Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава III. Юг.
39. Письма одесского периода

39

Письма одесского периода продолжают темы, поднятые в кишиневских письмах. Круг корреспондентов в общем остается тем же. Но в связи с уходом со службы, а также вследствие того, что новые издания поэм стали приносить доход, обеспечивавший жизнь, в письмах Пушкина появилась новая тема — о профессионализме писателя и о его праве на независимость.

В письме Вяземскому 8 марта 1824 г. читаем: «Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше право не хуже другого!.. я не принадлежу к нашим писателям 18-го века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть для улыбки прекрасного пола». Последние слова имеют в виду «Полярную звезду», на страницах которой (в статьях Бестужева и Корниловича) встречались обращения к «прекрасным читательницам», вызывавшие насмешки Пушкина.

В письме Казначееву 22 мая 1824 г., по поводу предполагаемой отставки, Пушкин подробно останавливается на своем положении: «Ради бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость». Далее Пушкин разъясняет, как он понимает свое служебное положение при Воронцове: «Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или Петербурге можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2000 верст от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моем времени и занятиях».

Желание независимости привело Пушкина к тому поступку, который его друзьями рассматривался как сумасбродный: он действительно подал в отставку. По этому поводу он писал Казначееву в июне 1824 г. (подлинник на французском языке): «Вы говорите мне о покровительстве и дружбе гр. Воронцова. Еще менее ищу его покровительства: ничто, как мне известно, не унижает так, как покровительство, и я слишком уважаю этого человека, чтобы унижаться перед ним. На этот счет у меня демократические предрассудки, которые стоят предрассудков и гордости аристократов. Мне надоело зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или иного начальника, мне противно, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к первому попавшемуся английскому вертопраху, прибывшему сюда покрасоваться между нами своим скудоумием и бормотанием. Я желаю только независимости (простите мне это слово ради самой вещи), неизменной смелостью и настойчивостью я рано или поздно ее добьюсь. Если мне было противно писать и продавать стихи ради пропитания, я подавил в себе это чувство: вот уже решительный шаг. Пишу я еще только по прихоти вдохновения, но уже написанные стихи являются для меня не более как товаром, по стольку-то за штуку. Не понимаю, о чем сокрушаются мои друзья (да и не очень-то знаю, что такое мои друзья)».

Это целая декларация независимости поэта, программа деятельности. Пушкин решился любой ценой добиться независимости писателя и готов был идти на любой конфликт с властями, чтобы сбросить с себя ярмо «службы» и «покровительства».

Те же самые слова вскоре мы встретим в «Разговоре книгопродавца с поэтом»:

Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.

Или много позднее:

Зачем вы пишете? — Я? для себя. — За что же
Печатаете вы? — Для денег. — Ах, мой боже!
Как стыдно...

(«На это скажут мне с улыбкою неверной», 1835).

Последняя фраза письма Казначееву говорит о том же, о чем и восклицание автора в «Евгении Онегине»:

Уж эти мне друзья! друзья!
О них недаром вспомнил я.

(Гл. IV, строфа XVIII).

Мечтая о литературной независимости, Пушкин предлагал Вяземскому предпринять издание журнала: «Никто из нас не захочет великодушного покровительства просвещенного вельможи, это обветшало вместе с Ломоносовым. Нынешняя наша словесность есть и должна быть благородно-независима. Мы одни должны взяться за дело и соединиться» (7 июня 1824 г.). Проектируя в этом письме состав будущего журнала, Пушкин рекомендует объединение более широкого круга писателей. Пушкин опасается сектантской узости Вяземского, «а тут бы нужно много и очень много терпимости». Так, Пушкин считал необходимым привлечь к журналу Катенина, который резко выступал против Вяземского. С другой стороны, он не считал возможным создавать журнальную группу, основываясь на приятельских отношениях, и исключал из числа сотрудников предполагаемого журнала Воейкова. «Еще беда: мы все прокляты и рассеяны по лицу земли — между нами сношения затруднительны, нет единодушия». А потому и проект журнала остается мечтой: «Нет, душа моя Асмодей, отложим попечение».

То, что пишет Пушкин о журнале, вызвано было не дошедшим до нас письмом Вяземского. Об этом свидетельствуют слова: «То, что ты говоришь насчет журнала, давно уже бродит у меня в голове». Именно в эти месяцы Вяземский вел переговоры с Н. А. Полевым, и тогда зародился проект издания «Московского телеграфа», приведенный в исполнение с начала 1825 г. Вяземский рассчитывал на более влиятельное положение в новом журнале, чем это оказалось в дальнейшем, и озабочен был привлечением своих единомышленников к участию в этом журнале.

посылал жалобу за жалобой на Пушкина с просьбой убрать его из Одессы. Вдруг в руках правительства оказался документ, которым и воспользовались как поводом для применения крутых мер. Полиция распечатала письмо Пушкина, в котором он признается в своем атеизме.

Письмо это считается предназначавшимся для Вяземского. Основанием к тому явилось свидетельство П. Бартенева, напечатавшего в 1872 г. на страницах «Русского архива», будто данное письмо адресовано издателю «Бахчисарайского фонтана». На том основании, что П. Бартенев получал какие-то сведения от Вяземского, что это известие появилось при жизни П. А. Вяземского (ум. в 1878 г.) и он его не опроверг, это свидетельство было признано не подлежащим сомнению.

шрифтом в «Русском архиве». Если он не опроверг, то и не подтвердил данного сообщения. Со времени высылки Пушкина из Одессы прошло к тому времени полвека. И к воспоминаниям, писанным после такого промежутка времени, подходят с большой осторожностью. Как же принимать молчание за категорический аргумент? Что мы знаем о данном письме, известном только в отрывке, сохранившемся в полицейской выписке? О письме этом писал Нессельроде Воронцову: «... о нем узнала московская полиция, по причине всеобщей известности, которую оно получило».332 Можно сильно сомневаться, что письмо «ходило по рукам». Это — благовидное объяснение того, как выписка попала в руки полиции. Мы не имеем никаких сведений о том, чтобы данное письмо действительно стало общим достоянием. Ни одного списка с письма до нас не дошло. Если бы письмо ходило по рукам, то в этом заключался бы аргумент против адресования его Вяземскому. Около того же времени он писал Пушкину: «Сделай милость, будь осторожен на язык и на перо. Не играй своим будущим». Вряд ли он при таких обстоятельствах и такой осторожности стал бы распространять опасное письмо Пушкина, зная, как это может повредить автору письма. Дело обстояло проще: письмо было вскрыто на почте, что было вполне в обычае. Одно можно заключить: письмо было направлено в Москву. Вероятно, на этом основана и догадка Бартенева, отлично знавшего, что среди московских корреспондентов Пушкина первое место занимал Вяземский. Пушкин и сам в письмах Вяземскому соблюдал осторожность. Имея необходимость сообщить ему кое-что такое, что он опасался доверить почте, Пушкин писал Вяземскому иносказательно: «Я бы хотел знать, нельзя ли в переписке нашей избегнуть как-нибудь почты — я бы переслал кой-что слишком для нее тяжелое. Сходнее нам в Азии писать по оказии» (20 декабря 1823 г.). И на ту же тему в апреле 1824 г.: «Ты не понял меня, когда я говорил тебе об оказии — почтмейстер мне в долг верит, да мне не верится». Собственное положение Вяземского было в то время такое, что можно было ожидать наблюдения за его перепиской.

«Ты хочешь знать, что я делаю — пишу пестрые строфы романтической поэмы». Между тем и вопрос такой со стороны Вяземского непонятен, да и ответ необъясним. Пушкин и Вяземский находились в довольно деятельной переписке со времени начала подготовки к выпуску в свет «Бахчисарайского фонтана». Вяземский был в курсе жизни Пушкина, он давал ему поручения по случаю приезда В. Ф. Вяземской с детьми в Одессу. Пушкин выполнял эти поручения и отвечал Вяземскому. О том, что он пишет «Евгения Онегина», Пушкин сообщил Вяземскому еще 4 ноября 1823 г. В апрельском письме он пишет об «Онегине» как о произведении, хорошо известном Вяземскому: речь идет о возможности издания романа. Таким образом, Вяземский был достаточно осведомлен о работе Пушкина над «Евгением Онегиным».

Письмо Пушкина написано корреспонденту, с которым Пушкин не находился в регулярной переписке.

Об этом письме Пушкин упоминает в «Воображаемом разговоре», писанном в Михайловском: «... как можно судить человека по письму, писанному товарищу, можно ли школьническую шутку взвешивать как преступление, и две пустые фразы судить как бы всенародную проповедь?» «Воображаемый разговор» писан не для печати, не для сообщения его кому бы то ни было. Ни о какой тактике самооправдания Пушкин не думал. Поэтому мы можем верить, что письмо действительно писано товарищу и что в нем заключена какая-то шутка. Слово «товарищ» в том значении, какое оно имело в начале XIX в., никак не применимо к Вяземскому. Товарищами называли либо тех, с кем учились вместе в школе, либо тех, с кем вместе служили (особенно сослуживцев по военной службе). Вряд ли Пушкин мог писать о сослуживцах по Коллегии иностранных дел или по канцелярии Инзова. Речь могла идти только о лицейских товарищах.

Из лицейских товарищей Пушкина в апреле-мае 1824 г., когда мог Пушкин написать это письмо, в Москве находились Бакунин, Данзас, Кюхельбекер, Матюшкин, Пущин, Яковлев.333 «Кюхельбекеру, Матюшкину, Верстовскому усердный мой поклон, буду немедленно им отвечать». Мы знаем, что Кюхельбекеру Пушкин действительно отвечал. Пушкин писал Вяземскому 15 июля 1824 г.: «Кюхельбекер едет сюда — жду его с нетерпением. Да и он ничего ко мне не пишет; что он не отвечает на мое письмо?». Письмо это нам не известно. Сношения с Кюхельбекером через Вяземского объясняются тем, что Вяземский постоянно встречался с Кюхельбекером. Он хлопотал об устройстве Кюхельбекера на службу в Одессе. Кроме того, встречались они и по литературным делам; Кюхельбекер в это время издавал «Мнемозину».

Имя Кюхельбекера и является самым вероятным из всех. Если вспомнить, какого тона придерживались товарищи по отношению к Кюхельбекеру, примешивая с лицейских лет долю шутки и подтрунивания к своим по существу дружеским к нему обращениям, понятно будет, почему данное письмо, не содержащее никаких внешних признаков шутливости, Пушкин называет «школьнической шуткой». Дело не в самом содержании письма, а в его назначении.

Дошедший до нас отрывок письма начинается словами: «читая Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира». Замечу, что имена Гёте и Шекспира до этого вообще не встречались в переписке Пушкина. Они характеризуют, видимо, не собственные интересы Пушкина, а интересы его корреспондента. Между тем Гёте и Шекспир были в круге литературных интересов Кюхельбекера: Гёте он считал величайшим поэтом, а Шекспир дал ему материал для того произведения, которое он в эти дни писал: «Шекспировы духи». Что же касается библии, то как раз в эти дни он увлекался библейской поэзией. Сохранилось письмо В. И. Туманского Кюхельбекеру из Одессы с припиской Пушкина (11 декабря 1823 г.). Там читаем: «Охота же тебе читать Шихматова и Библию. Первый — карикатура Юнга; вторая, несмотря на бесчисленные красоты, может превратить муз в церковных певчих». Отрицательное суждение о библии и было той «школьнической шуткой», смысл которой был в осмеянии приверженности Кюхельбекера к библии и библеизмам. И разговор об атеизме в письме к Кюхельбекеру преследовал ту же цель. Пушкину нечего было провозглашать свой атеизм как новое открытие. Но он и шуткой и другими средствами боролся против мистицизма в поэзии. Мы уже видели, как он отзывался о мистических мотивах поэзии Жуковского. Он не мог спокойно пройти и мимо увлечения, охватившего Кюхельбекера. Письмо Туманского — вероятно, результат его разговора с Пушкиным по поводу излияний Кюхельбекера на этот счет. Раньше к мистицизму Жуковского относились как к «прелестному» поэтическому вымыслу, аллегории, не имеющей никакого реального соответствия, но сейчас реакционный идеологический смысл этих мотивов определился в достаточной степени. Через полгода Рылеев писал Пушкину: «Неоспоримо, что Жуковский принес важные пользы языку нашему... и мы за это навсегда должны остаться ему благодарными, но отнюдь не за влияние его на дух нашей словесности... растлили многих и много зла наделали» (12 февраля 1825 г.). Это письмо является ответом Пушкину, который не соглашался с суровой оценкой Жуковского, заключавшейся в письме Бестужева, не дошедшем до нас. Пушкин писал Рылееву: «... не совсем соглашаюсь с строгим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводный слог его останется всегда образцовым» (25 января 1825 г.). Благодарность за прошлое заставляла Пушкина щадить Жуковского в настоящем. Однако, конечно, когда он писал о «духе словесности», то имел в виду вовсе не мистицизм Жуковского. Мы видели, что он осудил его мистическую поэзию до того, как об этом писали Бестужев и Рылеев.

Отрицательное отношение к мистической поэзии Пушкин сохранил на всю жизнь. Позднее он это выразил в отзывах о Ламартине, Сент-Бёве, Гюго. В «Table-talk» он записал: «Дельвиг не любил поэзии мистической. Он говаривал: „Чем ближе к небу, тем холоднее“. Это сказано с явным сочувствием. Под мистической поэзией следует, видимо, разуметь поэзию Жуковского и его подражателей.

От Жуковского отошел в это время и Кюхельбекер. Но для Кюхельбекера не ясна была связь между элегической туманностью поэзии Жуковского и его религиозным мистицизмом. Как раз в это время Кюхельбекер напечатал свою знаменитую статью «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие: » («Мнемозина», ч. II). Здесь автор, с одной стороны, предписывает поэзии «воспарять к престолу неизреченного и пророчествовать пред благоговеющим народом», а с другой стороны, упрекает Жуковского за то, что под его влиянием русскую поэзию заполонила унылая элегия, в которой воспеваются «длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое... в особенности же туман».

Для Рылеева яснее была связь между мистическими мотивами Жуковского и элегическими мечтами и туманами. Это же видел и Пушкин.

Письмо об атеизме написано в период конкуренции А. Н. Голицына и митрополита Фотия, в момент наибольшей остроты отношений между этими двумя представителями официального мистицизма. Борьба закончилась отставкой Голицына 15 мая 1824 г. и полной победой Фотия, ближайшего союзника Аракчеева.

Те формы религиозного мистицизма, которые и так в достаточной мере были в союзе с политической реакцией, сменились новым кликушеством Фотия, усмотревшего революционное и дьявольское начало в органах распространения религиозных и мистических начал. Принялись за ликвидацию деятельности Библейского общества, за сожжение мистических книг, изданных при Голицыне (дело о книге Госнера) и т. д. Александр окончательно погрузился в мрачные размышления, прислушиваясь к косноязычным пророчествам Фотия, грозившего всевозможными бедами от революции и безбожия. В это-то время и была представлена царю выписка из письма Пушкина. Выписка эта выхвачена из общего контекста письма, поэтому полный смысл ее неясен, но Александр и не собирался вникать в подлинный смысл слов Пушкина. Для него Пушкин был распространителем вредных политических идей, теперь он оказался еще атеистом, что подтверждало твердое убеждение Александра о дьявольском происхождении идей политической свободы. Но даже Александр понимал, что Пушкин представляет собой мощного врага и слово его — сила, значение которой умалять нельзя. Если просто исключить Пушкина из числа чиновников, он, «сразу выйдя из-под наблюдения, станет пытаться, без сомнения, еще более распространять вредные идеи, которых он придерживается» (Письмо Нессельроде Воронцову 11 июля 1824 г.).334 И Александр приказал сослать Пушкина в Михайловское. Одессу Пушкин покинул 3 июля 1824 г. и прибыл в имение матери 9 августа.

332 О. С. Пушкiн (Статтi та матерiали). Київ, 1938, стр. 201. (Подлинник на французском языке).

333 См.: Н. Гастфрейнд

334

Раздел сайта: