Шапир М. И.: Пушкин и Овидий - новые материалы (из комментариев к "Евгению Онегину")


"Пушкин и Овидий: новые материалы
(Из комментариев к «Евгению Онегину»)
*

Пушкин выделил Овидия среди других латинских классиков «золотого века» в годы ссылки, которую оба поэта отбывали не так далеко от устья Дуная: Пушкин — несколько севернее, Овидий — несколько южнее [впрочем, точное местонахождение города Томы, где Овидий провел последние десять лет своей жизни, во времена Пушкина было еще неизвестно (см. Мурьянов 1996: 96—101 и др.)]. Прежде, учась в Лицее, русский поэт изображал римского изгнанника певцом чувственной любви, а стихи его почитал за образец «легкой поэзии» (poésie fugitive): <...> Мирские забывай печали, // Играй: тебя младой Назон, // Эрот и Грации венчали <...> («К Батюшкову», 1814); Пускай любовь Овидии поют <...> («Сон», 1816). В Молдавии отношение Пушкина к Овидию резко переменилось: теперь он стал восприниматься прежде всего как автор «Скорбных элегий» и «Писем с Понта». Начиная со стихотворения, посланного Н. И. Гнедичу из Кишинева уже 24 марта 1821 г. («В стране, где Юлией венчанный...»), Пушкин не раз проводил параллель между судьбой Овидия и своей собственной: <...> Не славой — участью я равен был тебе («К Овидию», 1821). Прах Овидиев и Овидиева тень на короткий срок попадают в число значимых лирических мотивов («Чедаеву», 1821; «Баратынскому из Бессарабии», 1822; «К Языкову», 1824), а оценка творчества Овидия становится более разносторонней: <...> Овидиева лира<,> // Счастливая певица красоты<,> // Певица не<г>, изгнанья и разлуки <...> («Кто видел край, где роскошью природы...», 1821; черновая редакция); Певец любви, певец богов <...> («Цыганы», 1824). В эти годы, создавая образ Овидия, Пушкин, помимо поэтических источников, опирается также на исторические свидетельства и народные предания, известные ему по пересказу П. П. Свиньина; причина опалы и место ссылки Овидия являются не только темой поэтических медитаций Пушкина («К Овидию», «Евгений Онегин», «Цыганы»), но и предметом прозаических рассуждений: в примечаниях к беловой рукописи послания «К Овидию» и к первому изданию 1-й главы «Онегина» (см. Бартенев 1866: 1140; Малеин 1912, № 17: 441; 1916; Жирицкий 1927; Немировский 1937: 80—83; Толстой 1938: 74—78; Покровский 1939: 40—44; Якубович 1941: 138—143; Бориневич-Бабайцева 1958; Ванслов 1963: 28—47; Двойченко-Маркова 1966; Йыэсте 1967; Вулих 1974; 1995; Opelt 1986: 206—215; Sandler 1989: 39—76, 194—197; Мурьянов 1996: 95—120; и др.).

Без преувеличения можно сказать, что Овидий на время оказался властителем пушкинских дум. Французское издание его сочинений было первой книгой, которую по приезде в Кишинев Пушкин взял у И. П. Липранди и продержал у себя до отъезда в Одессу в 1823 г. (Липранди 1866: 1267). 4 мая 1821 г. юный поэт вступил в новоучрежденную масонскую ложу «Овидий»; по предположению целого ряда исследователей, название этой ложи могло быть подсказано самим Пушкиным (см. Бориневич-Бабайцева 1958: 167; Трубецкой 1963: 114; Двойченко-Маркова 1979: 14; Мурьянов 1996: 107). На фоне обостренного интереса к Овидию, его судьбе и стихам Пушкин еще в Кишиневе начал работу над романом, 9 мая 1823 г. записав его первую строфу в одну из так называемых «масонских тетрадей» (на передней крышке которой был оттиснут масонский знак и название кишиневской ложи). Поэтому не удивительно, что уже в VIII строфе 1-й песни Пушкин упоминает имя ссыльного римского поэта: важнейшим занятием Онегина Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он // Свой век блестящий и мятежный // В Молдавии, в глуши степей, // Вдали Италии своей (1, VIII: 9—14). Долгое время считалось, что этими шестью строками присутствие Овидия в романе исчерпывается: это единственная реминисценция из его произведений, нашедшая отражение в комментариях Н. Л. Бродского (1937: 56—58), В. В. Набокова (Nabokov 1975, 2: 59—61) и Ю. М. Лотмана (1980: 135—136), несмотря на то что в действительности тема Овидия в «Онегине» — сквозная.

Cum relego, scripsisse pudet <...> Nec tamen emendo = Когда перечитываю, мне стыдно того, что написал <...> Но тем не менее не исправляю (Ex Ponto I, V: 15—17). Близкую оценку Пушкин дает 1-й песни «Онегина»: <...> Пересмотрел все это строго:  // Противоречий очень много, // Но их исправить не хочу (1, LX: 5—7). Не совсем ясно, о каких противоречиях идет речь (ср. Тынянов 1977: 58; Nabokov 1975, 2: 6; Бочаров 1967: 116—117; Лотман 1975а: 25—30; Woodward 1982: 25—26); скорее всего, эти слова — дань традиции, связь с которой, как заметил В. В. Виноградов, делается явной несколькими строками ниже, где Пушкин, подобно Овидию, напутствует свое сочинение, направляемое в метрополию:

<...> Иди же к невским берегам, //  // И заслужи мне славы дань:  // Кривые толки, шум и брань (1, LX: 11—14). Ср.: Parve, nec invideo, sine me, liber, ibis in Urbem. // Ei mihi, quo domino non licet ire tuo! // Vade, sed incultus, qualem decet exulis esse <...> Non ita se praebet nobis fortuna secundam, // ut tibi sit ratio laudis habenda tuae = Маленькая (но не завидую) книга, без меня отправишься в Город, // куда мне, твоему господину, увы, не позволено идти!  Иди, хоть и не отделанная, как подобает ссыльному <...> Но не настолько благосклонна ко мне фортуна, // чтобы тебе можно было рассчитывать на похвалу (Trist. I, I: 1—3, 51—52). Симптоматично, что начало этой элегии Овидия Пушкин цитировал по-латыни в письме Н. И. Гнедичу от 29 апреля 1822 г. Но не исключено также, что обращение к Овидиевым стихам в последней строфе 1-й главы «Онегина» было поддержано авторитетом Байрона, начавшего последнюю строфу I песни «Дон Жуана» аналогичной цитатой: Go, little Book, from this my solitude! etc.

В другой раз «Овидиева тень» осеняет строки романа в финале 2-й главы — там, где, вторя жертве Августа, Пушкин выражает желание «прославить свой печальный жребий» (2, XXXIX: 12): Живу, пишу не для похвал <...> (2, XXXIX: 10). Ср.: Nec tamen, ut lauder, vigilo = Но не для того, чтобы меня хвалили, пишу по ночам (Trist. V, VII: 37). Оба поэта, однако, надеются, что их стихам не суждено скорое забвение: <...> Быть может в Лете не потонет Строфа, слогаемая мной <...> (2, XL: 3—4; ср. 6, XXII: 5—6); Forsitan <...> nec mea Lethaeis scripta dabuntur aquis = Может быть <...> мои писания не будут ввергнуты в летейские воды (Ars amat. III: 339—340). И Пушкин, и Овидий выражают признательность всем, кто сохранит о них память: Прими ж мои благодаренья, // Поклонник мирных Аонид <...> (2, XL: —10); <...> tibi grates, candide lector, ago = <...> приношу тебе мои благодарения, доверчивый читатель (Trist. IV, X: 132).

Независимо друг от друга А. Л. Слонимский (Voulikh 1967: 34—36) и Д. П. Костелло (Costello 1964: 54) обнаружили следы пушкинского знакомства с Овидием в письме Татьяны Онегину и в сопутствующих эпизодах романа, которые сопоставлялись с любовным посланием Библиды, воспылавшей к своему брату Кавну отнюдь не сестринским чувством: Tu servare potes, tu perdere solus amantem = Ты один можешь спасти (сохранить), а можешь погубить влюбленную (Met. IX: 547). Ср. сомнения Татьяны: Кто ты, мой ангел ли хранитель // Или коварный искуситель <...> Окончив письмо, Библида запечатывает свои преступления резным камнем, // который смочила слезами: языку не хватило влаги = <...>  // quam tinxit lacrimis; linguam defecerat umor (Met. IX: 566—567). Ср.: <...> Облатка розовая сохнет // На воспаленном языке (3, XXXII: 3—4); <...> И на письмо не напирает // Своей печати вырезной (3, XXXIII: 3—4). Есть совпадение и в том, как обе героини отдают приказание доставить письмо адресату: <...> suis unum famulis pudibunda vocavit, // et pavidum blandita «fer has, fidissime, nostro» — // dixit, et adiecit longo post tempore «fratri» = <...> одного из своих слуг она, стыдясь, позвала // и в страхе ласково сказала: «Отнеси это, верный из верных, моему...» — // и добавила после долгого времени: «... брату...» (Met. IX: 568—570Итак пошли тихонько внука // С запиской этой к О... к тому... // К соседу... (3, XXXIV: 6—8). Кроме того, на мой взгляд, в «Онегине» можно услышать пародийный отзвук рассказа о том, как Библида шла «по следам убежавшего брата»: <...> Caras et armiferos Lelegas Lyciamque pererrat. // Iam Cragon et Limyren Xanthique reliquerat undas <...> Deficiunt silvae: cum tu lassata sequendo // concidis <...> = <...> карийцев, и оруженосных лелегов, и Ликию она обошла. // Уже оставила Краг, и Лимиру, и Ксанфовы волны <...> Уже нет лесов, когда ты, утомившись поисками, // падаешь <...> (Met. IX: 645—650). Ср.: Татьяна <...> мигом обежала // Куртины, мостики, лужок, // Аллею к озеру, лесок, // Кусты сирен переломала, // По цветникам летя к ручью // И задыхаясь, на скамью // Упала... (3, XXVIII: 3 — XXXIX: 1). Здесь примечательно схожи enjambement’ы: Овидий отрывает от предложения и переносит в начало следующего стиха слово ‘падаешь’, Пушкин — слово упала. Выбившись из сил, Татьяна падает на скамью у ручья — Библида, упав на землю, сама превращается в ручей (fons). В этом контексте совершенно по-другому воспринимается отповедь Онегина: Я вас люблю любовью брата <...> (4, XVI: 3). Подобно Кавну, он не может предложить Татьяне ничего, кроме братской любви.

Общепризнано, что Овидий был родоначальником жанра любовных посланий, которые, за единственным исключением, написаны от лица мифопоэтических героинь и адресованы покинувшим или отвергнувшим их мужьям и возлюбленным: от Пенелопы к Одиссею, от Федры к Ипполиту, от Дидоны к Энею, от Ариадны к Тесею, от Медеи к Ясону и т. д. Конечно, Татьяну никак нельзя назвать оставленной своим избранником (ср., однако: <...> Вы не оставите меня), но многие повороты темы в ее письме сближают его со всеми или с большинством Овидиевых «Героид»: помимо страстных признаний в любви, это горькие жалобы (Но вы, к моей несчастной доле // Хоть каплю жалости храня <...>), униженные мольбы (<...> Перед тобою слезы лью, // Твоей защиты умоляю...), несправедливые упреки (Зачем вы посетили нас?), изъявления преданности ( <...>), чувство стыда (Стыдом и страхом замираю...), наконец, угроза скорой смерти (<...> Рассудок мой изнемогает, // И молча гибнуть я должна). Когда «Героиды» были опубликованы, Овидий присоединил к ним еще три пары посланий: от Париса к Елене и от Елены к Парису, от Леандра к Геро и от Геро к Леандру, от Аконтия к Кидиппе и от Кидиппы к Аконтию. Поэтому композиционную роль писем Татьяны к Онегину и Онегина к Татьяне также можно попытаться связать с влиянием Овидия.

В одной из пропущенных строф 4-й главы Д. П. Якубович (1922: 288) и М. М. Покровский (1939: 42) усмотрели реминисценцию из X книги «Метаморфоз» (стихи 243—299): То вдруг я мрамор видел в ней // Перед мольбой Пигмалиона // Еще холодной и немой, // Но вскоре жаркой и живой (4, II: 11—14). В той же главе знаменитый афоризм, франкоязычный вариант которого мы находим в письме Пушкина к брату (между 4. IX и 6. X 1822), напоминает рекомендации соблазнителю из Овидиевой «Науки любви»: Чем меньше женщину мы любим, // Тем легче нравимся мы ей <...> (4, VII: 1—2). Ср.: Quod refugit, multae cupiunt, odere, quod instat = Многие <женщины> желают того, что ускользает, и не любят того, что само идет в руки (Ars amat. I: 717). Поэтому есть основание интерпретировать последующие строки как указание на источник афоризма: Разврат, бывало, хладнокровный // Наукой славился любовной <...> (4, VII: 5—6; ср. также Ars. amat. III: 473—478 и «Евгений Онегин», 3, XXV: 5—14). Еще одну цитату из «Науки любви» заключают в себе два стиха из 7-й главы «Онегина»: // Красавиц много на Москве (LII: 1—2). Это почти точный перевод хрестоматийной строки Овидия: <...> quot caelum stellas, tot habet tua Roma puellas = <...> сколько на небе звезд, столько в твоем Риме молоденьких женщин (Ars amat. I: 59; подробнее см. Шапир 1997а).

Лирическое отступление мемуарного характера в начале 8-й главы соотносится с самой автобиографичной из элегий Овидия (Trist. IV, X—95), наблюдения которого, кажется, могут быть существенно дополнены. Пушкин мысленно обращался к годам, проведенным в садах Лицея (8, I: 1) — кстати, выражение это, по всей видимости, было заимствовано из Овидиевых «Метаморфоз» [arbusta Lycei =  (Met. II: 711)], которые волею случая «зарифмованы» с «Метаморфозами» Апулея. В этом фрагменте античная топика спровоцирована самим названием учебного заведения: в разных редакциях текста звучат имена создателя «Золотого осла», Цицерона, Вергилия (8, I: 4, черновой вариант: А над Виргилием зевалAmorem canat aetas prima). Но имени Овидия нет нигде: связанные с ним ассоциации уведены в подтекст, особенно ощутимый в строфах ранней редакции. Оглядываясь на свой жизненный путь, Пушкин по преимуществу отмечает вехи, общие для него и Овидия: годы учения, ранние поэтические опыты, их успех, равнодушие к другим наукам, любовные увлечения молодости и их отражение в стихах, контакты со старшими поэтами и одобрение, заслуженное с их стороны, ссылка, круто переменившая круг поэтических тем, — все эти мотивы присутствуют не только в начале 8-й главы «Онегина», но и в упомянутой элегии Овидия. Некоторые loci communes говорят о том, что автор романа стилизовал свою биографию под Овидия: по признанию Пушкина, Муза стала ему являться еще в те дни, когда он стриг над губой первый пух (8, II: 4; ранняя редакция), — Овидий вспоминает, что начал выступать с чтением своих стихов, успев «постричь свою бороду только дважды или единожды»: <...> (Trist. IV, X: 58; см. Ахматова 1977: 174—176). Оба автора говорят о легкости, с которой им давалась поэзия: Sponte sua carmen numeros veniebat ad aptos, //  = Песня сама собою укладывалась в стройные размеры, // и всё, что я пытался сказать, оказывалось стихом (Trist. IV, X: —26); В душе моей едины звуки // Переливаются, живут, //  (8, III: 12—14; ранняя редакция).

В окончательном тексте «Онегина» многие аллюзии оказались снятыми или приглушенными. Например, в элегии Овидия можно прочесть о том, что он видел Вергилия, Макр и Гораций читали ему стихи, а Проперций, Басс и Понтик дарили его своей дружбой (Trist. IV, X: 43—54 «робкую Музу» (ср. Nabokov 1975, 3: 142; Лотман 1980: 339—341). В печать попали лишь строки о Державине (8, II: 1—4), и в результате сходство с Овидием оказалось сильно приглушенным. Однако и в окончательном тексте «Онегина» сохранилась автореминисценция, возвращающая читателя к началу романа — к строкам, где упоминается Овидий (Nabokov 1975, 3: 155): В глуши Молдавии печальной (8, V: 3); В степях Молдавии печальной (8, V: 3— ср.: В Молдавии, в глуши степей (1, VIII: 13). Развивая тему, Пушкин сообщает, что в молдавской глуши его Муза позабыла речь богов //  // Для песен степи ей любезной... (8, V: 7—9). Эти слова скорее были бы уместны в устах Овидия:  // nam didici Getice Sarmaticeque loqui = Мне кажется, я сам уже разучился латыни — // (Trist. V, XII: 57—58; ср. Ex Ponto III, II: 40); A! pudet, et Getico scripsi sermone libellum,  structaque sunt nostris barbara verba modis = Ах! стыдно мне, ведь я написал книжку на гетском наречии, //  (Ex Ponto IV, XIII: 19—20).

Не приходится сомневаться в том, что на сегодняшний день в «Евгении Онегине» распознаны не все отсылки к Овидию и его стихам. Но и того, что мы знаем, достаточно, чтобы расценивать их как один из лейтмотивов, организующих композицию романа. Вероятно, именно поэтому окончание работы над «Онегиным» Пушкин ознаменовал теми же словами, что Овидий — окончание работы над «Метаморфозами»: Миг вожделенный настал: окончен («Труд», 1830); Iamque opus exegi <...> = Итак, я окончил <свой> труд <...> (Met. XV: 871; ср. Rem. amor. 811). Может быть, по той же причине завершение своего романа Пушкин воспел элегическим дистихом — излюбленным размером Овидия, которым написано подавляющее большинство дошедших до нас его произведений (ср. Wachtel 1998: 188).

Сноски

* Elementa. 2000. Vol. 4, № 4. P. 341—349.