Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли
Часть 1. По направлению к "внутреннему человеку".
Глава третья. Грани истории души…

Глава третья

Грани истории души…

1

«…автор едет как бы навстречу Пушкину – не из Ставрополя к Тифлису, а из Тифлиса к Ставрополю. Они могли бы встретиться на Крестовой горе или на станции Коби»[37].

Может, следует подумать, наконец, над этим встречным ходом?.. И вообще – над этими случайными-неслучайными «совпадениями», которые отмечали многие и которые так по-разному трактовали исследователи. Займемся, наконец, текстом того самого «путевого очерка», который представляет собой вступление в роман.

«Путешествию в Арзрум».

У Пушкина: «На другой день около 12-ти часов услышали мы шум и увидели зрелище необыкновенное: 18 пар тощих малорослых волов, понуждаемых толпою полунагих осетинцев, насилу тащили легкую венскую коляску приятеля моего О***. Это зрелище тотчас рассеяло все мои сомнения. Я решился отправить мою тяжелую петербургскую коляску обратно во Владикавказ и ехать верхом до Тифлиса. Граф Пушкин не хотел следовать моему примеру. Он предпочел впрячь целое стадо волов в свою бричку, нагруженную припасами всякого рода, и с торжеством переехать через снеговой хребет»[38].

У Лермонтова: «Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, – а эта гора имеет около двух верст длины.

За моею тележкою четверка быков тащила другую, как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки…»[39] (первое появление Максима Максимыча).

Именно эти «18 пар волов» и «целое стадо волов» – в одном случае и «шестерка» и «четверка быков» в другом – сумели вызвать такой переполох в литературоведении, что заставили говорить о «незнании Пушкиным функциональной семантики кавказского быта» и даже о «беспощадном реализме», с которым Лермонтов «разоблачает» Пушкина.

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 1. По направлению к внутреннему человеку. Глава третья. Грани истории души…

По-моему, здесь нет ровно никакого повода для издевки над автором «Путешествия в Арзрум»: он сам-то поехал верхом, в то время как прочие персонажи – и приятель автора О*** с его «венской коляской», и однофамилец автора – граф Пушкин (В. А. Мусин-Пушкин) – двинулись «через снеговой хребет» путем более обычным и менее опасным, что вызывает вроде иронию и у самого автора «Арзрума».

Да и сходство двух текстов – Пушкина и Лермонтова – здесь весьма относительно: пожалуй, они оба лишь описывают один реальный эпизод: переезд через горы – в одном и том же месте.

– с «оказией».

Пушкин: «С Екатеринограда начинается военная Грузинская дорога; почтовый тракт прекращается. Нанимают лошадей до Владикавказа. Дается конвой казачий и пехотный и одна пушка. Почта отправляется два раза в неделю, и проезжие к ней присоединяются: это называется оказией »…[40] (У Пушкина – выделено. – Б. Г 

Лермонтов: «Мне объявили, что я должен прожить тут еще три дни, ибо „оказия“ из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправиться обратно не может.  повестей; видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!.. А вы, может быть, не знаете, что такое „оказия“? Это – прикрытие, состоящее из полроты пехоты и пушки, с которым ходят обозы через Кабарду из Владыкавказа в Екатериноград»[41].

По Эйхенбауму: «Здесь сходство становится настолько разительным, почти цитатным, что в вопросе: „А вы, может быть, не знаете, что такое «оказия»?“ слышится другой вопрос: „Помните ли вы «Путешествие в Арзрум» Пушкина?“»[42]

Но я нарочно привел цитату подряд, а подчеркнул в ней только то, что взял в рассмотрение Б. Эйхенбаум. Остальное выпущено при цитировании: так делают многие, когда хотят настоять на каком-то единственном прочтении текста! На самом деле, при таком расстоянии между двумя пассажами об «оказии» сходство решительно размывается – тем паче что в промежутке автор-рассказчик успевает сообщить нам вещи куда важней: о том, что с «Бэлы» началась по «случаю» вся «длинная цепь повестей».

Но исследователь приводит и третий пример:

Пушкин«С высоты Гут-горы открывается Кайшаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, с ее светлой Арагвой, извивающейся, как серебряная лента, – и все это в уменьшенном виде, на дне трехверстной пропасти, по которой идет опасная дорога»[43].

Лермонтов: «И точно такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы похожие одна на другую, – и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что, кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особое внимание. „Я говорил вам, – воскликнул он, – что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!“ – закричал он ямщикам.

Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки…»[44]

Вы видите здесь какое-нибудь реальное сходство? Я не вижу! Ни как внутреннюю цитату, ни как знак читателю. Потому что… мной, опять же, отмечены места, приведенные Эйхенбаумом, совместно, слитным текстом… между тем, как в тексте Лермонтова они разорваны меж собой – в одном случае на две строки, в другом – на целых одиннадцать! Цитируя подобным образом, можно что угодно сделать похожим на что угодно! Или надо быть таким слишком «проницательным читателем». К сожалению, Лермонтов, как всякий автор, обращался к другому!..

… не будем отмахиваться совсем от этого размытого сходства.

Рассмотрим еще один отрывок. Случайный… Не имеющий отношения ни к Пушкину, ни к Лермонтову, но приоткрывающий для нас завесу…

«Спуск с горы, около полторы версты, кончается на косогоре Гут-горы. Косогор этот продолжается версты на две, так что можно сказать, плечом касаешься Гут-горы, а ступень лошади становится на край пропасти. На дне пропасти видишь скалу, покрытую лесом и отделяющуюся, подобно острову, от всех высот.

С вершины горы осетинские деревни кажутся не более чернильницы, а скот, пасущийся по лугам, не более мухи. Из ущелья вытекает Арагва, которая принадлежит уже к системе рек грузинских, так как Терек, вытекающий за этим хребтом, но только с другой стороны Крестовой горы, принадлежит системе рек кавказской линии. Мы ехали среди облаков, некоторые ходили гораздо ниже нас, а иногда попадали во влажные облака или тучи, и крупный дождь осыпал нас; иногда тучи, пробежав, давали место солнечным лучам, от которых местоположение принимало особую прелесть»[45].

Этот текст написан, скорей всего, раньше пушкинского. Хотя, несомненно, был Пушкину известен; Лермонтову – трудно сказать! А может, знакомый – и одному и другому. Не в этом дело! Это – из «Записок во время поездки   из Москвы в Грузию» . И если здесь есть сходство – с первым текстом, пушкинским, и особенно со вторым – лермонтовским, почти тождественное, – то исключительно по причине географической. Речь идет об одном и том же месте. Кто бы ни стал описывать это самое место – неизбежно впал бы в повтор!

И Лермонтов никому не отдает здесь «дани памяти» – и уж точно не «разоблачает с беспощадным реализмом» никого. Тем паче Пушкина. Он просто смотрит с тех же точек, с каких смотрел Пушкин. А вот почему он захотел выбрать именно эти точки, или только эти точки, и упрямо описывает одни и те же места – это другой разговор.

– даже самого внимательного – от самого лучшего путевого очерка? Описания? Вряд ли. Скорей всего и более всего – сам путь! Та самая география местности. «Имена местностей – имя», как говорил Пруст. Движение в пространстве.

«Бэла» – а за ней вся «длинная цепь повестей» – сознательно создается Лермонтовым на пушкинском пути. Только Лермонтов проходит этот путь нарочито – в противоположном направлении. И все, что он хочет подчеркнуть здесь, – именно этот вектор. Противоположно направленный! 

И Б. М. Эйхенбаум, и те, кто шли за ним в создании идиллических картин прямого литературного наследования, возможно, быстро б отказались от всех иллюзий своих, и от «дани памяти» в том числе, – если б обратили внимание на строки Лермонтова, которые совсем уж на виду – не надо далеко ходить. – Это – первые строки «Максима Максимыча»:

«Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел во Владикавказ. Избавляю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которых решительно никто читать не станет»[46].

«Арзруме»: Владикавказ – Ларс – Дарьяльское ущелье – Терекское – селение Казбек – пост Коби… «В Коби мы расстались с Максимом Максимычем…» (это еще первое их расставание). Прочертите путь назад, в обратном направлении!

Я еще сопротивлялся этой мысли, и слово «статистика» смущало меня. Оставляло крохотную надежду. «Статистические замечания»?.. Где у Пушкина «статистические замечания»? Словарь Даля… «Статистика – …история и география в известный срок»[47].

«Дариал на древнем персидском языке значит ворота. По свидетельству Плиния, Кавказские врата, ошибочно называемые Каспийскими, находились здесь. Ущелие замкнуто было настоящими воротами, деревянными, окованными железом. Под ними, пишет Плиний, течет речка Диориодорис»… (Пушкин. «Арзрум»)[48].

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 1. По направлению к внутреннему человеку. Глава третья. Грани истории души…

– «Путешествие в Арзрум», в этом самом месте – полно именно «статистических замечаний».

И какая издевка так «спрямить» пушкинский маршрут! Заменив все подробности пути чисто гастрономическими: «завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел во Владикавказ». (Но это все – места, где Пушкин останавливается подробно.) «Избавляю вас от картин… и от статистических замечаний, которых решительно никто читать не станет». Невольно вспомнишь:

…Но эти странные творенья
Читает дома он один,
И ими после без зазренья

Но зачем это понадобилось ему именно в этом месте – скажем поздней. Покуда обратим внимание на одно обстоятельство…

Пушкин, как мы помним, в «Арзруме» едет в Грузию – из России. Автор-рассказчик Лермонтова – держит обратный путь: вовнутрь, во «внутреннюю Россию». И путь, который автор-рассказчик прочерчивал в своем «путевом очерке», неслучайно шел в противоположном Пушкину направлении.

2

– с путешествия, которое словно дарило нам потом сам роман. Нечаянная встреча в дороге и чей-то рассказ – или вторжение в путешествие некоего события. Лермонтов раздвигает границы этой к тому времени уже подуставшей формы и превращает ее в нечто более подвижное… Путешествие не кончилось на истории Бэлы – оно только началось. Что сулило следующий поворот событий – встречу с тем самым Печориным, а потом – его дневник… который в финале снова вернет нас в крепость, где они служили некогда с Максимом Максимычем. – Добавим – в крепость в ту пору, когда, кажется, еще не случилась история Бэлы. И пред финалом в «Княжне Мери» – перед дуэлью с Грушницким – опять возникнет эта крепость, в которой Печорин будет записывать задним числом все, что произошло, – и возникнет концовка дуэли и всего пятигорского «малого романа».

Странствие продолжается, и у него свои задачи в тексте. Да и финальное в романе появление Максима Максимовича (конец «Фаталиста») – подтверждает эту мысль, что оно и не прекращалось. Здесь сама жизнь вторгается в «роман-путешествие», подсекая его на разных уровнях… А эти случайности, в свой черед, связаны меж собой уже не фабулой, даже не сюжетом… чем-то другим, некой вязью раздумий о жизни и загадках бытия. «Бэла» словно «любовь Свана», вправленная в жизнь Марселя, – вставлена в роман, где главное все-таки – история в Пятигорске. Ибо только после нее в жизни Максима Максимыча – и автора-рассказчика – и тем самым нашей с вами жизни – появится Печорин. Загадочная фигура.

«Таманью» обрывается Первая часть его «Дневника». И слова «конец первой части» звучат даже несколько обескураживающе. Как, уже все?.. Дневник только что начался! Возникнет часть вторая – куда более обширная и значительная в разработке. Но автор, словно нарочно, являет нам автономность первой части и ее особую значимость. Намекая на что-то… И о чем этот рассказ «Тамань» – по-настоящему нельзя сказать. Чтоб понять, что эта случайность и есть сердцевина романа, надо, ох, сколько пройти! И… в этом одна из главных черт лермонтовского психологизма. Или один из главных его приемов. История, разворачивающаяся сторонне, вне связи с основным движением фабулы, – на самом деле, может статься, объясняет все… Фабула и сюжет, сюжет и фабула мешаются меж собой и на каждом шагу ставят подножки друг другу.

Фабула романа : некто Печорин едет на Кавказ, верно в действующую армию («с подорожной по казенной надобности»), в Тамани его обокрали и чуть не убили (встреча с «честными контрабандистами»), через какое-то время, уже побывав в боях, он оказывается в Пятигорске на водах («Княжна Мери» – княжна, Грушницкий, Вера) – в итоге (вероятно, за дуэль) он попадает в крепость за Тереком, где служит Максим Максимыч; история Бэлы; во время службы в крепости Печорину случилось прожить «две недели в казачьей станице, на левом фланге»: поручик Вулич («Фаталист». Было ли это до или после истории с Бэлой, мы так и не узнаем – скорей всего, до …). Через несколько лет, возвращаясь во внутреннюю Россию, его сослуживец Максим Максимыч рассказывает случайному попутчику (Автору-рассказчику) эту историю; потом во Владикавказе они встречают Печорина, – Автор в первый и в последний раз видит его. – Обида, нанесенная Печориным старому служаке; разговор о каких-то бумагах, оставленных Печориным: «– И что за бумаги? – А Бог его знает, какие-то записки…» Бумаги в руках рассказчика. – Еще через какое-то время – весть о том, что Печорин умер, возвращаясь из Персии, позволяет Автору эти записки опубликовать…

По фабуле 

«Тамань» – «Княжна Мери» – «Бэла» – «Фаталист» (до или после «Бэлы») – «Путевой очерк» – встреча с Печориным и попадание его записок к Автору – смерть Печорина – публикация записок…

По сюжету : «Путевой очерк» – «Бэла» – вновь путевой очерк – встреча с Печориным («Максим Максимыч»), записки попадают к Автору – весть о смерти Печорина, публикация записок – «Дневник Печорина» (те самые «записки»): «Тамань» – «Княжна Мери» – «Фаталист».

Иными словами: когда происходит действие, допустим, «Тамани» – нам уже известно о герое много больше, чем мог бы дать отдельный эпизод его столкновения с «кругом честных контрабандистов»; и когда мы обращаемся к главной повести в «цепи повестей» – «Княжне Мери» – мы тоже уже знаем историю Бэлы и про случай в Тамани и так далее. И естественно, нам известно это все, когда читаем мы новеллу «Фаталист».

«третий», случайный рассказывает о некоем, неизвестном нам, Печорине: герой покуда для нас – будто электрон, расположенный на внешней орбите. Но вот он перешел на другую орбиту – ближе к ядру, к сердцевине своей истории – и тем самым ближе к нам: мы встречаем его, и Автор-рассказчик может со стороны описать его и наблюдать его в действии – став невольным свидетелем обиды, нанесенной им Максиму Максимовичу. А потом в руках Автора оказывается дневник Печорина, и мы очутились в самом центре ядра… Но и здесь что-то вроде «решетки атома». Сперва – чисто «внешний» ряд: эпизод с героем – мало что говорящий о нем самом… «Тамань». Роль этого эпизода мы поймем много позже – а может, и вовсе не поймем. И вот мы уже – в самом центре ядра: «Княжна Мери» – внутренняя история героя. Печорин не только действует  здесь, но пытается объяснить себе себя. А в конце романа, совсем внутри «ядра», оказывается еще один атом: новая «решетка». Сам Печорин, ставши «электроном на внешней орбите», рассказывает нам о поручике Вуличе… И… если б Вулич оставил свои «записки», мы имели бы новый «дневник» – только Вулича. И пытались бы понять другую загадку… Конец романа: Максим Максимыч «вообще не любит метафизических прений». Слово «метафизика» возвращает нас к самой теме «загадки» – с ним мы вернулись к началу: к путевому очерку. Все!..

Сюжет романа расставил по каким-то своим местам все отдельные эпизоды фабулы – так, что возникла словно еще одна фабула – над  первоначальной; еще одно движение, резко отличное от первого:   движение частей по отношению друг к другу и взаимозависимость этих частей. Фактически это и есть композиция романа.

Композиция часто представляется нам только отношением сюжета   . Мы уже наткнулись на это обстоятельство, говоря об «Онегине». И впрямь бывает, что это – главный рычаг композиции. В «Герое нашего времени» тоже – нечто в этом роде. Только… В отличие от «Онегина», тут не сказать, что герои психологически слабо разработаны, а весь психологизм ушел в композицию… Здесь композиция сама восходит куда-то, возвышаясь над фабулой и сюжетом, и составляет уже новую самостоятельную структуру. В том числе – психологическую. Структуру психологической загадки. И тем олицетворяет собой тайнопись  книги.

По-настоящему сложные композиции станут возникать лишь в XX веке. Пруст – «В сторону Свана», Булгаков – «Мастер и Маргарита». Но и здесь можно сказать, что композиция лермонтовская гораздо сложней…

«загадки современного молодого человека», которую ставит перед Автором-рассказчиком Максим Максимыч, – это первый аккорд, идущий в разработку. Он звучит дальше в различных модификациях, превращаясь в загадку человека вообще. Какую Бог ставит перед каждым человеком и которую каждый человек вынужден решать для себя…

3

Я был уверен, что Хемингуэй почти не знал Лермонтова. Ну не больше, чем мы знаем Вордсворта или Китса. Это – обычный принцип размежевания разноязычных литератур. Которые иногда даже не подозревают значения каких-то величин в литературе другого… Русских, вообще, по-настоящему стали читать на Западе, начиная с Тургенева. Толстой, Достоевский, Чехов… Не уверен, что там читают Бунина, несмотря на Нобелевскую премию. И вместе с тем, мне казалось, Хемингуэй не мог не подозревать о существовании Лермонтова. Какие-то фразы, повороты мысли в прозе автора «Фиесты» и «Белых слонов» напоминали автора «Героя нашего времени». В самом деле. Смотрите!

«Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и чувства человеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми… Но чем их заменить в лета Максима Максимыча? Поневоле сердце очерствеет и душа закроется.

Я уехал один». («Княжна Мери».)

«Теперь, кажется, все. Так, так. Сначала отпусти женщину с одним мужчиной. Представь ей другого и дай ей сбежать с ним. Теперь поезжай и привези ее обратно. А под телеграммой поставь „целую“…

». (Э. Хемингуэй. «Фиеста»)

Потому я не сильно удивился, когда в одном из последних интервью писателя (оно было напечатано в «Иностранной литературе») увидел имя Лермонтова чуть не на втором месте среди тех, кого Хемингуэй назвал своими учителями…

Эти лермонтовские обрывы сцен, вроде приведенной выше, и мгновенные переходы – необыкновенно питательны в плане психологическом. Они незаметно выстраивают за сказанным еще целый ряд – того, что в умолчании… «Я сказал ей одну из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовлены на подобный случай». Или: «Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере». В самом деле, здесь молчание  и  , «значение звуков заменяет значение слов» – чисто музыкальный прием.

Набоков упрекал Лермонтова в отсутствии стиля  в его понимании: «Надо быть критиком-аскетом, у которого вызывает подозрение роскошный изысканный слог и которого, по контрасту, неуклюжий, а местами просто заурядный стиль Лермонтова приводит в восхищение своим целомудрием и бесхитростностью. Но подлинное искусство не есть нечто целомудренное и бесхитростное…»[49]

Набоков ошибается. Подлинное искусство очень часто есть нечто – «целомудренное и бесхитростное». От «хитростей» оно редко выигрывает. Впрочем, Набоков и Хемингуэя называл «современным Майн Ридом». Его собственное барокко, временами переходящее в рококо, было чуждо спокойной мужской сдержанности лермонтовской прозы. Ее грустному равнодушию к миру – от полного понимания беспросветности и ничтожности его и одиночества самого себя – и человека в мире… («В себя ли заглянешь, там прошлого нет и следа // И радость, и муки, и все там ничтожно…») Где уж тут «роскошество»?..

«История души человеческой, даже самой мелкой души едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа». Эта максима из предисловия к «Дневнику Печорина» – вместе с тем кредо Лермонтова. То, что Лермонтов спаял в одном романе столь разнородные вещи, как романтическую повесть, реалистический, почти бытовой рассказ и светский реалистический «малый роман» «Княжну Мери», соединив это все с путевым очерком и готической новеллой о предопределении, – и есть путь познания человека, который он предложил.

В сущности, «Бэлой» и «Максимом Максимычем» задан лишь подступ к психологии героя. К загадке ее. С первым приближением к разгадке мы столкнемся только в Тамани – «самом скверном городишке из всех приморских городов России».

Вот краткий диалог в финале слепого мальчика и Янко, контрабандиста:

«…а старухе скажи, что, дескать, пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас же больше не увидит.

– А я? – сказал слепой жалобным голосом.

– На что мне тебя? – был ответ».

Но потом и главный герой скажет про себя самого: «Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности!..» И окажется, что его отношение к миру – странствующего офицера, дворянина и прочее – мало чем отличается от позиции контрабандиста Янко. И мелькнет еще нечто важное, что мы сперва можем оценить лишь как бойкое сравнение: «Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну».

Этот «камень» станет главной метафорой романа.

Зачем ему хочется быть этим камнем?.. или… зачем он стремится им быть?…

Есть определенное сходство фабул «Онегина» и «Княжны Мери». Странно, что это сходство фактически не бросилось в глаза при появлении романа Лермонтова на свет. «Онегин» Пушкина был слишком известен. Но никто не обратил внимания – не помню, чтоб Лермонтову это ставили как-то в вину. А почему?.. Может, потому же, почему в «Маскараде», по сравнению с «Отелло» Шекспира, – сходство размывается тотчас, как только мы приближаемся к самим персонажам…

– про «разницу между Онегою и Печорою». Он сразу взял этот подъем. С «Княгини Лиговской». Возможно, он догадывался, что когда-нибудь должен будет заменить Пушкина, он знал себе цену. Хотя и не думал, что это произойдет так скоро. Он, вообще, полагаю, ни о чем таком не думал – как всякий молодой человек.

Сравните! «Разочарованный молодой человек», скептик, «демонического складу», как могли сказать тогда, – влюбляет в себя романтическую барышню… эта ситуация приводит его к ссоре с приятелем, который приревновал девицу… дело доходит до дуэли – и на дуэли «скептик» убивает «романтика»… Тут, правда, сходство обрывается, но… даже драгунский капитан, автор дуэльной интриги, вполне мог бы сойти за Зарецкого пушкинского. («Глава повес, трибун трактирный…» «И человека растянуть // Он почитал не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства…») Конечно, у Пушкина две барышни – а не одна… хоть некоторые и полагают (Набоков), что в замысле Пушкина была сперва одна барышня (Татьяна без Ольги).

Что касается внешнего сходства фабулы «Княжны Мери» с «Онегиным» Пушкина – это сходство мгновенно размывается, как только мы приближаемся к самим персонажам.

Параллели: Печорин – Онегин; княжна Мери – Татьяна; Грушницкий – Ленский.

Начнем с княжны. Она, безусловно, романтична – читает Байрона, сентиментальна, способна полюбить, и тот, кого она избирает в итоге, являет собой несомненно   – То есть ей в жизни дано отличить – недюжинное в человеке, дух истинный (натуру глубокую и сильную) от обманки… суррогата. Но… «Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала… а это великий признак…» – это после мрачных откровений Печорина. Она безумно кокетлива, честолюбива, заносчива, даже взбалмошна. И… вы можете представить себе Татьяну, торгующую в лавке персидский ковер и испытавшую (или явившую наглядно) «восхитительное бешенство» от того, что ковер достался кому-то другому?

Это – Татьяна без письма к Онегину . Без клятвы: «Другой!.. Нет, никому на свете // Не отдала бы сердца я…» Без  

Без мольбы о спасении: она вполне согласна с жизнью, какую вынуждена вести.

Без судьбы старших, нависающей над нею угрозой…

Даже без природы вокруг и связи с этой природой… Она ее не замечает.

… «Приезд его на Кавказ так же следствие его романтического фанатизма», – говорит о нем Печорин. Но что за «романтизм»?.. «Грушницкий слывет отличным храбрецом, я его видел в деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость». Можем ли мы представить, чтоб Ленский согласился стреляться с бывшим приятелем, как бы ни был оскорблен, – на условиях, придуманных драгунских капитаном?.. (То есть так – чтоб пистолет противника не был заряжен?) Ленский – чистая природа, какое-то светлое начало романтизма, Грушницкий – всего лишь – выродившаяся ипостась образа…

«Он так часто старался уверить других, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился». Но тут мы останавливаемся – и перестаем ругать Грушницкого. Мы вспоминаем другое:

«– Да! такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было, но их предполагали – и они родились. Я был скромен, меня обвиняли в лукавстве; я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен. Я был угрюм – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир – меня никто не понял, и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я сохранял в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаянье». Монолог Печорина перед княжной Мери. Но не видим ли мы тут Грушницкого?..

Тут, кстати, почти повтор речи Александра Радина перед Верой – из пьесы Лермонтова «Два брата» – той самой, что была «взята из происшествия, случившегося в Москве». Неудавшейся пьесы, конечно. Там этот монолог был вполне искренен, хоть и не без рисовки – пред самим собой. Произносился перед женщиной, которую страстно любят. Здесь это говорят княжне… приводят ее в трепет, вышибают слезу, но это – лишь повод разжалобить ее качнувшееся в его сторону сердечко – которое, по правде, Печорину вовсе не нужно. Его амбиция – и только. Хотя, кажется, со времен Белинского и до наших дней здесь видели откровение «лишнего человека». Пытающегося выплыть с трудом – среди житейских бурь и мировых и человеческих несовершенств.

Если б это говорилось Вере, доктору Вернеру – близким ему людям, кому-нибудь, в общении с кем мы могли бы предполагать душевную откровенность героя – мы б поверили ему. Однако в этой ситуации пред нами – почти монолог Грушницкого! «Он так часто старался уверить других, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям…» Вот что о Печорине говорит Вера, которая слишком хорошо знает его: «…никто больше не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном».

«А что такое счастие? Насыщенная гордость».

Кажется, что в «Княжне Мери» – дан поединок несчастий: подлинного  и мнимого – и взятого напрокат, приклеенного к лицу для вящей выразительности – как маскарадная маска. Но… Главный антипод Печорина в «Княжне Мери» – есть тень, но вовсе не Ленского или какого-нибудь другого романтического персонажа. Это – тень Печорина – пародия на него самого. Его проекция в мире. Издевка автора над своим героем – или насмешка героя над собой… или насмешка автора над самим собой?

Забегая чуть вперед, скажем – Лермонтова тоже убила пародия на него самого: Николай Соломонович Мартынов. Который также писал стихи – и даже были среди них, говорят, сочувственные декабристам. – Не какой-нибудь там официозный злодей и фанфарон…

Это столкновение человека с пародией на себя – в сущности, центр психологизма «маленького романа» – или главной «повести», входящей в роман.

Может, это и главный ключ к тому обстоятельству – почему 15 июля 1841-го, в седьмом часу вечера, у подножья неизвестно какой горы под Пятигорском – отставной майор Мартынов застрелил на дуэли тенгинского пехотного поручика Лермонтова – хотя они совсем недавно были (или считались) друзьями.

Такой «двуобъектности» – человек и его тень – начисто нет у Пушкина в антиномии «Онегин – Ленский». Там герои принципиально различны. Два измерения жизни. Два возраста – жизни и любви.

… может, самое важное… «Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно», – говорит Печорин, услышав первую реляцию доктора Вернера о матери и дочери Лиговских и об интересе, явленном княжной к Грушницкому. Почему ему хочется досадить Грушницкому? Потому что он так плох или так антипатичен ему? Ну конечно, Грушницкий «из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания». Нет, возможно. Грушницкий неприятен Печорину именно этой своей пародийностью по отношению к нему. Какое-то кривое зеркало – Репетилов рядом с Чацким. Но все же… согласитесь, это – не повод, чтоб раздразнить его, как зверя – и погубить.

«Я его понял, и он за это меня не любит… Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь столкнемся с ним на узкой дороге и одному из нас несдобровать».

… одна деталь… Вернер говорит о Грушницком:

«– Княжна сказала, что она уверена, что этот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль…

– Надеюсь, вы оставили ее в этом приятном заблуждении…

– Разумеется.

– Завязка есть! – закричал я в восхищении: – об развязке этой комедии мы похлопочем…

– Я предчувствую, – сказал доктор, – что бедный Грушницкий будет вашей жертвой».

Эта «завязка» приведет к смерти Грушницкого и к горькому разочарованию во всяком случае – а скорей, к глубокой душевной травме – княжну Мери.

«Послушай, – сказал Грушницкий очень важно: – пожалуйста, не подшучивай над моей любовью, если хочешь остаться моим приятелем…. Видишь, я люблю ее до безумия… и я думаю, я надеюсь, она также меня любит…» – Это все написано. Он изливался в своих чувствах Печорину – по глупости, не ожидая подвоха… на самом деле он не испытывает никакой неприязни к Печорину.

… Тот начинает действовать лишь потому, что ему скучно!

Курортная скука, бесплодные занятия, ненужные романы – и в итоге погубленная человеческая жизнь – все это будет не раз описано еще, и после Лермонтова тоже. Однако…

Откровения Печорина об истоках своего жизнеотношения, приведенные нами выше в разговоре его с княжной Мери – дают нам лишь возможность сформулировать, почему им решительно нельзя верить! Поступки героя Лермонтова обусловлены каким-то побуждением , но это побуждение всегда тёмно. Тайна духа героя сокровенна – в том числе она – тайна и для него самого. Герой перебирает причины, тасуя их про себя, – но сам понимает, что не в них дело. А дело в чем-то другом. Он признается себе: «Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы…» – Это, разумеется, все не так грубо и примитивно – как в речах простого контрабандиста Янко в «Тамани». Но это – решительно то же самое. «Зло порождает зло, – рассуждает Печорин, – первое страдание дает понятие об удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он захотел приложить ее к действительности; идеи – создания органические, сказал кто-то; их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие…»

«Как камень, брошенный в гладкий источник…» И вот серьезный, умный, явно прочитавший много книг и много над ними думавший человек, и не скажешь чтоб лишенный вовсе благородства – понятия о благородстве, – становится орудием зла… Ибо существует страсть ко злу – которой он сам не может понять и унять в себе.

Сделаем ход, может, самый неэтичный по отношению к роману и его герою. И сосчитаем души, погубленные этим «камнем»: старуха и слепой (в «Тамани»), княжна Мери, Грушницкий, Бэла, Вера, несчастный Азамат – мальчишка с его дикой мальчишеской, типично восточной идеей – украсть родную сестру в обмен на чужого коня… и совращенный старшим, далеко не «восточным» – российским, светским человеком, помогающим ему сделать это… (в то время как он, кажется, по воспитанию своему – должен был содрогнуться от одной этой идеи и помешать ее осуществленью) – и смертельно обиженный Максим Максимыч… И мы можем вспомнить еще загнанного коня… который после, в «Холстомере», воскреснет у Толстого (гонка за возлюбленной).

«Детерминированность поведения и характера – основная установка реализма XIX века», – указывает Гинзбург[50].

У нас долго не замечали, что у Лермонтова нет вовсе этой детерминированности 

Термин «лишний человек», столь понравившийся когда-то в России, открывший когда-то целую плеяду таких личностей – но самых разных людей и создавший стройную теорию их существования, – начисто отбил у нас охоту искать других объяснений. Или заставил расписаться в бессилии?..

Мне скажут – что Грушницкий сам нарвался на все безвкусицей своего поведения. Которое заставит нас всю дорогу – почти до конца повести – любоваться вместе с героем тем, как он вертится в силках, расставленных умелой рукой приятеля… совершая ошибку за ошибкой и даже преступая границы обычной порядочности. Все правда, но никто нас не убедит, что в Грушницком не открыли этот клапан почти силком извне… не вытащили из человека неопытного и нестойкого – и эту безвкусицу, и эту непорядочность – со дна его души, не скажем ничтожной, нет! – не ничтожной, только слабой, пожалуй, – все эти качества, которые мирно там дремали, – не извлекли их на свет и не сделали новостью для него самого. При всей его примитивности – он был молод, влюблен… он приехал на воды после ранения и отчаянно жаждал жизни и любви.

– уж точно не Татьяна Пушкина со своим честолюбием, кокетством, своей мелкостью – если хотите! Ну да, она – не Татьяна – обычная светская барышня – не лучше, не хуже других. Но и ее маленькая душа чего-то стоит в этом мире. И они оба сталкиваются с человеком, который мог наедине с собой сказать о себе: «Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил, я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца…»

Может, это – главная тема романа Лермонтова: «странная потребность сердца». Мы с вами жалеем ее? Да. Лермонтов заставляет нас жалеть тех, кто не так уж заслуживает жалости. И в этом – одна из вершин психологизма в прозе. И он был первым, возможно, кто этой вершины достиг.

– нежное, болезненное, бесконечно любящее, трагическое создание – все же снабжено автором неким ограничителем нашей к ней приязни. Вот их первая встреча после разлуки.

«– Мы давно не видались, – сказал я.

– Давно, и переменились оба во многом!

– Стало быть, уж ты меня не любишь?..

– Я замужем!.. – сказала она.

– Опять? Однако несколько лет тому назад, эта причина также существовала; но между тем…» И дальше:

«Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем – тем хромым старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной насмешки: она его уважает, как отца! и будет обманывать, как мужа!..  Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!»

Эта « » и парализует невольно – и безо всякого ханжества, наше прямое сочувствие персонажу. Все становится много сложней. И это несмотря на то, что перед тем идет выразительное:

«Я бы тебя должна ненавидеть: с тех пор, как мы знаем друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий…

„Может быть, – подумал я: – ты оттого-то именно меня и любила: радости забываются, а печали никогда…“»

Вера сама уговаривает его поухаживать за княжной Мери: «Я ей дал слово познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтобы отвлечь от нее внимание». Она настаивает на этом: «Ты не хочешь познакомиться с Лиговскими?.. Мы только там можем видеться…» – Так что она косвенно берет на себя вину за все дальнейшее. Тем более что она знает Печорина: «…это одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими слабостями, дурными страстями…» А уже – через сцену: «Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала, кажется, поверять ей свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор! …лучше скажи мне просто теперь, что ты ее любишь!..

– Но если я ее не люблю!..

– Так зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?..»

Но она же сама говорила ему: «О, я тебя хорошо знаю!..» Однако… эгоизм лермонтовских персонажей поразителен. В них полное отсутствие самоотвержения или простой осторожности, какую испытывают люди, боясь причинить кому-то вред. Печорин – всего лишь центр этого клубка – безумного столкновения отдельных эго… Но никак не единственный эгоцентрик повести.

«Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь удовольствие сказать ему…»

Голлер Б.: Лермонтов и Пушкин. Две дуэли Часть 1. По направлению к внутреннему человеку. Глава третья. Грани истории души…

– уже все равно. «Что такое счастие? Насыщенная гордость» – не больше и не меньше.

«А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она, как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге; авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность…» Достаточно?..

«Княжна Мери», пожалуй, более всех в «длинной цепи повестей» (хотя и не такой длинной, признаться) выражает это отчуждение человека от себе подобного – и его безжалостность по отношению к другому.

Впрочем… «Бэла» выражает все это не меньше. Разве что – романтический антураж, кавказский колорит смягчают невольно ощущение. (Там, в горах, в диком образе жизни гор – что только не случается!) И потом… Это, напомним, рассказ со стороны. И, несмотря на его жесткость, жестокость, оставляет впечатление восточной сказки. Темы абрека Казбича, его коня, бесстрашного и не по-европейски коварного юноши Азамата – несколько разжижают кровь повествования.

В «Княжне» Печорин рассказывает о самом себе и судит себя со всей откровенностью. (Иногда, правда, несколько любуясь собой.) Его исповедь, говорит нам автор в предисловии к самому дневнику, «следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и… писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже тот недостаток, что он читал ее своим друзьям».

Печорин в самом деле – таков характер его дневника – пишет только для себя и о самом себе. Его цель – попытка понять себя. И автор через него дает нам понять, что эта попытка проваливается.

– в том числе для себя самого.

«Неужели зло так привлекательно?» – спрашивает он себя, прекрасно понимая, что это зло. Жизнь и женщины часто убеждают его в этом сами: «Ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами…» Это говорит Вера. Все так! Но природа этой власти, ее «преимущества» над другими людьми, скорей, не в собственном его характере или силе – но в понимании пружин действительной жизни. Печорин властвует – потому что он знает  других людей и не ждет от них ничего хорошего. (Даже от доктора Вернера в итоге – не ждет!) Он почему-то уверен заранее, что Грушницкий, пытаясь защитить свою любовь, начнет совершать неблаговидные поступки. Потом просто подлости… Иногда он пытается обманывать себя: «Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя».

Врет. Не сделали бы.

Он не может мечтать – потому что все знает наперед. Мечта есть надежда, возникающая от несовершенства знания.

«Неужели, – думал я, – мое единственное назначение на земле разрушать чужие надежды? С тех пор как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязкам чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние. Я был необходимое лицо пятого акта ; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?» Последний вопрос нуждается в ответе. Но… «дай ответ – не дает ответа».

Этот «камень» Господь бросает в какой-нибудь «гладкий источник», где и без того – черти водились. Только камень помог им обнаружить свое существование.

Какие-то вещи в финале Печорин мог бы уже и не говорить. И так все понятно. Мы вполне сознаем к концу, что он не будет пред дуэлью писать завещание и умирать, «произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос». Этот вызов, скорей, залихватский, чем искренний, все равно не снимает генеральной загадки характера и поступков героя – и, как все прочее, все равно не способен ничего объяснить. Ибо это – не его загадка, а загадка мира!

У Лермонтова очень точно выделано  буквально – как он бьется в тенетах созданной приятелем интриги. Мы это уже говорили. Как он начинает терять себя. В «Онегине» у Пушкина было:

Приятно дерзкой эпиграммой

Приятно зреть, как он упрямо,

Невольно в зеркало глядится
И узнавать себя стыдится.


Грушницкий и впрямь завыл сдуру: «Это я!» Его, неплохого, в сущности, парня, не знающего мира и людей – оскорбленного, униженного и жаждущего мщения, – подтолкнули опять извне – драгунский капитан – к неправедным поступкам… которые сначала казались, верно, просто насмешкой, издевкой над обидчиком, – но стали дуэлью с преступным нарушением правил. Дуэль с незаряженным пистолетом у одного из дуэлянтов, по дуэльному (и уголовному даже) кодексу тех времен, – это преступление.

И Лермонтов совершает здесь нечто недоступное пониманию – с точки зрения возможностей языка искусства. Мы ведь слушаем рассказ Печорина, а значит, смотрим на все с его  стороны! – Есть такая магия рассказа от первого лица: мы почти всегда на стороне рассказчика, и, даже если он говорит нам что-то противоречащее нашим представлениям о добре и зле – мы до конца остаемся с ним и лишь задним числом начинаем вводить в действие правила морали, существующие в нас самих. Сознавать несоответствия.

– переходим на сторону другого. Мы сочувствуем ему – видим его колебания. Мы улавливаем движения его простенькой души, которой вовсе не хочется брать на себя грех, а с другой стороны – обида, обида… Сознаем, что Грушницкого раздразнили, как быка, вытащили все дурное – со дна его души. Извлекли почти насильно. – То, что он никогда не подозревал в себе. Что, может, никогда бы и не вышло на свет. Не открылось: «Аз есмь!» Его просто затянула воронка ненависти и обиды. Просто он виноват в том, что встретился в жизни с человеком «пятого акта» всеобщей драмы.

И вдруг понимаем, что сейчас, на наших глазах – и при нашем участии, как сочувствующих Печорину, – ни за понюх табаку погибнет мальчишка двадцати одного года, вчерашний юнкер… который приехал с фронта после ранения – и только хотел быть счастливым, и виноватый лишь в том, что кому-то были непереносимы его восторженность и… собственное ощущение курортной скуки.

«Грушницкий, – сказал я, – еще есть время. Откажись от своей клеветы, и я тебе прощу все; тебе не удалось меня подурачить, и мое самолюбие удовлетворено, – вспомни, мы когда-то были друзьями».

Вспомним – друзьями они никогда не были. И Печорин вовсе не вел себя как друг – с самого начала.

«Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.

– Стреляйте, – отвечал он. – Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла. Нам на земле вдвоем нет места…»

Печорин выстрелил. Для того, чтоб сказать: «Стану я стрелять в этого дурака?» – он должен был быть Лермонтовым. Не забудем, что все происходило на площадке в горах, где у каждого за спиной – пропасть. В последний момент мальчишка показал, что умеет проигрывать.

Печальная история.

Скука Печорина разрушительна для него самого и убийственна для других людей. И он сам творит своими поступками губительные случайности. Может, Лермонтов спорил с Пушкиным потому, что явление показалось ему более глубоким, более опасным… Катастрофическим.




…как шел Онегин – Печорин не может. Он вовсе не идет вслед за толпой. Он ее знает наизусть, изучает ее и пользуется ее слабостями. В его знании этих слабостей его демоническая 


Немедля в грудь ее проник…

Поцелуй Демона убивает Тамару.

Лермонтов глядит на своих героев без ухмылки и сострадания. Он – только «путешествующий и записывающий» автор. Он смотрит на них   – с иронией и вместе с печалью необыкновенной. «И с грустью тайной и напрасной // Я думал: жалкий человек // Чего он хочет?..» – мы это услышим еще – в другом месте. Он знает им цену – всем людям – не исключая себя. Он «посторонний». Что из того, что так писать человека начнут через какие-нибудь сто лет или больше?.. Его герои не имеют ни идей, за которые стоило б бороться и объединяться или сталкиваться друг с другом («идеологический роман»), ни настоящих объяснений себе и другим («объяснительный реализм»). Все это придет потом…

Хотим мы признать или не хотим, но Лермонтов первый нащупал тему сверхчеловека «отнесся дурно». И в поэме, и в пьесе, и в романе. Попросту говоря – он   его! Про Лермонтова можно сказать с полным правом: антиницшеанство – до Ницше 

И еще одно замечание…

«Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания», – сообщает доктор Вернер Печорину после беседы о нем с княгиней Лиговской. И еще: «Кажется, ваша история наделала там много шума» (то есть в Петербурге. – Б. Г. ). Но никакой истории нет и в помине. Это, кстати, в корне отличает Лермонтова от Пушкина. Вспомните, как подробно, начиная с детства, дается у Пушкина личная история Онегина, вспомним вообще эту особую тягу Пушкина к истории. Он был по природе  .

Но…



Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья.
Но я люблю, за что не знаю сам…

«История души человеческой…едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа» – с этим первый экзистенциалист в русской литературе вступил в свой XIX век. Кстати, он был современником Кьеркегора и, значит, современником самого рождения этого слова.

4

Здесь можно вернуться уже – и к теме композиции романа . Композиция эта настолько странна, что мало кто решался заниматься ею всерьез. Повторим нашу схему сюжета:

«Путевой очерк» наподобие «Путешествия в Арзрум» (Автор-рассказчик и Максим Максимыч) – «Бэла» – «путев. очерк» (продолжение – встреча с Печориным) – «Дневник Печорина»: «Тамань» – «Княжна Мери» – «Фаталист».

И рассказывают они разного рода эпизоды: Автор – про встречу с Максимом Максимычем, Максим Максимыч – историю Бэлы и Печорина, Печорин – про встречу в Тамани с «кругом честных контрабандистов», историю в Пятигорске и дуэль с Грушницким и странный эпизод с поручиком Вуличем.

Напомним снова: Максим Максимыч передает нам историю Бэлы, как загадку человека – некоего Печорина… потом мы встречаем его, видим его в действии, потом читаем его дневник…

– три ветви рассказа: встреча героя с кем-то чуждым ему – со сторонними людьми (мы это уже говорили): намек на попытку что-то узнать о них, столкновение с тайной; попытка человека понять себя («Княжна Мери») и финал – история о сбывшемся предопределении – поручик Вулич, который так и остается для нас тайной.

Нет никаких причин, почему Вуличу вздумалось рискнуть жизнью. Нет, возможно, и есть, – но мы их не знаем, читатели. И не узнаём в итоге. Разумеется, не знает их и сам Печорин – «автор» рассказа, приведенного в дневнике… Он просто остановился – перед загадкой человека. Как прежде все останавливались перед другой загадкой –  .

– а пистолет не сработал. Осечка. Он остался жив – только ночью его зарезал пьяный казак, которого удалось в итоге схватить Печорину. «Офицеры меня поздравляли – и точно, было с чем!» – чуть хвастливо или иронически добавляет он. Впрочем…

– и схватить казака. Для сюжета это не так важно: что Печорин храбр – мы знали и без того – он стоял, не дрогнув, в дуэли на шести шагах, на узенькой площадке в горах и знал, что пистолет противника заряжен, а его – нет, и медлил… и пытал судьбу – смелый человек. Но рассказ-то вовсе о другом. О предопределении – о чем-то большем. Человек пошутил с жизнью, с Богом, а Бог той же ночью предъявил ему счет. Сам Печорин долго шутил с жизнью, с Богом… а Бог был рядом и смотрел. «Осторожно – Бог!» А может, и весь этот странный роман тяготеет к этой мысли в финале?.. Но рассказ не о Печорине – о ком-то ином, скажете вы. О поручике Вуличе. Правильно! В этом и манок лермонтовской композиции. Ее особость. В «Тамани» он предостерегает героя от собственного его жизнеотношения – случайным вторжением героя в судьбу чужих ему людей – с чужими словами, подслушанными им. А в финале – метафизикой чужого поступка. История с Вуличем звучит предостережением – и предопределением для самого героя.

«– Да-с! конечно! – это штука довольно мудреная! Впрочем, эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не довольно крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не люблю я также винтовок черкесских; они как-то нашему брату неприличны, – приклад маленький, того и гляди нос обожжет… Зато уж шашки у них – просто мое почтение!..» – будет рассуждать Максим Максимыч по этому поводу. И Лермонтов снова напомнит нам Хемингуэя или кого-нибудь еще из писателей XX века, а может, они напомнят его? «– А если я это сделаю, то все опять пойдет хорошо, и если я скажу, что холмы похожи на белых слонов, тебе это понравится? – Я буду в восторге».

«Потом он примолвил, несколько подумав (Максим Максимыч. – Б. Г. ):

– Да, жаль беднягу… Черт же его дернул ночью с пьяным разговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано!..

».

Слово «метафизический» – «метафизика» – чуть не последнее в этом романе.

Мы готовы сказать: метафизический роман Лермонтова 

5

… Мы можем наблюдать, как Печорин из «Княгини Лиговской» переходит в Печорина из «Героя нашего времени», и как при этом иссекается буквально из героя – образ автора.

В первом романе: «…мы свободно можем пойти за ним и описать его наружность – к несчастию вовсе непривлекательную  человека; видно было, что он следовал не всеобщей моде, а сжимал свои чувства и мысли из недоверчивости или из гордости когда он хотел говорить приятно, то начинал запинаться, и вдруг оканчивал едкой шуткой, чтоб скрыть собственное смущение, и в свете утверждали, что язык его зол и опасен… ибо свет не терпит в кругу своем ничего сильного, потрясающего, ничего, что могло бы обличить характер и волю: свету нужны французские водевили и русская покорность чуждому мнению. Лицо его смуглое, неправильное, но полное выразительности, было бы любопытно для Лафатера…» Внешне здесь многое напоминает, кажется, самого автора романа.

Во втором случае – Автор-рассказчик первый и единственный раз видит Печорина вживую… еще до  «Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение; его запачканные перчатки казались сшитыми по его маленькой аристократической руке, и, когда он снял перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была небрежна и ленива… С первого взгляда на лицо его я дал бы ему не более 23 лет, хотя после готов был дать ему 30. В его улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших одна другую… Несмотря на светлый цвет его волос, усы и брови его были черные – признак породы в человеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади; чтоб докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; об глазах я должен сказать еще несколько слов.

Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! Это признак или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском… То не было отражение жара душевного или играющего воображения; то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его, непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы показаться дерзким, если не был бы столь равнодушно спокоен».

– мне этот «фосфорический блеск, подобный гладкой стали», это сочетание «злого нрава или глубокой постоянной грусти» – напоминает врубелевского «Демона». Две длинные выписки, в сущности, демонстрируют нам, как автор расходится со своим героем – и как из почти автопортрета – рождается образ Демона.

Автобиографически – и в «Княгине Лиговской», и в «Герое» существует след обрыва отношений Лермонтова с Варей Лопухиной… в обоих романах героинь зовут Вера (почти Варя). В «Княгине» всё больше похоже на действительность лермонтовской судьбы: роман с Лизой Негуровой (читай, с Катериной Сушковой) – как повод к замужеству Веры: она выходит замуж за старого князя Лиговского. Потом они встречаются с Печориным – уже в Петербурге. В дальнейшем, наверное, должна была быть тема несчастья этого замужества (она уже намечена в описаниях и впечатлении Печорина от мужа новоиспеченной княгини).

«Героя нашего времени» автобиографической осталась лишь тоска по несбывшемуся. И Варя, какой она рисовалась Лермонтову, сквозь годы и расстояния… Как будто еще – он преувеличивал «светское значение» дальнейшей жизни Вари. Это сказалось, наверное, и в «Валерике». Во втором романе очевиден намек на сам облик Вари. Родинка, которая у Вари Лопухиной была над бровью, у Веры в «Герое» появилась на щеке. Мотив был очевиден, намек все поняли. И про мужа – «хромого старичка» – всё всем было понятно. На что г-н Бахметев – который не был, кажется, таким уж «старичком» (ему было под 40, когда писался роман, 42 – когда роман вышел в свет) и не был хром – реагировал естественным способом: прилюдными заявлениями, что он никогда не ездил с семьей на Кавказские воды… Они оба с ее мужем ее не щадили.

«трех демонах», созданных Лермонтовым в трех разных жанрах или даже родах литературы: в поэзии, в прозе, в драматургии. Его работа над «Демоном» чуть не с детства, многочисленные редакции, повторявшие без конца первоначально мелькнувшую мысль, – говорят о том, сколь он был предан самой постановке вопроса, насколько она занимала и не отпускала его… В 35-м рождается «Маскарад» – первая редакция. Вспомним, за что – в основной редакции пьесы – Неизвестный мстит Арбенину. Свести это, как у нас делалось очень долго, к простому продолжению байроновской или пушкинской темы («обратившись к этой теме, Лермонтов продолжил пушкинские традиции»[52]), – значит упростить Лермонтова и вовсе не замечать, какие всходы через столетие даст его поэтический порыв.

– может, в «бесплодных усилиях любви», в потребности полюбить вообще кого-нибудь, – отозвался, как мы знаем, о романе крайне недружелюбно.

Кто только не цитировал этот упрямый текст из письма к императрице:

«Я прочел „Героя“ до конца и нахожу вторую часть отвратительною, вполне достойною быть в моде. Это то же преувеличенное изображение презренных характеров, которые находим в нынешних иностранных романах. Характер капитана прекрасно намечен. Когда я начал эту историю, я надеялся и радовался, что, вероятно, он будет героем нашего времени, потому что в этом классе есть более настоящие люди, чем те, кого обычно так называют. В кавказском корпусе есть много подобных людей, но их слишком редко узнают; но в этом романе капитан появляется как надежда, которая не осуществляется…»[53]

Ну и дальше, всем известное: «Счастливого пути, господин Лермонтов; пусть он очистит свою голову, если это возможно, в сфере, в которой он найдет людей, чтоб дорисовать характер своего капитана, предполагая, что он вообще в состоянии его схватить и изобразить». Это Лермонтов уезжал во вторую ссылку.

«Чевенгур») просто-напросто: «Мерзавец!» А еще один диктатор в сфере идеологии, спустя лет сорок, сказал автору другой книги: «Ваш роман увидит свет лет через триста!» Так что, надо признать, сравнительно с этим, Николай Павлович был все-таки достаточно культурный и милостивый человек.

Одно, чего он совершенно не понял в романе: отношения автора к герою. И к Максиму Максимычу тоже, кстати! Максим Максимыч – единственный персонаж в романе, кроме Бэлы, разумеется, – кто вызывает у автора живейшую симпатию. Правда, царь Николай еще не мог читать в то время предисловия ко второму изданию.

Что касается Печорина… автора он не восхитил ни в какой мере, мы говорили уже – он его напугал – или перед чем-то в себе.

«Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения в полном их развитии [54]. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что, ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина?» и так далее. – Предисловие ко Второму изданию романа.

«Характер человека есть его демон, в конечном счете – его судьба», – говорил Гераклит. Не только сам человек – демон для других, но он и одержим этим демоном.

Демон Печорина – его знание человеческих слабостей. Знание самого человека – каким его сотворил Господь. Это – печальная награда судьбы. Она мешает наслаждаться жизнью. Познание есть плод, сорванный с древа Добра и Зла. И суть в том – что это одно дерево! Но библейский смысл романа как-то остался в стороне от исканий поздних комментаторов, упрямо державшихся за байроновское или пушкинское начало в Лермонтове и почему-то не хотевших признавать того нового и неожиданного поворота, какое сии начала в нем приобрели. Человек не знает, что делать с собой, и приносит зло другим. На вершинах духа – холодно. На этом ветру мерзнет и скукоживается милосердие. «Но есть и Божий суд… Есть грозный суд, он ждет…»

– на долгий срок. Может, ему наследовал только Бунин «Темных аллей», не знаю.

Кажется, эта мысль уже высказывалась. Шестов писал: «Кьеркегор называл свою философию экзистенциальной – словом, которое само по себе нам говорит мало. Того, что можно бы назвать определением экзистенциальной философии, он не дал». (Он называет Кьеркегора Киркегардом.) И указывает далее: «Начало философии не удивление, как учили Платон и Аристотель, а отчаяние».

– может, главная из загадок нашего бытия – и есть философия лермонтовского романа. И странно, что, отдав столько места связи Кьеркегора с Достоевским, тот же Шестов совсем оставил в тени Лермонтова.

«Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел во Владикавказ. Избавляю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которых решительно никто читать не станет».

Зачем ему это понадобилось – как раз там, где «куколка» у него превращается окончательно в «бабочку», а «путевой очерк» – в роман, – вдруг так заторопиться, так пришпорить коня – и так лягнуть Пушкина?

«Максима Максимыча»…

– в первый и единственный раз – перед нашими глазами (и глазами Автора-рассказчика) – не в повествовании Максима Максимыча, а вживую – появится Печорин – чтоб навсегда исчезнуть дальше. Останется только его дневник. «Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало…» – Вы можете представить себе – чтоб Пушкин «обрадовался», узнав о смерти Онегина?

Но непосредственно в романе, сейчас, на фоне гор – эта встреча роковая и самая важная. Ибо весь пейзаж до сих пор писался для нее. Тут не просто пейзаж – Кавказ, горы, Арагва, – но пейзаж с фигурами на заднем плане . И фигур этих две – ОНЕГИН И ПЕЧОРИН.

«Героя нашего времени» бросал вызов – великому роману Пушкина.

Примечания

37. Эйхенбаум Б. М. «Герой нашего времени». Указ. изд. С. 270.

38. Пушкин А. С. Собрание сочинений. Т. VI. С. 443.

«Герой нашего времени. Бэла». Указ. изд. Т. IV. С. 185.

41. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. С. 216.

42. Эйхенбаум Б. М. Герой нашего времени. Указ. изд. С. 272.

44. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. С. 203.

«А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников». 1980. С. 149.

46. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. С. 216.

–1882 гг.). Т. IV. С. 319.

48. Пушкин. Собр. соч. Путешествие в Арзрум. С. 441.

49. Набоков В. В. Лекции по русской литературе. М., 1996. С. 435.

52. Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. I V. С. 458.

53. М. Ю. Лермонтов в воспоминаниях современников. М., 1964.

54. Курсив мой. – Б. Г.