Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава II. Петербург.
35. "Руслан и Людмила" и литературные влияния

35

Итоги журнальной полемики 1820 г. были весьма скудны. Критика не оказалась на высоте задачи. «Руслан и Людмила» была слишком новым явлением в русской поэзии, чтобы его могли оценить критики, учившиеся на пиитиках и риториках XVIII в. Когда Перовский потребовал «основательного разбора» поэмы, Воейков от имени своего воображаемого защитника недоуменно отвечал: «Не понимаем, какого разбора желает г. Замечатель. Г. В. сделал разбор методический: предложил сокращенное содержание поэмы и каждой песни в особенности, разобрал чудесное, характеры, ход, действие, завязку и развязку, показал достоинство слога и наконец коснулся нравственности, первого достоинства всякого сочинения».319 В самом деле, в старых поэтиках и героических поэмах только об этом и говорилось. Раскройте любой учебник, и там вы найдете рассуждение о «чудесном», коего источники суть верования и аллегории, о «характерах», кои должны быть «изящны, определенны, представлены в противоположности и выдержаны до конца», затем разбирается «действие», которое состоит из «эпизодов», разделяющихся на вызванные необходимостью и случайные. Говорилось о единстве действия, о его длительности (не более года), о завязке, препонах, развязке, сообщалось о слоге, размере стиха, воззваниях, обращениях, описаниях и в заключение сообщалось, что нравственность — не последнее в эпических поэмах и поэт должен с благородством и достоинством применять свое искусство. Так учили оценивать поэмы. Чего же еще? Для Воейкова не возникало вопроса о том, что душа произведения в его новизне, а эта новизна ускользает от предлагаемого пиитиками анализа. Правда, Воейков знал, что «Руслан и Людмила» не то, что обычная эпическая поэма, а потому назвал ее «романической или романтической», но новые пиитики, вводя этот род поэм, не предлагали для него новых правил, кроме тех, что действие должно быть из средних веков, а «чудесное» — состоять во введении в действие «чародеев, исполинов, гениев, фей, гномов и т. д.», т. е. существ, созданных «народным мнением, которое доныне еще не совсем истребилось».320 Сообщалось (как у Греча), что действие рыцарской поэмы развивается по законам героической, иногда (как у Остолопова) допускалась большая свобода, «как в операх», а Мерзляков писал, что этот род эпопеи «занимает средину между важным и забавным родом».321

И в самом деле, критики больше связывали поэму Пушкина с прошлым, чем задавали вопрос о ее новизне. Искали генеалогию поэмы. Первый критик (ев) из «Сына отечества» устанавливал ее так: «Одиссея» (Гомера) — «Роланд» (Ариосто) — «Налой» (Буало) — «Оберон» (Виланда).322 Чаще всего упоминалось имя Ариосто, к нему присоединяли имена Виланда и Вольтера («Орлеанская девственница»). И в самом деле, «воззвания» были и у Пушкина, и у Ариосто, и у Вольтера, каждая песня у всех трех обычно начиналась каким-нибудь рассуждением или обращением к читателю, действие часто прерывалось в самое напряженное мгновение, и поэт, сказав несколько слов, переносился в своем рассказе к другим действующим лицам и к рассказу об их судьбе, чтобы через некоторое время таким же образом вернуться к прежним героям. В связное повествование вторгались «случайные эпизоды» в форме длинных рассказов действующих лиц об их прошлом. Часто эти рассказы служили объяснением к событиям главного действия. Одним словом, если разложить на элементы ход действия, то везде окажется одно и то же: везде имеется завязка, везде возникают препятствия, везде, при помощи тех или иных сил, эти препятствия преодолеваются, и любящие соединяются, после чего их судьба уже не интересует более ни поэта, ни его читателя. Найдя всё это и у предшественников Пушкина, критики спокойно заключали о полном сходстве и родовой зависимости разновременных произведений.

Однако судьба «Руслана и Людмилы» показывает, что ее приняли не как «еще одну» волшебную поэму, а как нечто новое, неожиданное, ни с чем несравнимое. Это был не очередной рыцарский роман в стихах (или сатира в форме рыцарской поэмы, как «Орлеанская девственница»), а что-то не похожее ни на одно из старых произведений, при этом произведение глубоко современное, и только критик «Невского зрителя» мог жалеть, что поэт постоянно напоминает читателю о временах, в которых он живет. Но критики забывали, что в этом-то и было основное «достоинство» поэмы. Конечно, Пушкин читал и Ариосто и Вольтера и, вероятно, не написал бы «Руслана и Людмилы», если бы их не читал, вернее, поэма его была бы иной. Но схема рыцарской поэмы была в его руках лишь средством. Уже говорилось, что организующим началом в «Руслане» является рассказчик. А рассказчик Пушкина прежде всего очень мало походил на рассказчика «Неистового Роланда» или «Освобожденного Иерусалима». Немыслимо себе представить в авторских речах стихи, подобные тем, которыми начинает свой рассказ Ариосто:

Потомок Геркулеса благородный,
— Ипполит,
Прими сей труд, не пышный, но свободный,
Твои верный раб тебе его дарит...

(Перевод Ю. Н. Верховского).

Где этот «Великодушный Альфонс», к которому обращается Тассо? Где эта забота о прославлении «знаменитых предков» своих покровителей?

«Руслан и Людмила» прежде всего рисует автопортрет поэта, пускай воображаемый, похожий на то, что действительный поэт уже преодолел, а потому и иронический. Но именно этот лиризм и является отличительной и притом организующей чертой поэмы. Пушкин писал о своем «Кавказском пленнике», что это был первый опыт характера (Пушкин не называл «характерами» изображения сказочных персонажей «Руслана и Людмилы», вопреки пиитикам минувшего века). В действительности же первый опыт современного характера — рассказчик «Руслана и Людмилы». Поэтому стилю беседы подчинено всё в поэме. Ариосто отдается бурной фантазии, соединяющей рыцарские приключения с обрывками восточных сказок. Изобилие приключений, действующих лиц, бурная неудержимость действия, возбуждающее изобилие воображения характеризуют ход поэмы Ариосто.

Грандиозность повествования — вот что составляет особенность поэмы Ариосто. Не забудем, что она насчитывает 46 песен, в которых почти 5000 октав, или 40 000 стихов (по размеру длиннее стихов «Руслана и Людмилы»). Поэма Пушкина в 18 раз меньше поэмы Ариосто. Сравнивать построение «Orlando furioso» с построением «Руслана и Людмилы» — это почти то же самое, что сравнивать построение «Руслана и Людмилы» с построением лицейских «Воспоминаний в Царском Селе». Мы знаем, каким чувством соразмерности обладал Пушкин. Разница в размерах поэм настолько велика, что несоответствие между ними нельзя объяснить одной лаконичностью, свойственной Пушкину. Различие здесь гораздо глубже и затрагивает существо предмета. Галантный рассказчик поэмы Ариосто, увеселяющий своих царственных слушателей, совершенно исчезает в потоке событий. В пределах первых трех песен поэт вводит до двадцати действующих лиц, среди которых почти нет второстепенных. А с каждой новой песнею прибывают еще и еще новые рыцари, дамы и язычники, не считая волшебников и волшебниц. Это действительно целый мир героев. У Ариосто совершенно нет места для интимного тона. Несмотря на шутки, развлекающие обремененных государственными заботами читателей, он говорит важные вещи. Недаром обязательным во всех подобных поэмах является пророчество (по традиции восходящее к «Энеиде»), в котором приоткрывается завеса будущего, иначе говоря, история доводится до времени, когда жил автор, причем в этом пророчестве говорится приятное для правителей, покровительствующих поэту. Шутка Ариосто не мешает высокости рассказа.

Если мы возьмем «Орлеанскую девственницу», то там мы найдем своеобразную изнанку поэмы Ариосто. Вольтер повторил все, но с обратным знаком. Вместо лести и поклонов он дал политическую сатиру. Размеры того же порядка (21 песня и до 10 000 стихов), но подчиненные другому заданию, а потому и дающие несколько иное построение.

Я уже не говорю о ряде других особенностей, начиная с того, что вся поэма Ариосто написана октавами, ставящими поэта в совершенно особые условия рассказа, допускающими бесконечное нанизывание мелких эпизодов, замыкающими рассказ как бы в мелкие параграфы, из которых каждый заключается изящным двустишием, и т. д.

Те моменты «сходства», которые наблюдаются при сравнении поэмы Ариосто с поэмой Пушкина, есть не более как рассчитанные сигналы, придающие рассказу Пушкина мнимо эпический характер. Это — воспроизведение привычных для читателя примет героической или рыцарской поэмы. От этого собственно эпической поэмы не получается, остается всё же беседа поэта с друзьями и красавицами, беседа, в которой на фоне повествования вырисовывается задуманный поэтом образ рассказчика.

«хроники» псевдо-Турпина. Поэтому в рассказе встречаются ссылки на этого Турпина. В этом Ариосто продолжает уже установившуюся традицию. То же делает Вольтер в своей «Pucelle», опирающийся на авторитет выдуманной им хроники монаха Тритема.323 И в «Руслане и Людмиле» мы читаем:


Потомству верное преданье
О славном витязе моем,
...

Это, конечно, ни влияние, ни подражание. Это воспроизведение всем знакомой приметы рыцарских поэм, это средство создать впечатление обширного рассказа по образцу Ариосто. Иначе говоря, те черты сходства, которые исследователи якобы вскрывают в результате поисков и сопоставлений, в «Руслане» являются вполне сознательными воспроизведениями примет одного жанра в произведении другого жанра. Это можно было бы назвать пародией в более точном смысле, чем тот, в каком Пушкин применил это слово по отношению к эпизоду из «Двенадцати спящих дев». Но дело именно в том, что все эти приметы, будучи сознательно перенесены в произведение другой природы, тем самым меняют и свою собственную природу. То, что органично в «Неистовом Роланде», то, так сказать, призрачно в «Руслане и Людмиле».

Доказательство сходства двух поэм является предметом специальной статьи академика М. Н. Розанова «Пушкин и Ариосто».324

Автор решительно протестует против отрицания единства жанров «Руслана» и «Роланда»: «Белинский глубоко заблуждается, считая „Руслана и Людмилу“ пародией на „Неистового Роланда“. Ведь сама итальянская поэма, до известной степени, является пародией на французский рыцарский эпос. Странно было бы со стороны Пушкина писать пародию на пародию. В действительности он усваивает себе отчасти пародийный стиль Ариосто» (стр. 383). Но ведь и у Ариосто пародия имеется лишь «до известной степени», да и Белинский употребил это слово не в точном его значении. По Розанову, в «Руслане» всё же имеется пародия, самостоятельная или подражательная, безразлично. А разве на «Руслана» нельзя написать пародии? «Пародируя» рыцарский роман, Ариосто создал особый род поэм, обладающих не только отрицательными (как бывает в чистой пародии), но и положительными приметами своего жанра. Вот о пародии на этот род поэм и говорил Белинский.

Свою статью в доказательство тесной связи «Руслана» с «Роландом» автор рассматривает как преддверие «монументального и классического труда», как бы тезисы будущей работы. Эти тезисы состоят в следующем:

«Есть некоторое сходство в построении обеих поэм. У Ариосто Карл Великий собирает всех своих палладинов... У Пушкина Владимир-Красное Солнышко собирает у себя в стольном граде Киеве богатырей... Завязкой поэмы в обоих случаях является внезапное исчезновение любимой девушки... В обоих случаях фоном приключений является борьба христиан с мусульманами и язычниками... говорится о замках, расположенных к тому же на скалистых горах (как замок Атланта), мало свойственных русскому пейзажу» (стр. 386—387).

«Оригинальною особенностью художественного стиля Ариосто являются лирические вступления к отдельным песням и лирические отступления среди песен... » (стр. 387).

3) «Другою особенностью стиля „Orlando furioso“ являются, в числе прочих, быстрые переходы от одного сюжета к другому... Совершенно то же самое встречаем мы в „Руслане и Людмиле“» (стр. 388).

4) «Третьею особенностью стиха Ариосто является » (стр. 390).

5) «Четвертая особенность стиля „Orlando furioso“, тесно связанная с предыдущей — пародийность, намеренное преувеличивание, парадоксальность, или намеренное преуменьшение предмета и его значимости... Что касается до „Руслана и Людмилы“, то, как мы уже видим, четвертая песня представляет пародию на „Двенадцать спящих дев“ Жуковского, в чем сознавался и сам Пушкин» (стр. 392—393).

«Пятой особенностью художественного стиля Ариосто является обилие сравнений, часто разработанных в стиле античных поэтов» (стр. 393).

«Таким образом, нельзя не прийти к заключению, что Пушкин усвоил все главные особенности стиля Ариосто» (стр. 394).

Однако автор признает законным подобный метод сближения произведений только для сопоставления «Руслана» с «Роландом». Когда Л. И. Поливанов в семи пунктах изложил сходство «Руслана» со сказками Гамильтона, М. Н. Розанов возразил на это совершенно основательно: «Легко убедиться, что все эти семь пунктов, выдаваемые за особенности сказок Гамильтона, присущи не в меньшей, если не в большей степени и „Неистовому Роланду“. Гамильтон сам был подражателем Ариосто и широко черпал из него, как и из многих других источников, всё, что считал подходящим для своих целей. Незачем было обращаться к Гамильтону за тем, что в изобилии имелось у художников несравненно более высокого таланта» (стр. 405).

Итак, обращаться можно только к художникам высокого таланта, а поэтому аргументы, справедливые для Ариосто, уже несостоятельны для Гамильтона (который, кстати, не был подражателем Ариосто).

«параболами») восходят к Гомеру, что не мешает вводить их как доказательство близости Пушкина к Ариосто (п. 6). И вообще, многие пункты составляют особенность не только Ариосто, но и всех поэм этого рода, и одинаково представлены и в «Неистовом Роланде», и у его предшественников. Значительная часть «особенностей» Ариосто механически воспроизводит такие же «особенности» «Влюбленного Роланда» Боярдо. В свою очередь, можно восходить по хронологической лестнице и дальше, вспомнить Пульчи, Политиано и др.

Кроме того, характеристика М. Н. Розанова и шире того рода поэм, к которым принадлежит «Неистовый Роланд»; так называемые «ирои-комические поэмы», вроде «Налоя» Буало, в общем, воспроизводят такие же переходы от одного сюжета к другому, перебиваются отступлениями, писаны в шутливом тоне, пародируют литературные сюжеты и обильны причудливыми преувеличениями. Достаточно заглянуть в «Елисея» В. Майкова или в «Расхищенные шубы» А. Шаховского, чтобы найти все эти приметы без единого исключения. Однако вряд ли кто ставит всерьез вопрос о родовом единстве этих поэм с рыцарскими в духе Ариосто.

Единственный результат подобных сближений, впрочем вообще бесплодных, это подтверждение того факта, что Пушкин создавал иллюзию грандиозного повествования с массой приключений, в то время как слагал короткую повесть, необходимую только для обрисовки простого действия. У Пушкина только восемь действующих лиц (не считая двенадцати дев и пастушки — любовницы Ратмира). По существу все действие сосредоточено вокруг Людмилы и Руслана, и все прочие лица проявляются лишь в меру участия в основном действии: в возвращении похищенной Людмилы. Следовательно, самая существенная разница между Ариосто и Пушкиным в том, что приключение в «Руслане» однократно, а в «Роланде» настолько многократно, что было бы большим трудом перечислить все случаи исчезновения, возвращения любовниц, покушения на них, странствований их любовников, сражений, вмешательства волшебников и волшебниц и пр. У Ариосто это целая цепь приключений, и именно цепной характер и вызывает необходимость переходов из плана в план и всех сложностей рассказа. Смысл ариостовой поэмы — смена приключений, лиц, сцеплений обстоятельств и пр. У Пушкина же мы имеем одно единственное звено и, следовательно, никакого сцепления авантюр. Характерная черта Ариосто — грандиозность, громоздкость. Характерной чертой Пушкина является противоположное: простота и экономность событий. Ему важно было только показать на одном примере сказочную атмосферу приключений, сами же приключения не являются самоцелью рассказа. Но справедливо, что Пушкин пародирует все приемы распространенного рассказа. Значит ли это, что он не учитывал перенесения особенностей, уместных в грандиозной эпопее, на краткую повесть? Или же он бессознательно воспроизводил эти особенности, подвергшись чуждому воздействию? Вряд ли. Он просто изменил смысл всего этого, подчинив рассказ иной задаче.

Да и так ли всё похоже у Пушкина и у Ариосто? О вступлениях и отступлениях уже говорилось. Что же касается шутливости, то как можно сравнивать шутки Ариосто, такие типичные для эпохи Возрождения, с шутками Пушкина, всецело принадлежащими его веку и рисующими его современника. Самая природа смеха другая. Это так же далеко одно от другого, как смех Рабле от смеха Крылова или Гоголя.

«Руслан и Людмила» носит на себе определенные композиционные черты, отличающие данную поэму от поэм типа «Неистового Роланда». Достаточно обратить внимание на обрамление всего повествования цитатным двустишием из Оссиана:

Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.325

Тема этого двустишия и подчеркнута в первых строках эпилога:

Я славил лирою послушной

— преданья древности, рассказанные современным поэтом и современными средствами, входил в замысел поэмы. Этот контраст подчеркнут уже в «Посвящении» поэмы: «Времен минувших небылицы» (и здесь же «Песни грешные мои»).

Но какова бы ни была тема этого двустишия, оно характерно как композиционная рамка, соответствующая сжатости и обозримости всего повествования.

Отмечу и еще одну особенность построения, какую мы не найдем ни у Ариосто, ни у Вольтера: песня девы в эпизоде Ратмира и двенадцати дев. Этой песне ничего не соответствует в балладной повести Жуковского. Песня построена как романс, с повторением первого куплета в конце и с повторением последнего стиха («Приди, о путник молодой!») в конце каждого из средних куплетов. Неоднократно отмечалось как особенность южных романтических поэм Пушкина наличие в них вставных песен. Иногда это сопоставлялось с аналогичными песнями в восточных повестях Байрона (для которого подобные песни не так уже характерны) и Вальтера-Скотта. Между тем в период создания «Руслана и Людмилы» Пушкин вовсе не был знаком с английской романтической поэмой. Да и первый раз мы находим подобный романс, вставленный в повествовательный отрывок, в «Эвлеге» 1814 г.326 Справедливее было бы сближать подобные песни, в частности романс из «Руслана и Людмилы», с другой литературной традицией, отчасти отразившейся в песнях, какие мы находим в «Фингале» Озерова.

«Руслана и Людмилы» с театральным спектаклем в совершенно другом плане сделал Л. Гроссман. Сопоставляя эпизоды поэмы с разными сценами балетов Дидло, Л. П. Гроссман пишет: «Первая поэма Пушкина насквозь театральна. Впечатления от вечернего спектакля явно отлагались на утренней работе поэта... Его словесная феерия явственно носит следы этих театральных восприятий. Он свободно и радостно отдавался им, широко вносил их в свою композицию и на каждом шагу отражал восхитительные детали этих сказочных драм, „исполненных живости изображения и прелести необыкновенной“. — Современники были очарованы древне-русской сказкой в духе Ариосто, а литературная наука установила с тех пор многочисленные книжные источники „Руслана и Людмилы“. Никто не заметил, что великий поэт дебютировал поэмой-балетом».327 В доказательство Л. П. Гроссман сближает с балетами обстановку волшебного сада, встречу Ратмира с девами, появление арапов, сцену с зеркалом, полеты, упоминания арф и рогов и т. п.

В данном случае надо вернуть литературе то, что ей принадлежит. Особенностью балетов Дидло была их литературная сюжетность. Эпизоды для своих балетов Дидло черпал из тех же сказочных положений и сцен, которые являлись характерной приметой всякой волшебной сказки. Именно тот факт, что эти сказочные подробности легко переносимы были из поэм и повестей на сцену, уже показывает, что композиционное

Надо решительно сказать, что «Руслан и Людмила» была поэмой, обращенной не к прошлому, а к будущему.

Примечания

319 Сын отечества, 1820, ч. 65, № 43, 23 октября, стр. 121.

320 . Краткое начертание теории изящной словесности. М., 1822, стр. 230.

321 Там же, стр. 231.

322 Сын отечества, 1820, ч. 63, № 31, 31 июля, стр. 231.

323 «Неистовом Роланде», песнь XXVI, окт. 23; песнь XXX, окт. 49; в «Орлеанской девственнице», песнь VIII, стих 14 и сл.

324  2—3, стр. 375—412.

325 A tale of the times of old! The deeds of days of other years! (Carthon).

326 «Эвлега» представляет собой близкий перевод из четвертой песни поэмы Э. Парни «Иснель и Аслега».

327  Гроссман—131.

Раздел сайта: