Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава II. Петербург.
30. "Руслан и Людмила". Стилистика поэмы

30

В связи с тем же возникает и вопрос о языке поэмы. В критике того времени языку произведений уделялось очень много внимания. Статьи о «Руслане и Людмиле» переполнены указаниями на «ошибки» Пушкина против правил грамматики, против вкуса или против правдоподобия в выражениях. Несмотря на жестокую критику поэмы именно с точки зрения языка, Пушкин остался победителем и в этой области.

Вопросы языка в эти годы решались под знаком борьбы двух литературных направлений — шишковистов и карамзинистов — и сводились к вопросу о роли славянизмов в литературном языке и о допустимости разговорных форм речи дворянских салонов в прозе и поэзии. Вопрос осложнялся еще борьбой против сентиментализма и привившегося в школе последователей Карамзина употребления переносных выражений, в которых метафоры и метонимии объединяли слова, выражавшие душевные переживания, со словами, определявшими физические свойства предметов («тоскливые туманы», «луч, путеводитель веселых дней» и т. п.), т. е. спорили об употреблении слова в прямом и переносном значении.

Вопрос о церковно-славянизмах решался исходя из правил, провозглашенных еще Ломоносовым в предисловии «О пользе книг церковных в российском языке». Несмотря на то, что границы стилей, означенных Ломоносовым, стали стираться в эпоху деятельности Сумарокова и Хераскова и уже давно происходило медленное усвоение обычной речью отдельных славянизмов с утратой ими своих прежних стилистических качеств, а с другой стороны, в высоких жанрах получили применение и некоторые формы разговорной речи, признававшиеся прежде «низкими», в начале века произошло как бы новое «славянское возрождение». Снова стали внимательнее различать элементы церковнославянские и разговорно-русские, на которые Шишков повел наступление.

В основе классификации стилей Ломоносова лежали две идеи. Первая — прочная связь самого понятия «стиль» с понятием литературного жанра и прикрепленность к каждому жанру своего языкового стиля, так что понятия «высокий», «средний» одновременно определяли и литературный жанр и соответствующий ему стиль речи. Вторая идея — прямая зависимость стиля от взаимного соотношения в нем двух основных элементов книжного языка: церковно-славянского и русского. Классификацию свою Ломоносов производил с точки зрения словарного состава. Идея о двух стихиях в языковой практике русского общества уже была усвоена книжниками к концу XVII в.: «Apud illos dicitur, loquendum est Russice et scribendum Slavonice»269 — свидетельствовала латинская грамматика русского языка 1696 г. Но в то время как эта грамматика обращала главное внимание на фонетические и морфологические расхождения двух языков, Ломоносов основывается на словарном различии, не уделяя внимания таким явлениям, как русское полногласие и т. п. Словарь книжного языка он делит на следующие категории: в первую он вносит такие слова, засвидетельствованные памятниками церковной литературы, которые входят в пассивную область речи русского человека («обще употребляются мало, а особливо в разговорах; однако всем грамотным людям вразумительны»). Вторая категория — слова, совпадающие с активной сферой русской речи («которые у древних славян и ныне у росиян обще употребительны»). Последняя категория — русские слова, не засвидетельствованные в славянской письменности. Характерны примеры этих слов: «говорю, ручей, который, пока, лишь». Высокий стиль представлен первой категорией слов с допущением второй; низкий стиль состоит из слов третьей категории с примесью второй; средний стиль является промежуточным и соединяет элементы обоих главных стилей. За пределами классификации остаются «простонародные низкие слова», которые «по рассмотрению» могут примешиваться к низкому стилю.

Стилистические критерии ломоносовского предисловия 1757 г. воскресли в критике 1820 г., как мы убедимся в дальнейшем обзоре.

Однако для Пушкина вопрос о высоком и низком стоял совсем иначе. Смешение высокого и низкого в шутливых и пародических поэмах было весьма распространенным явлением уже в XVIII в. Еще В. Майков в «Елисее» писал:

Нептун с предлинною своею бородой
Трезубцем, иль сказать яснее острогой,

Мутил от солнышка растаявшую лужу,
И преужасные в ней волны воздымал...

Здесь слова «муж», «воздымал» спокойно соединены со словами «солнышко», «лужа» и пр. Подобное же мы находим и в «Душеньке» Богдановича:

«Прости, Амур, прости!»царевна вопияла —
                  
Бездонну рытвину увидев под горой,
С вершины в пропасть рва пуститься предприяла:
Пошла, заплакала, с платочком на глазах,
Вздохнула, ахнула...

Особенно это заметно в шутливых поэмах начала века. Например, в «Чуриле» Н. Радищева обычны такие сочетания:

Вайдевут же вещал: как можно похвалить,
Что ты девчонку здесь на караул поставил...

или:

Дает хороший цвет,
 
 Лилейну тонку кожу,
 Румянец, вид утех,
 В уста вселяет смех...

Но особенность всех подобных произведений состояла в том, что при этом смешении стилистическое различение «высоких» и «низких» слов строго сознавалось и входило в расчет автора: именно столкновение этих двух стилистических стихий, их несовместимость и производила комический эффект и вызывала смех читателя. Это смешение двух различных стилей соответствовало и заданиям подобных поэм, в основе которых лежала всегда пародия: у Богдановича — рассказать шутливо высокий древний миф, у Майкова — важным слогом «Энеиды» повествовать о грубых похождениях ямщика.

метафоре или метонимии, где ясно выступает прямое значение). Слово в ироническом употреблении уже становится предметом более сложной стилистической игры, которая стирает присущую ему по происхождению «высокость» или «низкость». Оно нейтрализуется в своем свободном употреблении. Так, славянизмы Пушкина в «Руслане и Людмиле» уже утрачивают свое отличие от слов русского происхождения. Слова отрываются от своих традиционных гнезд и участвуют на равных правах с другими в создании стиля легкой беседы, принимая ту или иную окраску в зависимости от вкладываемого в них смысла, от того подразумеваемого значения, какое придает им рассказчик и которое определяется общим контекстом. И эту нейтрализацию традиционного стиля легко обнаружить. Не забудем, что ломоносовская классификация предопределялась соответствием лексики и жанра. При строгой классической регламентации жанров словарный состав речи подчинялся стилистическим требованиям самого жанра. Ода Ломоносова предполагала какой-то заранее заданный образ выспреннего поэта, торжественно парящего над миром, и в его речи высокие слова выступали только в своей высокой функции. А какова стилистическая окраска слова, если речь не подчинена классическому канону жанров и ни выспренность, ни шутливость заранее не заданы, а находятся всецело во власти самого автора, создающего свой образ речи по своему произволу? Нормы классической стилистики здесь падают.

Нейтрализация стилистической окраски славянизмов особенно ясна на употреблении тех славянизмов, которые отличаются от русских слов фонетическими и морфологическими приметами. Эта категория, конечно, менее ярка, чем славянизмы лексического порядка, но в классическом распределении жанров они играли в общем ту же роль. Сюда относятся такие явления, как употребление «усечений» в прилагательных и причастиях, явление полногласия и его отсутствия и т. п. Подобные случаи были изучены Г. О. Винокуром в его статье «Наследство XVIII века в стихотворном языке Пушкина».270 Он пришел к выводу, что славянские и русские параллельные формы являются не более как вариантами, лишенными стилистических отличий и близкими к категории «поэтических вольностей», позволяющих поэту обращаться к выбору того варианта, который представляет большие удобства в отношении ритма или рифмы.

По наблюдениям Г. О. Винокура, количество церковно-славянизмов данных категорий в «Руслане и Людмиле» сравнительно с лицейским творчеством падает, причем у Пушкина сохраняется традиция его непосредственных предшественников употреблять дублетные формы без стилистического различия. Из всех этих категорий остановимся только на примерах употребления полногласных форм (подробнее о данных категориях форм в «Руслане и Людмиле» сказано в названной статье Г. О. Винокура).

Проследим употребление полногласных и неполногласных форм отдельных слов.

«берег» употребляется почти везде в русской полногласной форме. Однако имеется и славянская форма «брег»:

Днепра стал темен брег отлогий...

В совершенно том же сочетании находится и форма «берег»:

Вдоль берегов Днепра счастливых...
Дремучий берег стережет...

Слово «голос» чаще представлено формой полногласной, однако и форма «глас» достаточно употребительна. Если в первой песне о пенье Баяна говорится:

Но вдруг раздался глас приятный...

то в пятой, в том же сочетании, читаем:

И голос вещего Баяна...

«Стой!» грянул голос громовой...

И через несколько стихов читаем:

Он узнает сей буйный глас...

Слово «холодный» чаще появляется в славянской форме «хладный». Но и здесь нет никакого различия между употреблением обеих форм.

...

И здесь же:

И, задрожав, булат холодный
Вонзился в дерзостный язык.

Слово «борода» чаще встречается в русской форме. Но вот примеры обратного; о Финне говорится:

...

И несколько дальше в речи самого Финна:

По бороде моей седой
Слеза тяжелая катится.

Если во второй песне сопровождающий Черномора ряд арапов

то в третьей песне

Вокруг брады его седой
Рабы толпились молчаливы.

То же можно сказать о парах «власы» и «волосы», «древо» и «дерево», «сребро» и «серебро», «златой» и «золотой», например:

...
Покрылись кудри золотые...

Об употреблении слова «голова» пишет Г. О. Винокур:

«Особенно поучительные примеры употребления параллели голова — глава „Руслан и Людмила“, где голова является действующим лицом. Разумеется, что действующее лицо должно называться именно голова, а не глава, что было бы стилистически несуразно. И действительно, Пушкин почти всегда называет это действующее лицо головадважды на протяжении поэмы оно названо глава:

1) Вдруг, изумленный, внемлет он
         Главы
и 2) Всё ясно, утра луч игривый
         Главы косматый лоб златит (IV, 77)».271

К этому можно присоединить такие примеры. О коне Пушкин пишет:

Напрасно конь, зажмуря очи,
главу, натужа грудь,
Сквозь вихорь, дождь и сумрак ночи
Неверный продолжает путь...

И с другой стороны:


Поникнув гордой головою...

В данном случае Пушкин не различает, говорится ли о конской голове или о голове человека. Так, о Владимире говорится:

Молчит, склонив главу унылу...

И в то же время:

...

Это же стилистическое неразличение замечается и по отношению к употреблению русско-славянских синонимов. Такова, например, пара очи—глаза. Так, о голове говорится: «Глаза открыла», а мы только что видели, что о глазах коня Пушкин говорит «очи». Строгие критики по поводу стиха из рассказа Финна, где он говорит о себе:

От ужаса зажмуря очи,

«Славянское слово очи высоко для простонародного русского глагола жмуриться. Лучше бы автору зажмурить глаза».272 Правда, здесь можно предполагать, что слово «очи» у Пушкина ассоциировалось не только с языком славянским, но и с украинским, и являлось таким же народно-поэтическим, как «хата», упоминаемая в «Руслане». Ср. позднейшее:

Вьюга мне слипает очи...

(«Бесы»).

Безразлично Пушкин употребляет глаголы «зрит» и «видит».

..
И видит: сквозь ночной туман...

То же можно сказать о парах вещает—говорит, внемлет—слышит и т. п. Пушкин не делает различия между славянизмами и русскими словами, придавая и тем и другим в своем контексте колорит дружеской беседы. Пушкин определяет себя как рассказчика формулой:


Наперсник иногда нескромный...

Самый рассказ характеризуется во вступительных стихах шестой песни:

Ты мне велишь, о друг мой нежный,
На лире легкой и небрежной

И музе верной посвящать
Часы бесценного досуга...

Вот почему лексика «Руслана» характеризует не изображаемый предмет, но собственную речь автора. Пушкин свободно употребляет по отношению к сказочной княжне глагол «кушать», хотя его стилистический оттенок вполне определился в те годы. В Академическом словаре 1794 г. это слово имеет стилистическую помету, вообще редкую в этом словаре: «Кушаю — глагол употребляемый учтиво говоря». И в позднейшем академическом словаре 1847 г. об этом слове говорится «учтивое выражение». Речь идет, конечно, об учтивости в общежитии. Если иронией, присущей именно данному контексту, вызван стих

Подумала — и стала кушать,

Тогда наверно в замке знали,
Что пьет иль кушает княжна.

В большинстве случаев славянские и русские слова употреблены Пушкиным как безразличные дублеты. Эти дублеты, как мы видим на примере есть — кушать различия. Так, Пушкин безразлично употребляет и «дубровы» и «дубравы»:

Одни дремучие дубравы...
Родная куща, тень дубров...
И шум малейший по дубраве...
В тени хранительных дубров...
...

Точно так же слово «призрак» употребляется с различным положением ударения:

Глазами страшный призрак мерил...
Богатыря призрак огромный...
Как призраки, со всех сторон...
...

Именно такой дублетный характер имеют и славянизмы. Поэтому нельзя говорить о наличии элементов «высокого стиля» в «Руслане». Вообще классификация словаря «Руслана» по внешним признакам структуры слова вряд ли может быть строго проведена. Так, например, В. И. Зибель замечает, что в поэме «встречаются излюбленные классиками сложные эпитеты: тихоструйная (река) и златоверхий ».273Однако это замечание вряд ли справедливо. Слово «тихоструйный» Пушкин воспринимал отнюдь не как принадлежность высокого «классического» стиля, о чем свидетельствует позднейшее употребление этого слова: оно встречается в весьма романтических речах поэта из «Разговора книгопродавца с поэтом»:

Иль шопот речки тихоструйной...

и в «Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях».

Там за речкой тихоструйной274
  ...

В обоих случаях определяемым является «речка». Так же дело обстоит и с эпитетом «златоверхий». Непосредственным источником стиха (о Киеве):

Уж видит златоверхий град...

является стих Жуковского из послания Воейкову:

Вот златоверхий Киев град.275

«Слова о полку Игореве», что не может быть сомнений в источнике эпитета, вероятно известном и Пушкину. Он взят из эпизода сна Святослава: «на златоверхом моем тереме».

Если так дело обстоит с высоким классическим стилем, то и противоположный ему «низкий» стиль не является определяющим в речевой структуре поэмы. Эти низкие «мужицкие» слова вызывали возмущение критиков классической школы. С другой стороны, в обращении к просторечию видели смелую новизну поэмы, признак борьбы со школой Жуковского, нарушение канонов, демократизацию языка.

Так, о языке поэмы академик А. С. Орлов писал: «Смелая независимость в комбинировании элементов языка, по видимости противоречивых, и стремление к его демократизации и национализации особенно ярко сказались в поэме „Руслан и Людмила“ (1814—1820). Хотя общий языковой фон этой поэмы носит на себе признаки карамзинской школы, в версии Батюшкова и Жуковского, однако в нем уже обнаруживается намеренное отклонение от однообразной речи „западников“... Что касается просторечия, то к нему Пушкин обнаружил наибольшее тяготение. Не только целые эпизоды поэмы выражены сплошь языком живого устного строя, с соблюдением его соответствия каждому жесту типичного для персонажа поведения (например, Людмила у зеркала с шапкой-невидимкой), но элементами разговорной речи пересыпаны разные виды фразеологии, причем местами выражения доведены до последней степени фамильярности. Принадлежа разговорной речи пушкинского общественного круга, эти элементы не чужды и простонародности, поскольку она действительно допускалась в речь того круга. По-видимому, Пушкин и сам расширял простонародные заимствования, см. например: „и сон, не в сон, как тошно жить“. Так была нарушена карамзинская система салонного языка с ее строгим отбором сельских слов, по принципу соответствия „любезным идеям“ галантного писателя».276

Здесь однако же обращает на себя внимание уклончивость формулировок в доказательстве такого ответственного утверждения. Прежде всего сообщается, что «общий фон» остается в пределах «карамзинской школы». Если этот фон обладает некоторым единством, то тем самым исключается возможность дальнейших выводов. Поэтому как бы делается молчаливое допущение о «смешении» различных стилей в пределах поэмы, т. е. на «Руслана» распространяется то самое явление контрастного соединения разных стилевых элементов, какое мы встречаем в «шутливых» поэмах, начиная с «Душеньки». Далее, переходя к вопросу о просторечии, автор пытается поставить знак равенства между просторечием и «разговорной речью пушкинского общественного круга». Но этот общественный круг в 1817—1820 гг. был весьма далек от народа. «Простонародность», как выражается автор, допускалась лишь в меру того, как она входила «в речь того круга», иначе говоря, Пушкин не выходил за пределы разговорной речи дворянского общества. Наконец, в заключительных словах приведенной цитаты для создания впечатления контраста между языком «Руслана» и «карамзинской системой» последняя приравнивается к системе карамзинских эпигонов вроде Шаликова. Между тем речь может идти только о гораздо более широком и уже определившемся течении в русской литературе, которое лишь условно связывается с именем Карамзина, выходит за пределы его личной языковой практики и определяется деятельностью таких писателей, как Муравьев, Дмитриев, Жуковский, Батюшков, Вяземский и молодые поэты, сверстники Пушкина, выступавшие в эти годы в печати.

«Руслане», которую находим у В. В. Виноградова:

«Более явственны проблески простонародного языка в „Руслане и Людмиле“ Пушкина. Они говорят о левом уклоне поэта, двигавшегося навстречу славянофилам с их демократическим пониманием „народной“ речи,277 но еще не решавшегося уйти далеко от границ карамзинской традиции».

«В поэме „Руслан и Людмила“ лексика и фразеология просторечия и простонародного языка беднее всего представлена в авторском повествовании. Редкие словечки и выражения просторечия не ломают структуры карамзинского стиля. Они только выводят иногда изображаемую действительность за пределы салона, ее „демократизируют“, придавая поведению героев простоту и непосредственную грубость старины».278

Однако первый же пример несколько ограничивает последнее утверждение автора. В. В. Виноградов цитирует следующее место:


С поклоном убрались домой.

И здесь же приводится параллель из послания 1819 г., обращенного к князю А. М. Горчакову (характерен адресат):


И отдохнуть убрался я домой.

Отсюда далеко до тех выводов, какие делает В. И. Зибель в статье «О лексике „Руслана и Людмилы“ Пушкина»:

«Проникновение в язык Пушкина „грубых“ для поэзии того времени „мужицких“ слов было не только смелым протестом против напыщенной и надутой, манерной и жеманной классической поэзии, оно было средством иронии, добродушной насмешки, веселого подтрунивания над той седой полусказочной стариной, которую нельзя принимать всерьез».279

«„Руслан и Людмила“ нарушает каноны „придворной поэзии“, разрушает шаблоны салонного дворянского языка, открывает путь демократизации литературного языка. Стоя на высоте дворянской образованности, дворянской культуры, Пушкин вместе с тем преодолевает ее сословную замкнутость. Пушкин демократизирует, „опрощает“ старую дворянскую литературу, он создает новый, близкий к живому говору „простонародный“ язык, „снижает“ „высокие“ литературные жанры XVIII в. для того, чтобы, взамен литературы как „развлечения“ или „отвлечения“ от действительности, создать литературу новую, глубоко изучающую действительность, познающую жизнь».280

Помимо всего прочего, здесь самая борьба с карамзинским стилем уже представлена как борьба с «классической поэзией», которой приписаны определения поэзии сентиментальной.

В действительности дело с просторечиями обстоит в историческом отношении несколько иначе. Когда в «Вестнике Европы» «Житель Бутырской слободы» сравнил автора «Руслана и Людмилы» с мужиком в армяке, в лаптях на том основании, что Пушкин употребил слова «удавлю», «щекотит», «чихнул», «рукавица»,281 на страницах «Сына отечества» справедливо было отвечено: «Что же скажет он о Богдановиче, у которого греческая (!!!) царевна плачет как дурана щуке шехардой, называет дракона змеем Горыничем, чудом-юдом и ».282

Действительно, и сказка Богдановича и в еще большей степени позднейшие шутливые поэмы неограниченно пользовались просторечием, и в этом отношении ничего нового и смелого в «Руслане и Людмиле» нет. В «Алеше Поповиче» Н. Радищева, где все персонажи не говорят, а «вещают», мы на каждом шагу встречаем такие стихи:

Так ты молодчик из ученых!
Храбрец с насмешкою вещал;
Ты из церковников смиренных,

Так будь теперь псаломщик мой;
Поди — хочу вкусить покой...

Храпяща витязя сурова
Без страха он тогда узрел...

...

Коль в свете надо куролесить...

И чудо треснул кулаком...

Глаголы типа «костылять», «тузить» изобилуют в поэме Н. Радищева. В этом отношении данное «богатырское песнотворение» приближается к «Енейде» Н. Осипова, которую вспомнил И. И. Дмитриев, прочитав «Руслана». Таким образом, просторечие в поэме Пушкина, если оно выходило за пределы усвоенного разговорным языком его круга, было вовсе не «смелой новизной», а напротив, рецидивом шуточно-волшебных сказок начала века и не определяло подлинного стиля поэмы.

Анализ стиля «Руслана и Людмилы» легко обнаруживает его связь с элегической фразеологией, уже определявшейся в лицейский период. В. В. Виноградов пишет: «... „Руслан и Людмила“ не осуществляла резкого и заметного стилистического сдвига»,283 «Пушкин еще не проник в национально-характеристические глубины русского языка»,284 «И в повествовательном стиле „Руслана и Людмилы“ приемы синтаксического построения еще не выходят заметно из рамок карамзинской системы“,285 «В „Руслане и Людмиле“ строй речи еще далек от разнообразия и простоты народной сказки. Синтаксис здесь гладок и книжно правилен, как предписывалось канонами Арзамаса, но он более динамичен и сжат».286

Приведу несколько фразеологических примеров (из числа приведенных в книге Виноградова):


 Любви готовятся дары;
 Падут ревнивые одежды
 На цареградские ковры...

Ср. стихи из «Эвлеги» 1814 г.:


Для милого я сбросила одежды!
Завистливый покров у ног лежит.

К последнему стиху мы находим параллель в «Руслане»:

Покров завистливый лобзает...

«Руслана и Людмилы»:

И поросло травой забвенья...

находит соответствие в стихотворении «К Дельвигу» 1817 г.:

Забвенья порастет ползущей повиликой...

В «Руслане»:

...

В стихотворении «Сон» (1816):

Султаны кур гордятся заключенны...

В «Руслане»:

С востока льется ночи тень...

«Кольне» (1814):

Когда по небу тень лилась...

В большей части случаев подобную фразеологию можно найти и у Батюшкова и у Жуковского. Ограничусь одним примером:

Трепеща, хладною рукой
Он вопрошает мрак немой.

«Воспоминаниях»:

Рукою трепетной он мраки вопрошает...

Однако из того, что поэтическая фразеология «Руслана и Людмилы» уже встречается в произведениях Пушкина, равно как находится в элегиях Батюшкова, Жуковского, Вяземского, не следует заключать, что язык «Руслана и Людмилы» не представляет собой ничего нового. Поэты вообще не изобретают нового языка, а художественно применяют уже существующий. Точно так же и язык «Руслана и Людмилы» существовал и до создания поэмы. Но применялся он до тех пор в элегиях. Здесь он впервые применен в обширном повествовании. В этом отношении поучительно сопоставить то, что сделал Жуковский в «Двенадцати спящих девах». Там он к обширному повествованию применил свой балладный язык, и получилось то, что он не сумел выйти за пределы того литературного жанра, в котором сложился подобный язык.

В результате получилась не поэма, а растянутая баллада. Сам автор определил ее «Старинная повесть в двух балладах». Между тем Пушкин создал именно поэму. И в поэме подобный язык зазвучал впервые. Вот почему и нельзя тесно связывать «Руслана и Людмилу» с традицией сказочных и волшебных поэм. «Руслан и Людмила» существенно отличается от них самым типом повествования. Язык здесь является только показателем этого жанрового различия.

Примечания

269 «У них (т. е. у русских) поговорка: говори по-русски, пиши по-славянски».

270 Пушкин родоначальник новой русской литературы. Изд. АН СССР, М.—Л., 1941, стр. 493—541.

271 Пушкин родоначальник новой русской литературы, стр. 524.

272 Сын отечества, 1820, ч. 64, № 37, 11 сентября, стр. 150.

273 В. И. . О лексике «Руслана и Людмилы» Пушкина. Русский язык и литература в средней школе. Методический сборник, 1935, № 3, стр. 7.

274 Ср. у Жуковского:

Тихоструйными волнами
       Усыпит его река...

«Адельстан»).

Источник тихоструйный...

(«К Батюшкову»).

Уж взорам его тихоструйный Алфей
В цветущих брегах открывался...

«Теон и Эсхин»).

Всё это никак нельзя отнести к классическому стилю.

275 Ср. у Жуковского в «Двенадцати спящих девах»:

Там златоверхий город, там
      Близ вод рыбачьи кущи.

«Вадим»).

276 Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, вып. 3. Изд. АН СССР, М.—Л., 1937, стр. 29—30.

277 Под славянофилами автор здесь, по-видимому, разумеет группу Катенина.

278 В. В. Виноградов«Academia», М.—Л., 1935, стр. 412.

279 Русский язык и литература в средней школе. Методический сборник, 1935, № 3, стр. 10.

280 Там же, стр. 11.

281 Вестник Европы, 1820, № 11, стр. 219.

282 Сын отечества, 1820, ч. 63, № 31, стр. 232.

283  Виноградов. Стиль Пушкина. М., 1941, стр. 44.

284 Там же, стр. 45.

285 Там же, стр. 291.

286

Раздел сайта: