Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава II. Петербург.
33. "Руслан и Людмила" и начало народности

33

Основной упрек, который обычно делается всеми по адресу «Руслана и Людмилы», это упрек в книжности, в отсутствии подлинно народно-сказочного колорита. Это особенно чувствуется вследствие очевидного противоречия между так называемым «Прологом» («У лукоморья дуб зеленый»), написанным в Михайловском и появившимся лишь при втором издании поэмы в 1828 г., и самой поэмой. Ощущение сказочности, данное в прологе, никак не соответствует волшебно-сказочному колориту «Руслана и Людмилы», в которой еще отчетливо присутствует сентиментальный налет, более свойственный книжной сказке того времени, чем сказке устной.

«Московский телеграф» в 1833 г. писал: «Бесспорно: в Руслане и Людмиле нет и тени народности, и когда потом Пушкин издал сию поэму с новым введением, то введение это решительно убило всё, что находили русского в самой поэме. Руссизм поэмы Пушкина была та несчастная, щеголеватая народность, Флориановский манер, по которому Карамзин написал Илью Муромца, Наталью Боярскую дочь и Марфу Посадницу, Нарежный Славянские вечера, а Жуковский обрусил Ленору, Двенадцать спящих дев и сочинил свою Марьину рощу».295

Действительно самое представление о народности к 30-м годам сильно изменилось, и уже в 1828 г. «Руслан и Людмила» стала явлением прошлого. Но не изменилось ли представление о народности под влиянием собственного роста Пушкина, так как именно он определял движение русской литературы 20-х годов?

Следует ли из этого заключать, что Пушкин в годы создания поэмы не знал народной сказки и пользовался книжной литературой? На книжном происхождении поэмы особенно настаивал в свое время В. В. Сиповский, называвший поэму Пушкина «неудачной подделкой». Он писал: «Мы должны будем признать, что не только для „Руслана и Людмилы“, но и для других произведений, в более народном духе, Пушкин брал материал не всегда у народа, а часто, даже скажу, чаще из книги, даже не русской».296 Однако вывод этот построен на весьма шатких основаниях. В. В. Сиповский, просмотрев книжную сказочную литературу XVIII в., нашел в ней много сходственных положений, которые можно привести в соответствие с «Русланом и Людмилой». Правда, иногда при этом приходится обращаться к приемам сближения, яркий образец которых мы видели у А. Незеленова, но не это составляет слабое место работы В. Сиповского. Не буду говорить и о том, что, произведя сопоставление отдельных эпизодов «Руслана и Людмилы» с книжными сказками, автор не делает такого же сличения с устными сказками, полагая, что найденное им сходство с книгой исключает возможность подобного же сходства, вскрываемого подобными же приемами сравнения с народной сказкой. Дело обстоит хуже в том отношении, что предварительно не выяснены критерии историко-литературного понятия «народности», не выяснено, к каким образцам устного рассказа мог обращаться Пушкин и каково было понимание народной сказки во времена создания «Руслана и Людмилы». Едва ли сам В. В. Сиповский, оперируя понятиями «чисто народный», «чисто русский», не обращался бессознательно к книжной литературе: я имею в виду те записи былин и сказок, какие представлены в сборниках Гильфердинга или Афанасьева и которые являются результатом своеобразного отбора, «очищения» и отражают определенную стадию понимания «фольклора».

дворовые заполняли барские хоромы и в поместье и в городах. С детства господские дети росли между сенными девушками, на попечении нянек, мамушек, дядек, вроде Арины Родионовны или гриневского Савельича. И не брезговали ни сказкой, ни песней. Салонный репертуар романсов в значительной степени заполнялся русскими народными песнями. Сборники Чулкова-Новикова издавались для дворянского общества.

Изданные Прачем песни с нотами в сопровождении фортепьяно предназначались не для хороводов и посиделок, а для светских барышень. В театре «дивертисмент», почти обязательно сопровождавший каждый спектакль, состоял преимущественно из исполнения русских народных песен и русских плясок. Это было настолько обязательно, что даже гастролеры иностранцы, вроде пианиста Фильда или певиц Боргондио и Каталани, исполняли «вариации на русские темы». Мало того, они увозили из России к себе на родину репертуар русских напевов, и отчасти таким образом русская песня проникала в музыку Бетховена и Россини. Из лицейских стихов мы знаем, что с детства Пушкин был знаком с русской сказкой. Образ «мамушки» мы находим в стихотворении «Сон».

При таких условиях говорить о том, что Пушкин по незнанию русской народной сказки принужден был обращаться к сборникам Левшина, Чулкова и других, значит нарушать всякую вероятность. Также было бы неправильно и обратное утверждение, что знание устной сказки мешало Пушкину читать русские и нерусские сказочные произведения.

сборников песен. Здесь наряду с народной песнью много места занимает на правах такой же песни романс книжного происхождения. Песни Чулкова, Попова, Сумарокова и других поэтов заполняли страницы этих сборников. Русские песенники, которые, кстати, в XIX в. обслуживали не одних только дворян, полны романсов Нелединского-Мелецкого, Дмитриева, арий из «Русалки», не говоря уже о таких имитациях народных песен, как произведения Мерзлякова. Если «Мальбруг» проникает в народную драму, вроде «Лодки», а «Романс» Пушкина («Под вечер, осенью ненастной») или «Ермак» Рылеева проникают в широкие, подлинно народные круги, то как требовать было от современников Жуковского и Пушкина, чтобы они строго разграничивали «подлинную народную песню» от той, которую они услышали из уст того же самого народа. Мало того, при литературном отражении народных мотивов основным является понимание и восприятие этих народных мотивов. А понимание их во время Пушкина было именно таково, как это отразилось в книжках того времени. Кирша Данилов был не единственным источником знания о народном творчестве. Народная поэзия входила в повседневный быт, а не являлась объектом изучения «фольклористов». Если Пушкин и читал печатные сборники сказок, они нисколько не меняли его взгляда на сказку и былину. Знакомство со «Словом о полку Игореве» еще не определило отношения к данному памятнику и осмыслению его. Достаточно вспомнить, в каких выражениях сообщал Карамзин в 1797 г. об этом памятнике: «Два года тому назад отрыли в наших архивах отрывок поэмы под названием „Песнь Игоревых воинов“, которую можно сравнить с лучшими Оссиановскими поэмами и которая написана в XII столетии неизвестным. Слог, исполненный силы и чувства высочайшего героизма, разительные изображения, почерпнутые из ужасов природы, составляют достоинство сего отрывка, в котором поэт, представляя картину одного кровавого сражения, восклицает: „Увы! чувствую, что кисть моя слаба и бледна; я не имею дара великого Баяна, сего соловья времен прошедших“. Следовательно и до него в России были великие поэты, которых творения поглощены веками».297 Или вот восприятие того же «Слова» у писателя, весьма далекого от Карамзина, — у А. Н. Радищева. Во вступлении к «Песням, петым на состязаниях в честь древним славянским божествам» с эпиграфом из «Слова», мы читаем: «Боян, певец сладчайший, коего глас, соловьиному подобный, столь нежно щекотал слухи твоих современников; возложи, Боян, благозвонкие твои персты на одушевленные, на живые твои струны; ниспошли ко мне песнь твою из горних чертогов света, где ты в беседе Омира и Оссиана торжество поешь ироев древних или славу богов». Таково было восприятие памятника, с которым знакомились в подлинном его тексте, а не в сентиментальном изложении. Когда Пушкин вышел из Лицея, где он мог найти советника, который бы раскрыл ему «подлинную» сущность народного творчества? Разве в лице Оленина, который равно принимал и басни Крылова и «Фингала» Озерова? Блюстителем народного слога считался П. Катенин. Но и он, даже через десять лет по выходе в свет «Руслана и Людмилы», так поучал Пушкина: «Без большой картины, привлекающей внимание, тут спасения нет, и (будь сказано мимоходом) сей-то недостаток и холодит „Руслана и Людмилу“ вопреки обольщению стихов: читателю хочется того времени, того быта, тех поверий и лиц; вокруг ласкового князя Владимира собирает он мысленно Илью Муромца, Алешу Поповича, Чурилу, Добрыню, мужиков Залешан, видит их сражающихся с Соловьем разбойником, с Ягой бабой, с Кащеем бессмертным, со Змеем Горынычем, и встретя вместо их незнакомцев, не знает, где он, и ничему не верит».298

Здесь довольно явственно выступает, насколько сам П. Катенин не разграничивал эпос былинный и сказочный. Едва ли при этом Катенин не вспоминал Чурилу Н. Радищева, воевавшего с Ягой.

Пушкин в «Руслане и Людмиле» не перелагал никакой сказки. Не найден еще такой сюжет, которым воспользовался Пушкин. Все его герои — воображаемые, их приключения придуманные. Сказочны детали, вроде традиционной живой и мертвой воды и т. п. Поэма написана в духе «Вестника Европы» сразу признал сказочные приметы поэмы, узнал потому, что сам понимал сказку так же, как и бо́льшая часть его современников. То, что для В. В. Сиповского затемнено было приобретенными позднее знаниями о народной литературе, то для Пушкина и его читателей с их наивным восприятием сказки казалось ясным и очевидным: поэма была написана в сказочном роде, и никто этого не оспаривал.

Характерно, что для придания поэме большего колорита древности Пушкин обратился к Карамзину. Уже некоторые сведения, перенесенные им из «Истории» Карамзина, были ранее отмечены. Сюда же относятся и такие детали, как то, что на Киев нападают именно печенеги, а не традиционные татары, или то, что благодетельным волшебником сделан Финн. Карамзин во II главе первого тома «Истории» пишет о стране, где жили финны: «Жители ее беспокоили набегами земли соседственные и славились мнимым волшебством». И далее за рекой Печорой «они воображали Иотунгейм, отчизну ужасов природы и злого чародейства». В соответствующем примечании (77) сказано: «Финские чародейства подробно описываются в северных сказках».

Всё это показывает, что Пушкин заботился о колорите своего произведения. Самый тот факт, что во втором издании Пушкин предпослал поэме пролог, явно навеянный сказками (в основу пролога положена присказка Арины Родионовны), показывает, что Пушкин представлял «Руслана и Людмилу» как поэму сказочную, пронизанную духом народной сказки, и это представление осталось у него и тогда, когда самый взгляд его на русские сказки, под несомненным влиянием сказок, слышанных им в Михайловском, в корне изменился.299

295 Московский телеграф, 1833, ч. 49, № 1, стр. 133—134.

296 В. В. Сиповский. «Руслан и Людмила». (К литературной истории поэмы). Пушкин и его современники, вып. IV. СПб., 1906, стр. 82.

297

298 Литературная газета, 1830, № 42, 25 июля, стр. 43 («Размышления и разборы»).

299 «Народные истоки поэмы-сказки „Руслан и Людмила“ А. С. Пушкина» (Ученые записки Черновицкого Государственного университета, т. XIV, серия филологических наук, вып. 2, 1955, стр. 3—74). К сожалению, я уже не мог воспользоваться наблюдениями автора, поучительными не только для темы фольклорных элементов поэмы Пушкина. Несколько ослабляет тезисы автора только излишество доказательств, равно как и некоторые рискованные интерпретации, вроде того, что, например, в запевке к четвертой песне имеется в виду Александр I (в действительности, речь идет о красавицах). Как ни странно подобное понимание стихов Пушкина, но в нем Р. М. Волков не одинок.

Раздел сайта: