кому обращено письмо, – женщины, сердце которой он сам стремится завоевать. И открыто клеветать на соперника… он не стал бы: в его этических понятиях такое не принято.

И в письме сказано о нем не просто как о человеке, после смерти Пушкина оказавшемся в стане его врагов. Таких было много – кому как не Вяземскому было это известно. Но его выделили из всех, кто в «этом происшествии покрыл себя стыдом»  и проч. Из «всего Красного моря» 

Про него сказано, что на нем кровь Пушкина . Откуда? Кто убил Пушкина непосредственно – знали все. Потому, несомненно, речь шла о единственном событии, с которого начался отсчет времени катастрофы: анонимные письма «адские козни». Пасквиль. Автор пасквиля …

«Вяземский говорит о пушкинской крови. Поразительно настойчивое требование Вяземского верить ему, хотя он отчего-то не может, не имеет права раскрыть тайну»[151]. – Это очень точно формулировал Ласкин.

Добавим… Вяземский, сколько нам известно, написал это только в одном письме. К одному человеку – который был ему дорог и которому, по тем или иным причинам, был дорог тот, о ком шла речь в письме.

«света». И, несмотря на все разочарования – хотели в этом свете остаться. Потому открыто, на публику, обвинять каких-то светских людей в преступлении – решиться не всегда могли и чаще пробавлялись эвфемизмами.

Главное, чего никак не могли понять… это могла быть никакая не особая вражда к Пушкину. Просто идиотская выходка. Молодых бездельников. (Подозревали же, после смерти Пушкина, в авторстве – князя П. Долгорукого, «Банкаля», и князя И. Гагарина?..) Чья-то злая шутка. Как, несколькими годами ранее, гроб, сброшенный на воду в разгар чьего-то праздненства на Неве. В чем участвовал, кстати, будущий победитель Шамиля: будущий фельдмаршал Барятинский. И с ним – князь Сергей, родной брат Александра Трубецкого. За что был выслан из Петербурга в отдаленный полк. Может, не только за это?.. (Но с этих подвигов начались его злоключения, и в итоге все плохо кончится для него.) А на гробе была надпись: «Борх». Имя, которым подписан пасквиль: тот же почерк – на что еще и еще раз обращаем внимание. Вообще… Такие времена, такие шутки. «Некоторые из коноводов нашего общества, в которых нет ничего русского, которые и не читали Пушкина…» могли послать такую гадость ему. Чем взорвали нечаянно и без того мрачную – семейную ситуацию поэта.

Но эту вторую возможность сторонники строгой академической школы никак не хотели признать. Да и Ласкин в своих построениях привычно пытался, как и его оппоненты, пытаясь связать, появление пасквиля – если уж не только с Геккернами, то с проклятым царским режимом. И если не мог задеть монарха – то хотя бы монархиню…

Конечно, императрица тут была неповинна! – и Ласкин зря ее приплел, на что ему и правильно указали. Тут была прямая ошибка, от которой он при публикации в книге «Вокруг дуэли» своей работы о «тайне красного человека» – достаточно скоро отказался. (Лучше б отказался сразу еще и от нелепой мысли о «подмене» Натальи Николаевны Идалией Полетикой. А то его имя все время ассоциируется с этой ложной гипотезой.) В отношении монархини у него проявлялась (повторим) чисто советская нелюбовь к царской власти. Хотя в книге Абрамович этой нелюбви тоже предостаточно. Как и в большинстве публикаций той поры. Ну да… императрица любила танцы несколько больше, чем русскую литературу. Но она была немка, пруссачка. Дай Бог нам самим любить свою культуру так, чтобы у нас не убивали поэтов! Она была – мы говорили уже – не слишком счастливая женщина. Муж ей изменял на каждом шагу. Она мечтала остаться ему хотя бы другом. Ее жалкая интрига, наверняка чисто платонического характера, с Александром Трубецким, по кличке Бархат – проходила строго под присмотром. Она писала, что взяла себе в покровители Бенкендорфа. Представляете себе? Какая уж тут интрига? Под надзором начальника тайной полиции!

«ультрафешенеблей», окружавших ее, мог выкинуть такую штуку – в это поверить можно. Притом без насилия над собой. Сам Трубецкой, мы помним, признавался – что это шло от них. Ну назвал не тех – какая разница? Себя не назвал. Почему ж мы ему не хотим поверить?.. А другие были уж, наверное, мертвы… Может, он вообще в своих откровениях Бильбасову – каялся! А мы не заметили. Потому и наговорил в самооправдание кучу гадостей про Пушкина, его роман с другой сестрой Натали – Александриной. Наговорил по принципу, мол, – а сам-то хорош! Но он и Дантеса не пощадил в своих так называемых воспоминаниях.

Дуэль С. Л. Абрамович с Ласкиным и его «документальной повестью» «Тайна красного человека» в начале осени 1982 года – а то была форменная дуэль в прямом смысле слова, со своими секундантами и своими болельщиками (в основном, на стороне Абрамович) – была поединком строгой научной школы, верной привычному руслу давно сформулированных концепций и избегающей по возможности вторжений новых течений, порой раздражающейся даже от самой возможности их появления, ибо «все давно известно», – с догадками свежего человека, пусть иногда спешащего с выводами, но сумевшего взглянуть на факты незамутненным взором. Вдобавок, мы говорили уже – это был писательский текст: со всем пристрастием, с неизбежной беллетристикой, – что тоже могло оттолкнуть сторонников научной эпики.

Одна деталь, на которую следует обратить внимание. Если кого-нибудь другого могло не быть причин именно в таком виде  настрочить пасквиль, – у Александра Трубецкого их было целых две. И обе они были с Пушкиным вообще не связаны.

«мешал» Трубецкому, – Николай I. Не слишком мешал – и не так уж нравилась, верно, двадцатитрехлетнему кавалергарду (по слухам, красавцу) сорокалетняя жена царя. Но императрица явно благоволила к нему – как женщина и взорами выделяла его из всех прочих, и это ему льстило. Да и, когда катаются на санках с горы – и мужчина так подхватывает даму, держа за талию, чтобы не упала, и она тем самым падает в его объятия, а она еще ко всему – императрица, – что только ни прихлынет и к самому стылому сердцу? Но у дамы мужем «царь – стороны той государь». Повелитель Руси. Вот сам вроде не любит ее – и прочим юбкам нет проходу… а все одно – к жене не подпускает. И граф Бенкендорф тут как тут, «сторож у крыльца» – нельзя даже остаться наедине.

Во-вторых… тайная нелюбовь к Дантесу. Это потом, когда все случится с Пушкиным, Трубецкой будет заступаться за Дантеса, клясться в дружбе… участвовать в чудовищной демонстрации симпатий – «дело чести полка». А пока-то он недолюбливает его – и есть за что. Мать княжны Барятинской намекнула – ему, Трубецкому, что его собственная мать – не слишком родовита, чтобы он мог рассчитывать на брак с княжной. (Думаю, играла роль не родовитость, как таковая, а поведение княгини Трубецкой в свете – которое, судя по письмам того же Вяземского, было притчей во языцех.) А Дантесу Барятинская-мать выразила, в общем-то, благоволение. – Этому безродному – без году неделя в России, неизвестно по каким причинам (только слухи ходят) усыновленному посланником Нидерландов! И это ж он, Трубецкой, первым узнал, что Наталья Николаевна Пушкина отказала Дантесу! Не знаем, как и в чем – может, и Трубецкой не знал, – но отказала. Наверное, просто не решилась – утратить положение в свете, расстаться с мужем… И тогда он, на радостях, познакомил с сей новостью княгиню Барятинскую – мать Марии. Хотя не думаем, что Дантес, как ни относись к нему, поделился с ним, не надеясь на его скромность. Надеялся, а тот его предал – в обычном смысле слова. Вот – строки из воспоминаний о Дантесе – уже на склоне лет князя: «Он относился к дамам, вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы русские… требовательнее, если хотите, наглее…»

Не чувствуется ль в этом отзыве остатков прежней ревности? Обиды?.. Нет ли хотя бы следа истории с княжной Барятинской и ее мамашей?..

И почему б не щелкнуть по носу в анонимном письме – сразу двоих: императора, которого просто так не достанешь, и Дантеса – который вроде и педераст, но пользуется абсолютным успехом у женщин и почему-то в фаворе – даже у княгини Барятинской?

Между прочим, единственный случай – когда царя можно щелкнуть, при этом вполне безопасно. Если даже письмо, посланное какому-то Пушкину, дойдет до властей – какая власть решится в открытую признать, что про «магистра Нарышкина» это – намек «по царской линии»?..

… «Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей…» – скажет Трубецкой про Дантеса в своих «воспоминаниях». Ну, если уж Дантес был «пообразованней» Трубецкого – то можно представить себе образование последнего. Пушкин для него значил немногим больше, чем для иностранца-Дантеса, а верней сказать, ничего не значил. Это много поздней, когда он прожил почти свой век – и был свидетелем того, как слава этого несчастного, павшего на дуэли, упрочивалась, – а они все, молодые, наглые, заметные, вместе с царями, высшими и такими успешными чинами, светскими львицами и львами, чья красота, как и внимание к ним мира, казалось, не померкнет никогда, но увяла, и они все исправно сходили «под вечны своды» один за другим в тень забвения – он, может, что-то понял, в чем-то попытался оправдаться.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 2. Две дуэли. Глава первая

Трубецкой и его роль – в работе Семена Ласкина «Тайна красного человека» были подлинным открытием, вне зависимости от прочих ошибок и преувеличений автора. Но на это открытие попросту не обратили внимания…

Из всех измерений, какие существовали для нас до сих пор в истории гибели Пушкина в небрежении, кажется, осталось только одно: молодая наглость . «Смелее, развязнее, наглее» – казался Дантес даже таким наглецам, как сам Трубецкой. Что делать?.. «Слабел Пушкин – слабела вместе с ним и культура его поры…»[152] Поколение Пушкина сходило с кона. Ощущало на себе – то самое «отсутствие воздуха». Это было не творческое угасание – не дай Бог! Творчество как раз шло на подъем, – но меркло ощущение своей надобности в мире. Как это происходит сейчас со многими – на наших глазах и с нами самими… Возникало чувство смены эпохи. Нравственных ценностей ее. Критериев общества. Дантес выходил победителем – не потому, что был красивей или моложе – хотя и потому тоже, увы! – но потому, что общество сменило шкалу ценностей. И по этой шкале фатоватая красивость, наглость, казарменные каламбуры, легковесное обаяние – значили больше в мире, чем Гений и Поэзия.

Письмо Вяземского пишется 16-го и, верно, утром 17 февраля 1837-го…

И 17 февраля Александр Карамзин сообщает родным: «На смерть Пушкина я читал два рукописных стихотворения: одно какого-то лицейского воспитанника, весьма порядочное; другое гусара Лерментева <так! >, по-моему, прекрасное, кроме окончания, которое, кажется, и не его»[153].

Примечания

70. С. Л. Абрамович была уже известна к тому времени как автор ряда серьезных статей об истории пушкинской дуэли, и знаменитая книга ее «Пушкин в 1836 году», думаю, тогда готовилась ею к печати. Шла осень 1982-го, а книга (первым изданием) вышла в 1984 году. По выходе она невольно затмила собой знаменитую монографию П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина». Правда, у автора за более чем пятьдесят лет после книги Щеголева было в руках и много больше материалов.

«Пруссачку» сказано достаточно ориентировочно и не совсем убедительно. – Б. Г. 

72. Письма Жоржа Дантеса Якобу ван Геккерну / Петербург, 20 января 1836 года // Витале Серена, Старк Вадим. Черная речка. До и после. Санкт-Петербург, 2000. С. 114. Основной корпус этих писем связан со временем их разлуки, когда Геккерн почти на год отбыл в Европу для разрешения формальностей, связанных с усыновлением Дантеса при живом отце. В программу поездки входило знакомство с «папенькой Дантеса» и другими его родственниками. Приведенная часть письма была известна, как мы сказали, с 1946 года, когда Анри Труайя во Франции опубликовал два отрывка, а публикация была встречена специалистами дурно. Она разрушала привычный образ события. Считалось, что отрывки «вне контекста всей переписки» и потому им нет доверия. (Выделено всюду мной. – Б. Г. )

73. Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году (предыстория последней дуэли). Л., 1989. C. 16.

74. Левкович Я. Л. Новые материалы для биографии Пушкина, опубликованные в 1963–1966 годах // Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1967. Т. 5. С. 375.

76. Там же. С. 423.

77. Последний год жизни Пушкина. Составление, вступительные очерки и примечания В. В. Кунина. М., 1990. С. 378.

78. Выражение Вяземского.

79. Пушкин А. С. Т. X. С. 342.

– перевод).

81. Письма Дантеса к Геккерну // Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 158–159.

82. Витале С., Старк В. Указ. изд. С 163.

83. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 81.

84. Пушкин в восп. современников. М., 1985. Т. 2, С. 181–182.

86. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 90.

87. Дантес-Геккерн. Письма Екатерине // Витале С., Старк В. Там же. С. 182.

88. Дантес-Геккерн. Письма Екатерине // Там же. С. 184. (Комментарий.)

89. Последний год жизни Пушкина. Указ. изд. С. 371–372.

–423.

91. Витале С. Старк В. Указ. изд. С. 185.

92. Витале С. Старк В. Указ. изд. С. 188–189. (Подчеркнуто мной. – Б. Г. )

93. Там же. С. 190.

95. Последний год жизни Пушкина // Указ. изд. С. 378.

96. Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. М., 1987. Т. II. С. 141.

97. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 322.

98. Последний год жизни Пушкина // Указ. изд. С. 418.

100. Пушкин А. С. Указ. изд. Письма. Т. X. С. 370.

101. Пушкин А. С. Указ. изд. Письма. Т. X. С. 355.

102. Там же. С. 353–354.

103. Там же. С. 378.

105. Щеголев П. Е. Указ. соч. Т. I. С. 26.

106. Пушкин А. С. Там же. Т. X. С. 470 (692 – перевод).

107. По книге: Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 227.

108. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 237.

110. Там же. С. 164.

111. Пушкин А. С. Там же. Т. X. С. 467.

112. Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 97.

113. Дантес. Письма // Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 119–120. (Подчеркнуто мной. – Б. Г 

114. Там же. С. 134.

115. Дантес. Письма. Там же. С. 142.

116. Щеголев П. Е. Указ. изд. Т. II. С. 139.

117. На что обращают внимание авторы комментария к «Черной речке».

119. Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 167.

120. Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 170.

121. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 181.

122. Витале С., Старк В. Указ. изд. С. 67.

Б. Г .

124. Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 106.

125. Булгарин. Воспоминания // По книге: Денис Давыдов. Стихотворения // Библиотека поэта, Большая серия. Л., 1984. С. 9. (Предисловие В. Э. Вацуро.)

126. Ласкин С. Б. Там же. С. 98.

129. Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 93.

130. Ахматова А. А. Александрина. Сочинения в двух томах. М., 1990 // Т. II. С. 120.

131. Абрамович С. Л. Указ. соч. С. 55.

133. Абрамович С. Л. Указ. соч. C. 55.

134. Там же. С. 63–64.

135. Вяземский П. А. Письмо великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля 1837 г. // Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина // Указ. изд. Т. I. С. 294.

–185. Желающих отсылаем к этому очерку. – Б. Г 

137. Там же. С. 170.

138. Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 102.

140. По книге: Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 95.

142. Абрамович С. Л. Письма П. А. Вяземского о гибели Пушкина // Указ. изд. С. 172–173.

’Аршиак. Письмо к гр. Монтессюи от 17 марта 1837 г. // Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина // Указ. изд. С. 58.

144. «„Огромные усилия“, приложенные Вяземским, чтобы представить поэта лояльным верноподданным и благочестивым христианином, были очевидны для всех, кто хорошо знал Пушкина. Н. И. Кривцов прямо написал об этом Вяземскому в Петербург: „Как не стыдно тебе прислать мне копию с классико-академико-чопорного описания смерти Пушкина, статьи по чести достойной лишь князя Шаликова для «Московских ведомостей». Евгений Баратынский сказывал, что ты написал другое к Давыдову, достойное и тебя и покойного; но копии с того видно ты разослал по умным людям, а нас отпотчевал булгаковским блюдом“». Абрамович С. Л. Письма Вяземского о гибели Пушкина // Указ. изд. C. 176.

145. По статье Абрамович С. Л. Там же // Указ. изд. С. 177.

–301.

– Б. Г.)

148. По книге: Ласкин С. Б. Вокруг дуэли. С. 87–88.

149. Абрамович С. Л. Письма П. А. Вяземского о гибели Пушкина // Указ. изд. С. 170.

150. Ласкин С. Б. Вокруг дуэли // Указ. изд. С. 83.

152. Блок А. А. О назначении поэта // Собр. соч.: В 8 т. М. -Л., 1963. Т. 6. С. 166.

153. Андроников И. Л. Тагильская находка // Мануйлов В. А, Гиллельсон М. И., Вацуро В. Э. Лермонтов. Семинарий / Под ред. В. А. Мануйлова. Л., 1960. С. 225.

Раздел сайта: