Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава III. Юг.
34. Романтизм Пушкина

34

В самом определении нового произведения Пушкин наталкивался на противоречия. С одной стороны, он называет «Онегина» «пестрые строфы романтической поэмы», с другой — упрекает Н. Раевского в том, что он ожидал романтизма, а нашел «сатиру и цинизм».

Здесь столкнулись два представления о романтизме (оба довольно зыбкие). С одной стороны, под романтизмом понимали свободу творчества, главным образом свободу от классических «правил», и объединяли в едином понятии «романтизма» всё устремленное вперед, к новым формам в поэзии. С другой стороны, под романтизмом разумели те черты, которые определились как типические для молодого направления, причем это направление, как и самый термин, рассматривалось не в национальных рамках русской литературы, а в рамках общеевропейских. Когда Пушкин писал о «пестрых строфах романтической поэмы», он принимал слово «романтический» в первом его значении. Примерно то же выражено в последних строках «Евгения Онегина», где Пушкин именует свое произведение «свободным романом». Эпитет «пестрые» имеет то же самое значение: Пушкин говорит о свободном развитии своей темы, о свободе отступлений, смены описаний рассказом и пр. Совсем в другом смысле употреблено слово «романтизм» в применении к критике Н. Раевского. Здесь имеется в виду то возвышенно-мечтательное направление, какое характерно для новых романтиков, те качества, которые проистекали из культа героической личности, характерного для молодой школы.

Пушкин причислял себя к романтикам в том значении этого слова, которое включало в себя поэтическое новаторство, смелое и свободное нарушение отживших форм и традиций в литературе. Для него в этом смысле понятие «романтик» противополагалось понятию «классик». Но литературную борьбу, которая велась в русской обстановке, он не сводил к полемике классиков и романтиков в той форме, как она определилась на Западе. Вот почему Пушкин упрекал Вяземского за то, что он напечатал свой «Разговор» при первом издании «Бахчисарайского фонтана» «более для Европы». «Где же враги романтической поэзии? где столпы классические?» (П. А. Вяземскому, апрель 1824 г.). Пушкин называет себя «Разбойником-Романтиком» (брату, 13 июня 1824 г.).

В эти годы слово «романтизм» не сходило со страниц русских журналов. Оно встречалось в рецензиях на поэмы Пушкина, в рассуждении О. Сомова «О романтической поэзии» (1823), полемически выдвинуто в предисловии П. Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану». Везде Пушкина провозглашали виднейшим представителем русского романтизма, и Пушкин против этого не протестовал. Но едва дело доходило до определения, в чем заключаются основные особенности нового направления, как начинались разногласия. В изложении основ романтизма обычно ограничивались либо переводами критических статей из западноевропейских журналов, либо их компиляциями. Такой компиляцией является рассуждение О. Сомова (преимущественно по книге Сталь «О Германии»). Дело осложнялось и тем, что термин «романтики» пытались применить к молодым русским поэтам «новой школы» и осмыслить в рамках общеевропейской борьбы классиков и романтиков уже определившуюся борьбу «новой школы» с ее противниками. Механически переносились общие определения романтизма, и на Западе страдавшие зыбкостью, на чисто русские литературные отношения.

Пушкин не ставил в зависимость свой собственный путь от тех форм, в которые выливалось романтическое движение. Особенно это чувствуется в его оценках западных течений. В начале 20-х годов его кумиром был Байрон. Однако он не думал подчинять себя тем формам романтизма, какие находил в произведениях английского поэта. По поводу его смерти он писал Вяземскому (24—25 июня 1824 г.): «Гений Байрона бледнел с его молодостию... Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал, пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились — после 4-ой песни Ghild-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какой-то другой поэт с высоким человеческим талантом». Отзыв этот достаточно холоден и свидетельствует скорее о том, что прежнее обаяние имени Байрона исчезло.

Наиболее шумно утверждался романтизм во французской литературе, самой близкой русскому читателю. Ко французскому романтизму Пушкин относился особенно сурово. В наброске письма Вяземскому (5 июля 1824 г.) мы читаем: «Век романтизма не настал еще для Франции — Лавинь бьется в старых сетях Аристотеля — он ученик трагика Вольтера,294 а не природы. Tous les recueils de poésies nouvelles dites romantiques sont la honte de la littérature française».295 И Пушкин приходил к печальному выводу: «покаместь поэзии во Франции меньше, чем у нас».

Всё это свидетельствует, что Пушкин вовсе не был обольщен западным романтизмом. В еще большей степени он чувствовал себя свободным от романтических форм русской литературы, так как русские романтики в эти годы не выходили за пределы подражания Пушкину и Жуковскому.

Поэтому, когда Пушкин писал о суждении Н. Раевского по поводу «Евгения Онегина», он не мог иметь в виду под именем «романтизма» ни какого-нибудь варианта западноевропейского романтизма, ни какого-нибудь русского романтического произведения с его особенностями. Конечно, Н. Раевский и в новом произведении Пушкина искал тех же черт, которые он видел в прежних произведениях Пушкина: в «Кавказском пленнике», «Братьях разбойниках» и «Бахчисарайском фонтане». Именно в этих поэмах присутствовал тот «романтизм», которого уже не было в «Евгении Онегине».

«Евгений Онегин» знаменует преодоление поэтической системы, в которой писаны были южные поэмы. Первоначально Пушкин, видимо, не сознавал, что новое произведение вообще уводит его от этого «романтизма», и рассматривал свой роман как произведение особого стиля. Характерно, что он одновременно приступил к новой романтической поэме — «Цыганам». Дальнейшая работа над романом показала, что возврат к романтизму южных поэм уже невозможен. Однако Пушкин продолжал пользоваться термином «романтизм» (иногда с эпитетом «истинный») для определения своего литературного направления.

Для понимания определения стиля «Евгения Онегина», данного Пушкиным в письме брату, нет необходимости обращаться к литературной полемике тех лет и вскрывать те качества, какие отмечались критикой того времени. Достаточно сопоставить новое произведение с южными поэмами.

«Стихи и проза», возвышенное вдохновение и ироническая беседа, роскошь воображения и будничные подробности «Онегина» — всё это Пушкин расценивал в противоположении нового своего произведения романтизму южных поэм. А для высоких мечтаний романтика низкая проза «Онегина» была, конечно, «сатира и цинизм». Слова эти надо понимать не в их абсолютном значении, а только в сравнении с прежде написанным.

Уже первая строфа романа заканчивалась «циничным» размышлением героя: «Ну скоро ль черт возьмет тебя!».296

И этот циник, «повеса» изображается как герой, как приятель автора, вступающего в непринужденную беседу с читателем:

Друзья Людмилы и Руслана,
С героем моего романа
Без предисловий, сей же час
Позвольте познакомить вас:

Родился на брегах Невы,
Где, может быть, родились вы
Или блистали, мой читатель;

Но вреден север для меня.

Так автор вторгался в рассказ в качестве приятеля героя и попутно делал иронические намеки на свою судьбу, достаточно известную в весьма широких кругах читателей, осведомленных в судьбах русской литературы и в личной судьбе крупнейших ее представителей.

«Цинизм и сатира» заключались и в том, что вместо романтических излияний автор разделял «цинические» настроения героя и явно включал себя в число его интимных друзей и единомышленников. Приятельские отношения усиленно подчеркивались:

Мой друг пылал от нетерпенья
...
И лет шестнадцати мой друг
Окончил курс своих наук...
Приличий света свергнув бремя,
Как он отстав от суеты,

Мне нравились его черты...
Мой друг Онегин, например,
Был очень милый изувер.

Непринужденность беседы напоминала подобный же тон «Руслана и Людмилы», на что указывал и сам автор. Косвенно это содержится в упоминании первой поэмы в цитированных стихах второй строфы, еще яснее сказано в предисловии, писанном вскоре по приезде в Михайловское и отражающем то же отношение к поэме, какое мы видели в письмах одесского периода: «Несколько песен готовы. Писанные, по-видимому, под влиянием благоприятных обстоятельств, они носят на себе отпечаток веселости, ознаменовавшей первые произведения автора Кавказского пленника». Среди этих первых произведений Пушкин более всего имел в виду «Руслана и Людмилу».

«веселости» автора присутствовали ноты протеста: везде Пушкин подчеркивал, что гонение не сломило его. Это мы видим по постоянным намекам на обстоятельства его изгнаннической жизни; в этом смысл иронического упоминания о «благоприятных обстоятельствах», примечаний: «Писано в Бессарабии» (первое примечание к роману), «Писано в Одессе», возвращение к теме изгнания Овидия и т. д.

Стиль непринужденной беседы подчеркнут особой интонацией повествования, разговорной фразеологией с характерными оборотами: «Чего вам больше?..», «Но если правду вам сказать...», «Распространяться недосуг...», «Итак, отложим попеченье...» и пр.

Тон беседы приближал к читателю собственное «я» рассказчика. Это «я» в «Онегине» сложно, и нам придется вернуться к этому вопросу при общем анализе романа. Здесь отметим некоторые черты, определившие художественную систему повествования. «Автор» романа не тождествен с автором «Руслана и Людмилы»: он выступает не только как рассказчик, но и как участник, как знакомый Евгения; уже в первой главе описывается встреча с Евгением ночью на набережной. Следовательно, «автор» — подчеркнуто литературный персонаж, участник вымышленного действия, хотя и носитель черт самого Пушкина. Это соединение вымысла с действительностью позволяет Пушкину придавать «автору» ту психологическую характеристику, какую он считает нужной в интересах повествования. То, что автохарактеристика не всегда совпадает с реальностью, Пушкин признает в последних главах романа (гл. VI, строфа XLIV):

Ужель и впрям, и в самом деле,
Без элегических затей,
Весна моих промчалась дней

И ей ужель возврата нет?
Ужель мне скоро тридцать лет?

Здесь слово «элегический» употреблено в смысле «притворный» (т. е. принадлежащий области поэтического вымысла), как и в письме брату 24 января 1822 г.: «... друзья мои как нарочно решились оправдать элегическую мою мизантропию» (т. е. мизантропию напускную, воспетую в элегиях).

«элегическое» присутствует в романе с первых его глав. Возможно, что именно это настроение, не присущее самому Пушкину, но проникшее в отступления, в лирические излияния «автора», имел в виду Пушкин, говоря в предисловии к первой главе: «... будут осуждать... некоторые строфы, писанные в утомительном роде молодых элегий». Ведь одной из особенностей «молодых» (в печати «новейших») элегий были жалобы на уходящую молодость (ср. в заметке о прозе 1822 г.: «С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется»).

С другой стороны, «автор» изображался как имевший в своем прошлом годы увлечения «романтизмом»:

И мне прелестные предметы
— и душа моя
Их образ милый сохранила,
А после муза полюбила.

И деву гор, мой идеал,
...

В этих строках уже содержится еще не вполне определившееся начало тех размышлений о преодолении «романтизма», которые получили законченное выражение в известных стихах «Путешествия Онегина».

Одновременно «автор» выступает в качестве единомышленника Онегина по его «циническим» оценкам «высоких» понятий. «Автор» отрекается от «торжественного» языка:

А мой торжественный словарь
Мне не закон, как было встарь...

«Автор» охотно разоблачает «священные» понятия. Не щадит он высокого понятия дружбы:

Друзья и дружба надоели

(вариант: «Святая дружба надоела»).

Так люди (первый каюсь я)
От делать нечего

Но особенно нападает автор вместе со своим героем на любовь.

Любви нас не природа учит,
А первый пакостный роман...
Но полно забавлять надменных

Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных.
Уста и взор созданий сих

В обоих сердца жар угас!

Скептицизм автора и героя проглядывал в стихах, звучавших злой насмешкой над тем, что в поэзии того времени (а особенно в элегической) считалось неприкосновенным:

Луну, небесную лампаду...
Не ей ли посвящали мы

И слезы, тайных мук отраду,
Но ныне видим только в ней
Замену тусклых фонарей.

Конечно, для романтического поэта всё это представлялось оскорбительным, циничным. Правда, этот скептицизм иногда получал ограничения, и в размышлениях автора иногда мы встречаем замечания, показывающие, что он не до конца разделяет скептицизм героя:


Простительно в семнадцать лет.
Кто чувству верит, тот поэт,
Иль хочет высказать искусство
Над легковерною толпой.
.. боже мой!..

Поэт подчеркивает, что в Онегине он вовсе не имел намерения изобразить самого себя: поэт спешит отметить «разность» между героем и автором, чтобы избежать упреков:

Цветы! любовь! деревня — праздность!
Поля!..
И рад заметить эту разность
Между Онегиным и мной,
Чтоб мой взыскательный читатель
Или какой-нибудь издатель

Сближая наши здесь черты,
Не повторял потом безбожно,
Что в нем писал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,

Писать другой предмет любя,
Как только про самих себя.

Иногда в отступлениях автора слышен элегический тон, несколько противоречащий «цинизму» остального. Таковы рассуждения строф LVIII, LIX первой главы, касающиеся основного вопроса: в чем причина разочарованности автора? Романтическую восторженность прежних поэм Пушкин соединял с темой страстей, в частности с темой страдающей любви («утаенная любовь»). Здесь он снова возвращается к этой теме в связи с вопросом о романтических сюжетах. Непосредственно за теми стихами, в которых Пушкин перечисляет сюжеты романтических поэм («дева гор», «пленницы берегов Салгира»), следуют стихи и на тему о романтической любви:

Теперь от вас, мои друзья,

О ком моя вздыхала лира,
Которая из наших дев
Одушевила твой напев?

И на этот вопрос Пушкин вовсе не в «циническом» стиле дает ответ:


— дети!.. никого, ей-богу.
Любви безумную тревогу
Я слишком сильно испытал...

Прошла любовь, явилась муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум.
— и сердце не тоскует,
Перо забывшись, не рисует
Близ неоконченных стихов
То женских ножек, то голов,
Погасший пепел уж не вспыхнет,

И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет.
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в тридцать пять.

«и прояснился темный ум». Прошла пора коротких «поэм-повестей». Теперь можно приступить к большому эпическому замыслу («песен в тридцать пять»), в котором, конечно, по классическим образцам, будет преобладать объективный рассказ, а не лирические отступления романтического стиля. Всё это сказано просто и без «затей».

Итак, «цинизм и сатира» нового произведения — вовсе не абсолютные оценки. Они заметны в романе только тому, кто ищет «романтизма», восторженно возвышенных излияний романтически влюбленного поэта.

«сатирический» задержалось во фразеологии Пушкина, и он повторяет это слово при характеристике своего нового произведения. След этой фразеологии находим и в предисловии к роману, напечатанном при первой главе: «... да будет нам позволено обратить внимание читателей на достоинства, редкие в сатирическом писателе: отсутствие оскорбительной личности и наблюдение строгой благопристойности в шуточном описании нравов» (в рукописной редакции была еще фраза: «Смело предлагаем им произведение, где найдут они под легким покрывалом сатирической веселости наблюдения верные и занимательные»).

Эти слова Пушкина явились источником недоразумений. Не только Н. Раевский остался недоволен, не найдя в романе «романтизма». Так же отнесся к первой главе «Онегина» и А. Бестужев, сообщивший свое впечатление в письме Пушкину. Письмо это не сохранилось, но о содержании его можно судить по ответу Пушкина: «Бестужев пишет мне много об Онегине; скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать всё легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии?.. » (Рылееву, 25 января 1825 г.).

Последовала полемика в письмах Бестужева, Рылеева и Пушкина. Полностью она нам не известна, но основной предмет спора можно установить по дошедшим до нас письмам Бестужева и Рылеева. Бестужев писал Пушкину: «Поговорим об Онегине. Ты очень искусно отбиваешь возражения насчет предмета, но я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искусства и труда... Чем выше предмет, тем более надобно силы, чтобы объять его — его постичь, его одушевить... — это несомненно, но дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов? поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты? — Я вижу франта, который душой и телом предан моде, вижу человека, которых тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов» (9 марта 1825 г.).

Рылеев дополнял эти возражения: «Не знаю, что будет Онегин далее... но теперь он ниже Бахчисарайского фонтана и Кавказского пленника... Мнение Байрона, тобой приведенное, несправедливо. Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника... Не согласен и на то, что Онегин выше Бахчисарайского фонтана и Кавказского пленника» (10 марта 1825 г.).297

«Онегина». Для А. Бестужева с его романтическими нормами непонятно было, как можно изображать типическое, «человека, которых тысячи встречаю наяву». В оценке Онегина явно сказалось впечатление, произведенное на Бестужева комедией Грибоедова. Он хочет, чтобы Онегин в своем отношении к обществу походил на Чацкого: «... поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты?». Только герой в контрасте со своей средой оправдан для Бестужева как предмет поэтического изображения. Таков был Чацкий, таким должен быть Онегин.

В эти же дни и Пушкин прочитал «Горе от ума» (в Михайловском, куда комедию Грибоедова привез И. Пущин).

В письме А. Бестужеву (январь 1825 г.) Пушкин дал анализ «Горя от ума». С точки зрения художественного изображения Пушкин суровее всего осудил именно Чацкого: «А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Всё, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он всё это? Фамусову! Скалозубу! На бале московским бабушкам! Молчалину! Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело и не метать бисера перед Репетиловыми и тому подоб.».

Итак, Пушкин осудил в роли Чацкого две черты: 1) то, что за Чацким скрывается сам Грибоедов, и, следовательно, Чацкий является не объективным персонажем, а рупором личных мнений автора; 2) то, что в поведении Чацкого не соблюдена типическая правда поведения: Чацкий говорит в комедии Грибоедова не с теми, кто находится на сцене, а прямо в публику, и тем нарушается истина изображаемых на сцене человеческих взаимоотношений.

«Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным». В драматургической системе «Горя от ума» не было никаких противоречий в том, что сатирическая галерея типов оттенялась положительным персонажем, который, именно как положительный герой, произносил речи от автора и в своих речах не считался с психологическими условиями разговора на сцене. Речи Чацкого — обличительный комментарий к бытовым картинам, а сам Чацкий — не бытовой, а идеальный герой, противопоставленный бытовым фигурам и выражающий не реальную действительность, а идеи автора.

Но Пушкин настолько утвердился в своей новой поэтической системе изображения современного быта, что прежде всего отметил как недостаток то, что в системе комедии Грибоедова расходилось с его новой поэтикой. В его романтических поэмах речи героев тоже представляли собой излияния, не всегда оправданные психологией взаимоотношений с собеседником. Но после «Онегина» это казалось Пушкину невозможным, по крайней мере в рамке бытовых картин современного общества.

Итак, типичность в изображении героев и их поступков — вот та особенность «Онегина», которая осталась непонятой А. Бестужевым. То, что Пушкин называл «цинизм и сатира», по существу было оценкой нового стиля с позиций романтизма. То, что могло оскорбить романтика, являлось следствием основного качества нового произведения. Это качество не имело своего названия в годы создания «Евгения Онегина». Термин «реализм» получил свои права значительно позднее. В своей характеристике стиля нового произведения Пушкин отметил не самые существенные его черты, а то, что отличало «Онегина» от романтических поэм. Спор с Рылеевым и Бестужевым прояснил положение, тем более что выяснилась двусмысленность термина «сатира». Бестужев понял это слово не как одно из качеств нового стиля, а как прямое указание на жанр романа, и стал предъявлять к «Онегину» требования, применимые лишь к сатирам в собственном смысле слова. Всё это разъясняется в ответе Пушкина А. Бестужеву 24 марта 1825 г. Пушкин уступил Рылееву в его возражении на слова Байрона: «Рылееву не пишу... ». К сожалению, это «опровержение» нам остается неизвестным. Решительно возражает Пушкин Бестужеву по вопросу о сатире: «Ты говоришь о сатире англичанина Байрона, и сравниваешь ее c моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатираЕвгении Онегине. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатире. Самое слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен...». Заметим, что слово «сатирический» поставлено самим Пушкиным в предисловии тогда, когда подходила к концу третья глава романа. Отказ от этого слова, формулированный в данном письме, вовсе не объясняется тем, что по мере продвижения произведения Пушкин изменил свой замысел или пересмотрел свой первоначальный взгляд на природу своего романа: всё дело в том, что Пушкин и Бестужев вкладывали в это слово разное содержание, и именно данный спор показал Пушкину, что слово «сатира» в том понимании, в каком его прилагал Пушкин к «Онегину», является причиной недоумений и непонимания подлинного замысла романа.

Этим опровергается и другое распространенное мнение о том, что по своему характеру первая глава якобы содержала элементы сатиры, а в следующих главах этой сатиры уже нет.298 Бестужев, действительно, знал в момент спора только одну главу; что же касается Пушкина, то впервые слово «сатира» произнесено им тогда, когда он писал вторую главу, и продолжал его употреблять и тогда, когда подходил к концу третьей. Кстати, вторую главу Пушкин писал без всякого перерыва после первой, а начальные и последние строфы первой главы показывают, что замысел второй главы присутствовал у Пушкина, когда он приступал к «Онегину». В письме Бестужеву он говорит: «Первая песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается)». Пушкин никак не мог согласиться с Бестужевым: «... но всё-таки ты неправ, всё-таки ты смотришь на Онегина не с той точки, всё-таки он лучшее произведение мое».

Итак, на смену возвышенной романтической поэме в творчестве Пушкина появляется произведение «низкого», иронического тона. Этот тон есть прямое следствие «низкого» предмета: обыкновенного быта и типического героя. По существу происходит изменение в системе художественного обобщения. И классицизм и романтизм прибегали в своих обобщениях к одному и тому же методу абстракции. Классики освобождали характер героя от всего случайного, индивидуального, сохраняя лишь схему общих психологических черт, общих «страстей». Герой выводился за пределы обычной среды, ставился в положение существа, зависящего только от игры страстей, не от бытовых обстоятельств, предельно свободного. Таковы герои и цари классических трагедий. В своей трагической судьбе они становятся жертвами психологического конфликта, всё действие заключается в необходимости преодолеть не материальные, возникающие от обстоятельств окружающей их действительности, а идеальные препятствия. Трагическая катастрофа дает нам картину страстей в их крайнем выражении. Страсти достигают предельного, преувеличенного, необычайного развития.

«живописную» среду, гармонировавшую не с бытовой средой прототипов, а с психологической картиной напряженной игры страстей. Картины экзотической природы, стихийных явлений как бы продолжали вовне душевные бури.

Типическое обобщение, примененное Пушкиным в «Евгении Онегине», состояло в том, что герой, являвшийся обобщением наблюдений художника, оставался индивидуальностью, не обеднялся устранением случайного, как у классиков и романтиков. Герой изображался со всеми своими человеческими привычками в присущей ему обыденной обстановке. Такие изображения встречались и раньше, но преимущественно в сатирической литературе, в комедии. Вот отчасти почему Пушкин говорит о сатире. Вне сатиры к этому изображению современного человека в современной обстановке приближался только прозаический роман. И Пушкин называет новую поэму романом. Но проза всегда противополагалась поэзии. Пушкин в поэзию переносит художественные тенденции, свойственные прозе, что и отмечает тем, что называет свое произведение «роман в стихах», хотя первоначально предполагал назвать «Онегина» просто поэмой (в черновой рукописи к III строфе первой главы приписано: «Евгений Онегин поэма в»; новое определение находим в письме Вяземскому 4 ноября 1823 г.: «Я теперь пишу не роман, а роман в стихах — дьявольская разница»).

Избрав типический предмет сюжетом «Онегина», Пушкин обращается мыслью к Петербургу. Воспоминания о петербургской жизни и составили содержание вводной первой главы. В предисловии к этой главе он уточняет эпоху действия: «I песнь Евгения Онегина представляет нечто целое. Она в себе заключает сатирическое описание петербургской жизни молодого русского дворянина в конце 1819 года» (черновой текст).

Новая поэтическая система, вероятно, представлялась Пушкину особенностью только данного произведения, обусловленной выбором современного «светского» сюжета. Вряд ли он предполагал, что начало работы над «Евгением Онегиным» знаменует полный и решительный поворот во всем его творчестве и определит новое направление (и не только в его личном творчестве). Произведения в прежнем романтическом духе продолжают появляться из-под пера Пушкина и после начала работы над «Евгением Онегиным». Только ко времени выхода в свет первой главы уже намечается перерождение прежних тем, переход на новые, неромантические пути. Но это происходит позднее, уже в Михайловском.

Примечания

294 Пушкин имеет в виду драматические произведения Казимира Делавиня, в частности его трагедии «Сицилийская вечеря» (1819) и «Пария» (1821).

295 «Все сборники новых стихотворений, именуемых романтическими, — позор для французской литературы».

296

297 Рылеев оспаривает приведенное Пушкиным в не дошедшем до нас письме мнение Байрона. В полемической статье, направленной против Боульса как издателя сочинений Попа (письмо к Дж. Муррею 7 февраля 1821 г.), Байрон писал: «...на вопрос, „что поэтичнее, при равенстве артистов в исполнении, описании колоды карт или лесной тропинки“, — можно ответить, что предметы, очевидно, не равны; но тот, кто поэтически воссоздал колоду карт, во много крупнее другого». И в другом месте: «...великий поэт придаст колоде карт больше поэзии, чем ее находим в американских лесах» (имеются в виду эпизоды карточной игры в «Похищенном локоне» Попа).

298 В академическом издании «Истории русской литературы» (т. VI, 1953, стр. 242) читаем: «Сначала роман был задуман как сатира, даже желчная сатира, но затем Пушкин перешел к эпическому развертыванию темы».