Томашевский Б.: Пушкин. Книга первая
Глава III. Юг.
17. Крым

17

Еще весной 1821 г. Пушкин приступил к работе над новой поэмой. Он продолжал свою работу в течение всего 1822 г. П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу 30 апреля 1823 г. из Москвы в Петербург: «На днях получил я письмо от Беса-Арабского Пушкина. Он скучает своим безнадежным положением, но, по словам приезжего, пишет новую поэму Гарем о Потоцкой, похищенной которым-то ханом, событие историческое».128 Только в августе Пушкин известил брата о своей новой поэме, которая к тому времени получила и окончательное свое название «Бахчисарайский фонтан» (см. письмо 25 августа 1825 г.). На создание поэмы Пушкин потратил более двух лет.

«Бахчисарайский фонтан», быть может, самая лирическая поэма из всех, написанных на юге. Она как бы замыкает южный цикл произведений, посвященных Крыму.

Длительный отпуск, предоставленный Пушкину Инзовым и проведенный в семье генерала Раевского, привел поэта в новые места, которые сами по себе, своим экзотизмом гармонировали с нахлынувшими на поэта романтическими настроениями. Дикая природа Кавказа, где Пушкин и Раевские провели два месяца, путешествие по Кубани в Тамань, а затем трехнедельная жизнь в Крыму, где собралась вся семья Раевских, — всё это подсказало обстановку «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана».

Пребывание Пушкина в Крыму, несмотря на краткость (три недели), оставило глубокий след в его поэзии.

О днях, проведенных в Крыму, Пушкин написал брату 24 сентября 1820 г. Письмо это выходит за пределы обычного письма: оно представляет собой развитой путевой очерк. Пушкин, конечно, предназначал его не для одного только брата, а для всех своих друзей. Несмотря на свой интимный тон и некоторые суждения, которые воспрепятствовали бы его появлению в печати, оно принадлежит к литературному роду «писем путешественника», который вошел в моду после Карамзина.

«С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь. Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи, думал я — на ближней горе посреди кладбища увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных, заметил несколько ступеней, дело рук человеческих. Гроб ли это, древнее ли основание башни — не знаю. За несколько верст остановились на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнившийся с землею — вот всё, что осталось от города Пантикапеи».

Через четыре года Пушкин написал новый путевой очерк о поездке по Крыму и озаглавил его «Отрывок из письма к Д.». Этот очерк напечатан в «Северных цветах», для которых он и предназначался.129 Там мы читаем: «Из Азии переехали мы в Европу (из Тамани в Керчь) на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу (развалины какой-то башни); там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение».

И наконец, в «Путешествии Онегина» Пушкин проводит своего героя по тем же путям, по которым он сам проезжал в 1820 г.:

Он едет к берегам иным,
Он прибыл из Тамани в Крым,
Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат,

И посреди прибрежных скал
Свою Литву воспоминал.130

Итак, в Крыму Пушкин прежде всего искал следы классической древности, гроб Митридата и развалины Пантикапеи. С детских лет он помнил трагическую историю Митридата и с трепетом вступал на землю, освященную историческими воспоминаниями. Однако здесь его ожидало разочарование. Следы древности оказались вовсе не убедительными. Язык камней был маловразумителен. Уже в те годы велись в Керчи раскопки. Ведал ими француз Павел Александрович Дюбрюкс. Пушкин мог его видеть в Петербурге, куда Дюбрюкс приезжал в апреле 1820 г. и где пробыл до конца мая. Это был археолог-дилетант, беспорядочно копавший керченскую землю и составивший коллекцию древних предметов, историческое значение которых он сам не мог оценить. Разочарование, которое испытывал Пушкин, только увеличилось от встречи с керченским археологом.131

В уже цитировавшемся письме брату говорится: «Нет сомнения, что много драгоценного скрывается под землею, насыпанной веками; какой-то француз прислан из Петербурга для разысканий, но ему недостает ни денег, ни сведений, как у нас обыкновенно водится». Из Керчи в Феодосию Пушкин и Раевские ехали степной дорогой. Но от Феодосии начались настоящие крымские впечатления.

Переезд на военном бриге из Феодосии в Гурзуф обычно изображается биографами Пушкина как ночной. Этому противоречит собственный рассказ Пушкина. Вот описание переезда из Феодосии в письме брату: «Отсюда морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф, где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я Элегию, которую тебе присылаю; отошли ее Гречу без подписи. Корабль плыл перед горами, покрытыми тополями, виноградом, лаврами и кипарисами; везде мелькали татарские селения; он остановился в виду Юрзуфа». И вот описание в «Отрывке из письма к Д.», дополняющее этот рассказ: «Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы... „Вот Чатырдаг“, сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа». Позднее эту поездку по морю Пушкин вспомнил в «Путешествии в Арзрум»: «Я столь же равнодушно ехал мимо Казбека, как, некогда, плыл мимо Чатырдага».

Из всего этого можно заключить, что из Феодосии отправились во всяком случае засветло, потому что иначе Пушкин не мог бы видеть тополей и винограда на берегу. Бриг плыл не спеша, вероятно лавируя, давая возможность полюбоваться берегами. Раевский был почетным пассажиром. Со слов Марии Николаевны Раевской-Волконской, П. И. Бартенев писал: «Путешествие окружено было всеми удобствами. Из Керчи до Гурзуфа они плыли на военном бриге, отданном в распоряжение генерала. По словам одной из спутниц, в ночь перед Гурзуфом Пушкин расхаживал по палубе в задумчивости и что-то бормоча про себя».132 Ночь наступила, по-видимому, уже тогда, когда корабль приближался к Алуште. Пушкин имел возможность видеть восточный берег Крыма с немногочисленными селениями. Сохранилось еще одно свидетельство о впечатлениях Пушкина. В черновых тетрадях около наброска XLVI строфы первой главы «Евгения Онегина» (октябрь 1823 г.) сохранился сделанный по памяти, но довольно точный рисунок скалы, стоящей в море, в которой нельзя не узнать известных Золотых ворот Карадага. Настолько были сильны впечатления Пушкина о виденных им берегах Крыма, что он не забыл очертания скал и через три года.133

Но наиболее яркими оказались впечатления от Гурзуфа: «Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ими; справа огромный Аю-даг... и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный...» («Отрывок из письма к Д.»).

И уже прямо о своих гурзуфских переживаниях и душевных волнениях, вызванных жизнью в Гурзуфе, говорил Пушкин в «Путешествии Онегина»:

Прекрасны вы, брега Тавриды,
Когда вас видишь с корабля
При свете утренней Киприды,
Как вас впервой увидел я;
Вы мне предстали в блеске брачном:

Сияли груды ваших гор,
Долин, деревьев, сёл узор
Разостлан был передо мною.134
А там, меж хижинок татар...
Какой во мне проснулся жар!
Какой волшебною тоскою
Стеснялась пламенная грудь!
Но, муза! прошлое забудь.

Так в 1830 г. Пушкин писал о своих чувствах 1820 г.

Три недели, проведенные в Крыму с семейством Раевского, Пушкин называет в письме брату счастливейшими минутами своей жизни. Он писал о самом генерале Раевском: «... я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина». И о семье его: «Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение — горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского». Отрывок из «Письма к Д.» содержит более внешнее описание жизни в Гурзуфе: «В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского lazzarone. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот всё, что пребывание в Юрзуфе оставило у меня в памяти».135

У Пушкина были свои основания, чтобы особенно сдержанно писать для печати о гурзуфских впечатлениях. Самый очерк отчасти и предназначался к тому, чтобы парализовать проникшие в печать сведения о биографических поводах к созданию «Бахчисарайского фонтана».

Признания Пушкина свидетельствуют, что дни, проведенные в Гурзуфе, ознаменованы душевным успокоением. Чувства пришли в некоторое равновесие. «Жар» и «тоска», о которых сказано в «Путешествии Онегина», не возмущали душевного равновесия, но наполняли душу чувством полноты жизни и придавали силы к поэтическому творчеству. Именно с первых дней пребывания в Крыму Пушкин работает над новыми своими произведениями, а самая тема Крыма продолжает занимать одно из центральных мест в его лирике следующих трех лет.

Тема личности и ее страстей в лирике Пушкина этого времени приобретает особенно автобиографический характер. Собственным жизненным опытом Пушкин наполняет содержание своих лирических произведений. Лирика всегда в какой-то степени автобиографична. Но в южный период, особенно в первые годы, автобиографизм в стихотворениях Пушкина достигает своей высшей степени. Поэтому его творчество и его жизнь в эти годы неразделимы. Однако поэзия Пушкина не является пассивной регистрацией его жизненных личных переживаний. В творчестве своем Пушкин как бы строит свою жизнь, воспитывает свой характер, воплощает в себе свой идеал человеческой личности. Его лирика — это постоянная самопроверка. Он неоднократно возвращается к пересмотру прожитого и пройденного. Вместе с тем пред ним постоянно возникает идеал гармонии, перерождающей и очищающей страсти. Борьба между темным и светлым с неизменной верой в победу светлого определяет лирический путь поэта. Этот лирический путь в значительной степени связан с темой Крыма.

Мы видели, что не исторические «воспоминания», не «археологические» наблюдения поглощали внимание Пушкина в Крыму. Душевный жар сливался с живым восприятием природы: «... это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный». Яркие и чистые краски характерны для романтического периода в лирике Пушкина. Они гармонируют с такими же яркими и сильными движениями души, с своеобразной героикой, с отрицанием будничного и серого, с поисками необычного.

В Гурзуфе Пушкиным написаны следующие стихотворения: обработана элегия «Погасло дневное светило», написана элегия «Увы, зачем она блистает», написано оставшееся в рукописи стихотворение «Мне вас не жаль, года весны моей» и набросано подвергшееся позднее доработке стихотворение «Зачем безвременную скуку». Кроме того, в том же 1820 г., после отъезда из Крыма, написаны стихотворения, явно навеянные гурзуфскими впечатлениями. Таковы «Нереида», «Редеет облаков летучая гряда»; возможно, что к тому же времени относится и черновой набросок «Там на брегу, где дремлет лес священный» (точная дата последнего наброска неизвестна).

«Увы, зачем она блистает» датировано Пушкиным в сборнике 1826 г. годом 1819-м. Однако в рукописи оно помечено: «1820. Юрзуф». По-видимому, у Пушкина были какие-то основания скрывать истинную дату написания. В данном стихотворении, как и в стихотворении «Зачем безвременную скуку», Пушкин описывает робкое любование образом тихой девушки. Не будем останавливаться на вопросе о биографической подоснове данных стихотворений, а также на том, в какой мере нарисованный идеальный образ девушки соответствовал реальному образу той, о которой писал Пушкин. Для романтического периода характерным является то, что лирические образы представляются поэту не так, как они явились перед ним, а так, как они рисуются идеальному воображению. Так представлялся Пушкину идеал гармоничной красавицы, таким он хотел ее видеть. В первом стихотворении девушка изображена в дни болезни:

Спешу в волненьи дум тяжелых,
Сокрыв уныние мое,
Наслушаться речей веселых
И наглядеться на нее.
Смотрю на все ее движенья,
Внимаю каждый звук речей,
И миг единый разлученья
Ужасен для души моей.

а во втором — в минуту расставания:

Ты будешь звать воспоминанья
Потерянных тобою дней;
Тогда изгнаньем и могилой,
Несчастный, будешь ты готов
Купить хоть слово девы милой,
Хоть легкий шум ее шагов.

Нота самоотреченности явно проступает в этих лирических излияниях. Стихотворение «Мне вас не жаль, года весны моей» имеет противоречивую помету: «1820. Юрзуф. 20 сентября». В действительности Пушкин выехал из Гурзуфа 5 сентября. Но следует больше доверять указанию места, чем времени.136Это стихотворение как бы дополняет темы, затронутые в элегии «Погасло дневное светило». «Неверные друзья» и «изменницы младые» характеризуют петербургские годы, о которых Пушкин вспоминает без сожаления. Но с другой стороны, в идеальном свете возникают в памяти минуты творческого вдохновения.

Но где же вы, восторги умиленья,
Младых надежд, сердечной тишины?
..
Придите вновь, года моей весны!

Эта идеализированная тишина и умиротворение в творчестве в противовес бурной игре страстей становятся идеалом такого же душевного мира и равновесия в настоящее время. В позднейших стихотворениях, как мы увидим, эту гармонию творческого вдохновения Пушкин относит преимущественно к лицейским годам.

В других стихотворениях та же тема идеальной девушки связана с местной гурзуфской темой. Таков набросок:

Там на брегу, где дремлет лес священный,
          Твое я имя повторял;
Там часто я бродил уединенный
И в даль глядел... и милой встречи ждал.

«Священный лес» — это, конечно, оливковая роща на берегу моря, неподалеку от домика Ришелье, в котором поселилось семейство Раевских. Остатки этой рощи существуют и ныне. Та же оливковая роща упоминается в стихотворении «Нереида». В рукописи три первые стиха читаются:

Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду,
 На утренней заре я видел нереиду.
 Сокрытый меж олив, едва я смел дохнуть...

Это стихотворение вместе со стихотворением «Редеет облаков летучая гряда» (в рукописи «Таврическая звезда») объединены в беловой рукописи общим названием «Эпиграммы во вкусе древних». Это была дань восприятию Крыма как античной Тавриды. Но антологический характер данных стихотворений определялся теми «подражаниями древним», какие Пушкин читал у Батюшкова, а в эпоху, близкую к посещению Крыма, — у Андре Шенье, поэта, только что открытого и принятого с энтузиазмом молодыми поэтами, увидевшими в нем чуть ли не предшественника романтизма. Это было современное переосмысление древности, где новые мысли и чувства облекались в формы, своей пластичностью и лаконичностью напоминавшие создания поэтов Древней Греции. Особенно знаменательно второе стихотворение. Оно было написано на брегу Тясмина, в Каменке, имении Давыдовых. «Увядшие равнины», «дремлющий залив», «черных скал вершины» — это пейзаж Каменки. Здесь, найдя на небе знакомую звезду, Пушкин вспомнил Гурзуф и «полуденные волны» (в рукописи — «таврические»).

Там некогда в горах, сердечной думы полный,
Над морем я влачил задумчивую лень,
Когда на хижины сходила ночи тень —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

Стихи эти появились в печати в альманахе «Полярная звезда» на 1824 г.137 А. Бестужеву (12 января 1824 г.): «Конечно я на тебя сердит и готов с твоего позволения браниться хоть до завтра. Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность!». «Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами, и мне грустно видеть, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности».138 Так ревниво относился Пушкин к сохранению тайны того лирического образа, который присутствует в его крымских стихах.

Позднее, изменив своим романтическим увлечениям, Пушкин дал точную характеристику того лирического канона, какой присутствует в произведениях, связанных с крымской темой.

В «Путешествии Онегина», непосредственно за цитированными ранее стихами, следует:

Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились...
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья...
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.

К таким «высокопарным мечтаньям» Пушкин относил основные темы крымской лирики: и южный пейзаж, и «безыменные страданья».

Значительное стихотворение, посвященное Крыму, относится к последним числам апреля 1821 г. Оно написано октавами по образцу октав Жуковского, предпосланных «Двенадцати спящим девам» (перевод посвящения «Фауста»).139

Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга...

И первая же строфа кончается стихами, которые в рукописи зачеркнуты:

Скажите мне: кто видел край прелестный,
Где я любил, изгнанник неизвестный?

Пушкин восклицает:

Златой предел! любимый край Эльвины,140
К тебе летят желания мои!
Я помню скал прибрежные стремнины,
Я помню вод веселые струи...

Образ Эльвины как бы сливается с картинами Крыма, пронизанными тем же лирическим настроением, с которым поэт говорит о своих «безыменных страданиях». И далее следуют описательные картины Крыма:

Отражена волнами скал громада,
В морской дали теряются суда,
Янтарь висит на лозах винограда;
В лугах шумят бродящие стада...
И зрит пловец — могила Митридата
Озарена сиянием заката.

Последние два стиха говорят о Керчи, но во всем стихотворении пейзаж Гурзуфа господствует. Особенно отчетливо выступают местные черты Гурзуфа в черновых набросках. Так, над Гурзуфом господствует скала, на которой находятся развалины древней крепости, сооруженной, по свидетельству историка Прокопия, при Юстиниане в VI в. И. М. Муравьев-Апостол, посетивший Гурзуф через месяц после Пушкина, 6 октября 1820 г. так писал об этих развалинах: «Едучи мимо, гора, на которой стояла крепость сия, показалась мне скалою недавно с Яйлы свалившеюся в море, и я бы проехал без всякого внимания, если бы проводник мой не указал мне на развалины стен и башен, еще видимые на утесистом береге горы, в которую со всех сторон ударяют волны».141 Нетрудно угадать описание именно этих развалин в следующей недоработанной строфе стихотворения:


Пойду бродить на берегу морском
И созерцать в забвеньи горделивом
Развалины, поникшие челом.
Старик Сатурн в полете молчаливом
Снедает их...
И волны бьют вкруг валов обгорелых,
Вкруг ветхих стен и башен опустелых.

Рядом с этими развалинами было полуразрушенное заброшенное греческое кладбище, и в другом черновике Пушкин его упоминает:

Близ ветхих стен один над падшей урной
Увижу ль я сквозь темные леса
И своды скал, и моря блеск лазурный,
И ясные как радость небеса.

Эти местные черты, очень конкретные для того, кто знаком с Гурзуфом, Пушкин устранял из белового текста, придавая описаниям обобщенный характер, усиливая общий эмоциональный колорит за счет протокольной точности описаний.

Данное стихотворение осталось ненапечатанным при жизни Пушкина. Высказывалось предположение, что оно предназначалось в качестве введения к крымской поэме (т. е., вероятно, к «Бахчисарайскому фонтану», первая мысль о котором относится приблизительно к тому же времени).142

Приду ли вновь, поклонник муз и мира,
Забыв молву и света суеты,
На берегах веселого Салгира
Воспоминать души моей мечты?

«Таврида». Новый замысел должен был связать все лирические темы, вызванные крымскими впечатлениями, и объединить их с лирическими размышлениями этих лет. Пушкин задумал писать «Тавриду» через год после стихотворения «Кто видел край, где роскошью природы», 16 апреля 1822 г. Элегия не доведена Пушкиным до полного завершения и представляет собой ряд фрагментов, из которых некоторые позднее были обработаны и включены в разные стихотворения. Элегии в рукописи предшествует программа: «Страсти мои утихают, тишина царит в душе моей, ненависть, раскаяние, всё исчезает — любовь одушевляет». Подобные прозаические программы Пушкин писал тогда, когда приступал к большому произведению. «Таврида» представлялась Пушкину элегией особо значительных размеров.

Текст элегии долго не был удовлетворительно расшифрован, поэтому существовали самые различные мнения об этом замысле. В большинстве случаев в «Тавриде» видели неосуществленный замысел поэмы, предшествовавшей «Бахчисарайскому фонтану», причем никто собственно не представлял, какого характера должна была быть эта поэма. То, что некоторые стихи «Тавриды» позднее в переработанном виде включены были в первую главу «Евгения Онегина», заставляло предполагать, что сюжет ее носил автобиографический характер. Всё это следствие недостаточного описания рукописи, данного первым исследователем. Черновая рукопись «Тавриды» впервые была описана В. Е. Якушкиным143 в общем описании автографов Пушкина, переданных семьей Пушкина в Румянцевский музей. Преследуя двойную задачу — описания и публикации неизвестных текстов, Якушкин отбросил те части стихотворения, которые ему казались знакомыми, в которых он видел варианты уже известных стихотворений. Так, им были оставлены в стороне те отрывки, которые он признал черновиками XXXIII строфы первой главы «Евгения Онегина»144 и элегии «Люблю ваш сумрак неизвестный». Под влиянием описания В. Е. Якушкина позднейшие редакторы сочинений Пушкина относили к «Тавриде» только те отрывки, которые были им опубликованы. Никто не обращал внимания на ту странность, что эти отрывки начинались через пять страниц рукописи Пушкина после заглавия произведения с выписанным при нем эпиграфом. Никто не обратил внимания и на то, что к 16 апреля 1822 г. еще не существовало «Евгения Онегина», а XXXIII строфа вообще отсутствовала в первоначальной редакции первой главы романа и введена в нее при переписке главы в Михайловском.145 Точно так же элегия «Люблю ваш сумрак неизвестный», хотя и составлена из стихов данного черновика, но разрабатывает тему в ином осмыслении, а самая обработка относится к более позднему времени — к концу 1825 г. Забыли и о том, что Пушкин часто возвращался к стихам не завершенных им произведений и перерабатывал их для новых произведений. Так, сжегши десятую главу «Евгения Онегина», он перенес отдельные стихи в стихотворение «Герой», что и помогло раскрыть шифр, которым записаны отрывки этой главы. Точно так же и здесь: не осуществив замысла «Тавриды», Пушкин воспользовался наиболее дорогими для него стихами в позднейших своих созданиях.

в написании отдельных частей этой обширной элегии. В рукописи имеются скачки и возвращения к написанному. Привести в порядок черновые записи позволяет отчасти то, что некоторые части переписаны в перебеленном виде, и это достаточно для определения композиции в основных ее чертах. Остальное находит свое место по общему ходу развития темы.146

Итак, общий ход развития элегии таков: Пушкин начинает с темы посмертного бытия, или, точнее, с темы небытия:

Ты, сердцу непонятный мрак,
Приют отчаянья слепого,
Ничтожество! пустой призрак,
...

Эта тема небытия («ничтожества») получает свое развитие в дальнейших стихах и вызывает противоположную тему Элизия, которую Пушкин рассматривает не как религиозный догмат, а как создание поэтической фантазии.

Зачем не верить вам, поэты?
Да, тени тайною толпой
От берегов печальной Леты

Рисуя эту поэтическую картину, Пушкин ставит вопрос, какое же место привлечет его собственную тень, какая земная привязанность победит грядущую смерть.

Так, если удаляться можно
Оттоль, где вечный свет горит,
Где счастье вечно, непреложно,

Далее должны были следовать картины Крыма. Для этого Пушкин хотел переложить в размер элегии (четырехстопный ямб вольной рифмовки) октавы стихотворения «Кто видел край...». Но переложение ограничилось несколькими стихами:

Счастливый край, где блещут воды,
Лаская пышные брега,

Озарены холмы, луга,
Где скал нахмуренные своды...

Здесь обрывается переложение. Пушкин, очевидно, отложил механический труд переделки уже написанного и приступил к дальнейшему развитию темы. Воображая себя снова в Крыму, он рисует то успокоение и просветление, которое сопутствует впечатлениям Крыма:

Ты вновь со мною, наслажденье;

Однообразное волненье!
Воскресли чувства, ясен ум.
Какой-то негой неизвестной,
Какой-то грустью полон я;

Холмы Тавриды, край прелестный —
Я снова посещаю вас,
Пью томно воздух сладострастья,
И будто слышу близкий глас

Далее следовал эпизод из крымских воспоминаний:

За нею по наклону гор
Я шел дорогой неизвестной,
И примечал мой робкий взор

Зачем не смел ее следов
Коснуться жаркими устами...

Далее мысль поэта переносится к прошлому, к «мятежной юности»:

Нет, никогда средь бурных дней

Я не желал с таким волненьем
Лобзать уста младых Цирцей
И перси, полные томленьем.

Это те самые стихи, которые Пушкин позднее переделал в XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина». Противопоставление страсти мятежной страсти просветляющей заключается и в последних написанных строках элегии:


Для резвых юношей и дев,
В конце безумных пирований
Бледнеют пред лучами дня.

Пушкин оставил на этом свою незаконченную элегию. Он не мог напечатать данного стихотворения. Этому мешали прямые указания на те обстоятельства прошлого, которые он тщательно устранял из печатных текстов своих произведений. Здесь устранение темы о крымских встречах разрушило бы всё стихотворение.

мире. Но подобные темы были монополией догматического православия. Между тем для Пушкина — это миф, и, как всякий античный миф, данное представление об Элизии отнесено к области чисто поэтической игры воображения. Бессмертие в элегии есть лишь выражение неистребимой силы любви. Это любовь реальная, земная, сводящая с высот поэтических фантазий, приводящая к определенному месту, к определенному времени, к определенному лицу. Таврида для Пушкина получает обобщенное значение земного Элизия, который ценнее небесного: это страна, одушевленная любовью, где природа и любовь сливаются воедино. Неразложимое восприятие природы и любви превращается в просветляющее чувство, очищающее юность поэта, возвращающее его к чистым истокам его жизни. Вот почему взят эпиграф из «Фауста»: «Gib meine Jugend mir zurück!» — «верни мне мою юность!».147

Тема пересмотра жизненного пути с характерной идеализацией школьных лет появляется в лирике Пушкина этих лет неоднократно. В том же 1822 г. Пушкин написал элегию «Наперсница волшебной старины», где дает изображение двух явлений музы: в младенчестве и в отрочестве. Первый образ музы — это образ «мамушки», «веселой старушки», качавшей детскую колыбель. Второй образ — прелестницы с огненным приветным взором.

Все эпохи жизни получают в лирике Пушкина свою характеристику и свою оценку. Пушкин живо чувствует, что прошел несколько ступеней своей жизни. Высшая ступень — это всё, что связано с воспоминаниями о Крыме. Здесь сосредоточена романтическая тема южной лирики.

Оставив элегию недоработанной, Пушкин не отказался от мысли довести до окончательной отделки некоторые части «Тавриды». Через месяц он сделал попытку выделить ту часть, которая не заключала в себе ничего биографического. Он набело переписал в другую тетрадь начало элегии, озаглавив его «Отрывок». Здесь он ограничился разработкой темы небытия и Элизия. Однако этот отрывок остался в тетрадях Пушкина. Только в конце 1825 г. он вернулся к нему и радикально его переделал, хотя и оставил многие стихи нетронутыми («Люблю ваш сумрак неизвестный»). Отпала тема ужаса перед смертью, сохранен лишь миф об Элизии. Но вместо темы всепобеждающей любви введена тема мирного забвения жизненных впечатлений, видимо потому, что «тоска любви» для самого Пушкина ушла в прошлое вместе с другими романтическими настроениями:

Минутных жизни впечатлений

Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я...

Но еще раньше, в ноябре 1823 г., Пушкин возвращался к той же теме в элегии «Надеждой сладостной младенчески дыша». В этой элегии уже нет образа Элизия. Посмертное небытие утверждается (что и делало эту элегию нецензурной), но сохранена тема жажды продления воспоминаний о пережитой любви:

Ничтожество меня за гробом ожидает...
 
  Мне страшно!.. И на жизнь гляжу печально вновь,
  И долго жить хочу, чтоб долго образ милый,
  Таился и пылал в душе моей унылой.

«Бахчисарайским фонтаном». В позднейших произведениях эта тема не исчезает окончательно, но значительно изменяет свой характер. Она отходит в прошлое как черта уже пройденной поры. Меняется и отношение к теме: уже в первой главе «Евгения Онегина» о крымской теме говорится:

Замечу кстати: все поэты —
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя

Их после муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира...

Но далее следует уже определенно ироническое замечание:

Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал

Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед...

(Строфа LVIII).

В те же дни Пушкин писал брату, жалуясь на нескромность В. Туманского (25 августа 1823 г.): «... долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру. Туманский принял это за сердечную доверенность и посвящает меня в Шаликовы — помогите!».

Позднее наиболее полно крымская тема отразилась в «Путешествии Онегина». До этого, в 1824 г. на Пушкина снова нахлынули крымские воспоминания. Он написал «Отрывок из письма к Д.» и ряд стихотворений, которые печатал с датой «1820»: «О дева-роза, я в оковах», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Виноград» и новое послание Чаадаеву («К чему холодные сомненья»). Возвращают нас в Крым и некоторые черновые наброски. Так, не поддающийся точной датировке отрывок «Сей белокаменный фонтан» является попыткой переложения в стихи надписи на Гурзуфском фонтане.148

Примечания

128 Архив братьев Тургеневых, вып. 6. Пгр., 1921, стр. 16.

129 Пушкин предполагал опубликовать этот очерк в «Северных цветах» на 1825 г., но, по-видимому, послал его слишком поздно, и он появился только в «Северных цветах» на 1826 г. (стр. 96—101).

130 «Он едет» вместо «Он прибыл»). В черновиках этой строфы читаем:

Волшебный край!.. воспоминанья
Священной тенью облегли
Сей отдаленный край земли.


На Митридатовом холме.

131 П. А. Дюбрюкс (или Дюбрукс, 1774—1835) занимался в Керчи раскопками с 1816 г. 26 апреля 1820 г. он был избран членом-корреспондентом Вольного общества любителей российской словесности. О нем см. в «Русском биографическом словаре» (СПб., 1905, стр. 736) и в примечаниях Б. Л. Модзалевского к письмам Пушкина (Пушкин, Письма, т. I, М. — Л., 1906, стр. 211—212). Дюбрюкс писал из Керчи А. И. Михайловскому-Данилевскому 18 ноября 1820 г.: «Я стар и беден, мне нужен отдых, чтобы получить возможность заняться раскопками, порученными мне графом Румянцевым, раскопками, которые, надеюсь, бросят достаточный свет на историю этого края, еще так мало изученного». Подлинник на французском языке; хранится в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, ф. 527, № 126, л. 285.

132  Бартенев. Пушкин в Южной России, стр. 33. В этом описании ошибочно указание, что плыли «из Керчи». В действительности на бриге плыли из Феодосии, что явствует из писем Пушкина.

133 От Феодосии до Гурзуфа по морю по прямой линии не менее 120 км.; если же следовать вблизи от берега и огибать все его извилины, то будет около 150 км. При тихой погоде на парусном судне это путешествие могло отнять до 20 часов. Если в Гурзуф прибыли ночью до рассвета, т. е. не позднее 3—4 часов утра, то из Феодосии могли отплыть около 7 часов утра накануне, а может быть и ранее. При таких условиях к вечеру могли оказаться где-то около Туака (Рыбачьего) или Кучук-Узеня (Малореченского). В таком случае Пушкин мог с корабля увидеть около 4—5 селений, довольно редких на восточном берегу Крыма. Во всяком случае трудно предполагать, чтобы стемнело раньше, чем бриг достиг Судака.

134 Возможно допустить, что всё это место говорит не о Гурзуфе, а о морском путешествии из Феодосии. «Долин и сел узор» говорит о ряде селений и ряде долин, между тем как из Гурзуфской бухты, где остановился бриг, видны только одно село — Гурзуф и одна долина. Выплывали из Феодосии, вероятно, на рассвете, чтобы воспользоваться утренним бризом. «Груды гор» — характерное и меткое определение группы возвышенностей Карадага.

135 «Память о Пушкине в Гурзуфе» (Пушкин и его современники, вып. XVII—XVIII, СПб., 1913, стр. 77—155), являющемся до сих пор лучшим биографическим исследованием о крымском путешествии Пушкина, в хорошей книжке Б. Л. Недзельского «Пушкин в Крыму» (Симферополь, 1929), подводящей итоги прежним изысканиям, и др. И сегодня в так называемой «научно-популярной» литературе о Крыме можно прочитать, что Пушкин бывал в Карасане у своего друга Раевского, что там он записал стихотворение «К морю» и т. п. Замечу, что бюст Пушкина воздвигнут на шоссе именно против Карасана. Между тем Карасан стал имением Раевских только в 1838 г., т. е. через год после смерти Пушкина; «К морю» написано в 1824 г., т. е. через четыре года после посещения Крыма, и т. д. Это не мешает крымским экскурсоводам среди прочих легенд распространять и легенды о Пушкине. Конечно, не исключена возможность, что во время кавалькад, о которых упоминает Пушкин в «Бахчисарайском фонтане», Раевские с Пушкиным посетили и Карасан, принадлежавший тогда Бороздину; но мы не имеем никаких прямых указаний на то. Из письма Пушкина Н. Б. Голицыну 10 ноября 1836 г. можно заключить, что Пушкину хорошо был знаком Артек, расположенный в 5 км. к востоку от Гурзуфа.

136 Слово «сентября» можно прочесть и «октября». Так и напечатано в академическом издании. Более вероятным мне представляется чтение «сентября». Что касается цифры, то не исключена возможность читать ее не как «20», а как «2-о» или «2-го». В таком случае противоречие даты и места уничтожается.

137 В напечатанных стихах имеются отличия от беловой редакции рукописи: в печати — «дева юная», в рукописи — «дева милая»; в печати — «подруга», в рукописи — «с улыбкой».

138 По-видимому, описанная картина: девушка, показывающая на определенную звезду и называющая ее своим именем, — заключала в себе известную близким отличительную примету одной из дочерей Раевского. Имя этой дочери нетрудно разгадать. Екатерина Раевская 15 мая 1821 г. вышла замуж за Михаила Орлова. 3 июля 1823 г. Орлов писал своей жене из Кишинева в Одессу: «Au milieu de ce tas d’affaires, les unes plus ennuyeuses que les autres, votre image se présente à moi comme une amie et je me rapproche de vous ou du moins je crois me rapprocher dès que je vois la fameuse Etoile que vous m’avez indiquée. Vous pouvez être sûre qu’au moment où elle se lève sur l’horizon je guette son apparition sur mon balcon» («Среди кучи дел, одни докучнее других, я вижу твой образ как образ милой подруги и приближаюсь к тебе или воображаю тебя близкой всякий раз, как вижу достопамятную Звезду, которую ты мне указала. Будь уверена, что едва она восходит над горизонтом, я ловлю ее появление с моего балкона». Подлинник хранится в Центральном Государственном архиве литературы и искусства, ф. 364).

139 Особенность октав Жуковского заключалась в том, что каждая строфа начиналась и кончалась женским стихом. Вопрос о применимости подобных октав в русской поэзии был поставлен через год на страницах «Сына отечества». В этом журнале (1822, ч. 76, № 14, 10 апреля) П. Катенин поместил статью, в которой возражал против применения александрийского стиха в переводах итальянских октав и предлагал свои особого строя восьмистишия пятистопного ямба (по формуле AbAbCCdd). Ему отвечал О. Сомов и привел в качестве примера октавы Жуковского (ч. 77, № 16, 22 апреля). П. Катенин в свою очередь (ч. 77, № 17, 29 апреля) указывал, что форма, принятая Жуковским, вызывает столкновение двух нерифмующих стихов женского окончания при переходе от строфы к строфе и что правильнее было бы чередовать октавы, начинающиеся с женского стиха и начинающиеся с мужского. Так позднее Пушкин и написал октавы «Домика в Коломне» и «Осени». О том внимании, с которым Пушкин следил за спором Сомова и Катенина, свидетельствует следующая подробность. О. Сомов обратил внимание на один стих в приведенных примерах переводов Катенина. Стих Тассо

...
Regioni del cielo il folgor piomba

передан был:

Свинцом бьют в дол небесных стрел удары.

Сомов заметил неверность перевода: «...разить, бить во что-нибудь» (ч. 77, № 16, стр. 72). На это отвечал Катенин (ч. 77, № 17, стр. 123), настаивая на том, что в значение глагола «piombare» входит и представление о свинце (piombo). Сомов снова отвечал (ч. 77, № 19, 13 мая). Этот спор отмечен Пушкиным в письме П. Катенину 19 июля 1822 г.: «...дружба — не италианский глагол piombare, ты ее также хорошо не понимаешь». Замечу, что Катенин принял во внимание замечание Сомова, и в его «Сочинениях» 1832 г. (ч. 2, стр. 115) данный стих читается:

Когда с небес бьют в землю молний стрелы.

140

141 И. М. Муравьев-Апостол. Путешествие по Тавриде в 1820 годе. СПб., 1823, стр. 156.

142 Догадка эта основывается на аналогии со вступительными стихами Байрона к «Абидосской невесте», оказавшей несомненное воздействие на создание «Бахчисарайского фонтана». Стихи Байрона начинаются:


        Are emblems of deeds that are done in their clime?

В переводе И. И. Козлова (1826):

Кто знает край далекий и прекрасный,
Где кипарис и томный мирт цветут...

«Вильгельма Мейстера»: «Kennst du das Land, wo die Zitronen blühn» («Знаешь ли край где лимоны цветут»), хорошо знакомы и Пушкину. Стихи Гёте естественно ассоциировались с Крымом.

143 Русская старина, 1884, т. 42, май, стр. 331.

144 Такое понимание чернового наброска подкреплялось и тем, что на листе с названием «Таврида» обнаружена была запись формулы онегинской строфы. Эта запись, очевидно, сделана позднее, в Михайловском, когда Пушкин переделывал стихи «Тавриды» в XXXIII строфу первой главы «Евгения Онегина».

145 Н. Н. Фатов в печати выразил сомнение в моих соображениях. По его мнению, мои утверждения, «что замысел „Тавриды“ не имеет никакого отношения к „Евгению Онегину“, а формула „онегинской строфы“ будто бы вписана в заглавный лист Пушкиным после, в Михайловском», представляются «совершенно неубедительными» (см.: Н. Н. Фатов. О «Евгении Онегине» А. С. Пушкина. Ученые записки Черновицкого Государственного университета, т. XIV, серия филологических наук, вып. 2, 1955, стр. 77, примечание). При таком положении все мои рассуждения рушатся. Однако Н. Н. Фатов не аргументирует своего скепсиса, обещая развить доказательства в готовящейся им работе «Когда был задуман и начат „Евгений Онегин“ А. С. Пушкина». Мне кажется, что Н. Н. Фатов увлекся ложной мыслью, будто задолго до начала работы над «Евгением Онегиным» Пушкин уже думал о создании этого произведения. Начало этой «предистории» «Онегина» Н. Н. Фатов относит к лету 1820 г., т. е. еще ко времени, предшествующему созданию романтических поэм. Это опрокидывает все наши представления о творческом пути Пушкина. Что же касается непосредственно предметов сомнений Н. Н. Фатова, то несомненно следующее. Чернила, которыми написана формула онегинской строфы, решительно не те, которыми написаны заглавие, дата и эпиграф «Тавриды». Зато эти чернила не отличаются от тех, которыми записана черновая переработка стихов «Тавриды» для «Евгения Онегина» (лл. 16 об. — 17 той же тетради). Весьма вероятно, что тогда же набросан и окончательный текст строфы XXXIII на обороте распечатанного, но снова сложенного письма Пушкина брату 13 июня 1824 г. (что могло быть лишь тогда, когда братья снова оказались вместе, т. е. в Михайловском, осенью 1824 г., не позднее октября). Не буду повторять, что формула строфы явно не имеет отношения к «Тавриде», писанной ямбом вольной рифмовки, без каких бы то ни было строф.

146 «„Таврида“ Пушкина» (Ученые записки Ленинградского Государственного университета, серия филологических наук, вып. 16, 1949, стр. 97 и сл.).

147 Этот же стих фигурирует в качестве эпиграфа в одном из автографов «Кавказского пленника».

148 На Гурзуфском фонтане, находящемся почти в центре деревни, была доска с надписью. В 1837 г. фонтан был переделан и появилась новая доска, по-видимому в основной части воспроизводившая старую надпись. Бертье-Делагард писал: «На этом фонтане есть надпись, с различными благочестивыми изречениями и именами его устроителей» (Пушкин и его современники, вып. XVII—XVIII, стр. 155). К сожалению, он приводит только исторические данные из этой надписи, пренебрегая изречениями. Позднее фонтан в связи с переустройством участка был несколько передвинут выше по дороге. Сейчас надписи уже нет. Но старожилы помнят, что надпись начиналась словами: «Путник, остановись и пей из этого фонтана». Этому соответствуют слова наброска: «Кто б ни был ты... приди и пей». Упоминается и «странник утомленный». Отрывок датируется на основании сорта бумаги (почтовая, голубая с золотым обрезом) и относится к 1836 г. Однако не может быть полной уверенности в этой датировке. Не дает оснований к датировке и почерк этой рукописи, весьма черновой.

Раздел сайта: