Шапир М. И.: Об орфографическом режиме в академических изданиях Пушкина


Об орфографическом режиме
в академических изданиях Пушкина
*

Разговор пойдет большей частью о пушкинской текстологии, но, как заметил еще С. М. Бонди, «пушкинская текстология сделалась представительницей русской текстологии вообще» (1937: 569). По этой причине то, что я буду говорить о текстологии Пушкина, вполне можно отнести к академическим изданиям всей литературной классики. Каким обычно бывает орфографический и пунктуационный режим, вы прекрасно знаете. Это сложный набор правил, насчитывающий не один десяток параграфов: это сохраняем, это не сохраняем, это сохраняем в таких-то условиях и не сохраняем в других (например, сохраняем, если источником служит автограф, и не сохраняем, если список) — и т. д. и т. д. и т. д. На подобных правилах покоится текстология и старого (Пушкин 1937—1949), и нового (Пушкин 1999) академического собрания сочинений Пушкина. Приведу единственный пример из нового собрания, касающийся слитного или раздельного написания наречий (орфографические принципы этого издания определены покойным В. Э. Вацуро): «Раздельные написания <...> сохраняются, если есть основания считать, что Пушкин ощущал грамматическую автономность образующих их частей (например, „на бекрень“, ср. в „Козаке“: „на бекрене“ <...>)». Этот довод по своей доказательности не уступит такому: наверх печатаем отдельно, потому что встречается наверху. Напротив, продолжает Вацуро, «слитное написание <взамен раздельного у Пушкина> принято в тех случаях, когда <...> автономность <частей> маловероятна»: «„назло“ вместо <...> „на зло“». Не возьму в толк, почему в сочетании на зло (при наличии выражений со зла, во зло и т. п.) его части менее автономны, чем в сочетании на бекрень. Далее говорится: «<...> в спорных случаях <как будто вышеназванные бесспорны> оставляется пушкинская орфография». Единственный «спорный случай», указанный Вацуро, — «с издетства» (Пушкин 1999: 567).

О последствиях сохранения авторского написания в данном конкретном наречии я еще скажу позже. Сейчас приведенное рассуждение нужно мне для того, чтобы продемонстрировать абсолютную невразумительность декларируемых текстологических принципов. Они очень сложны, заключают большое число пунктов, содержание которых во многом не определено, и буквально следовать им невозможно, что, впрочем, признает сам автор процитированной орфографической инструкции. Говоря об опыте предыдущего академического собрания сочинений, Вацуро пишет: «Задача, сформулированная Г. О. Винокуром <в 1937 г.>, справедливая как общий принцип, оказалась практически неосуществимой даже в пределах академического издания» (Пушкин 1999: 566). Однако орфографический и пунктуационный режим нового издания, отличаясь в частностях, ничем по сути не отличается от принципов, некогда выдвинутых Винокуром: «Основой для принятой в <новом> издании орфографии остается инструкция, приложенная к т. 1 <старого> Акад<емического собрания сочинений> (Пушкин 1999: 434—435), в которую вносится ряд изменений (как известно, она не была выдержана строго, и издание, продолжавшееся двенадцать лет, отступало от нее в разной мере в разных томах)». Вряд ли надо быть пророком, чтобы предсказать, что нынешнее издание затянется дольше, чем на двенадцать лет, а отступления от орфографических предписаний, составленных Вацуро, окажутся еще более значительными.

Я являюсь сторонником — и слава Богу, не я один — очень простого принципа: «сохраняем всё!» (кроме одних только прямых и явных ошибок). Я постараюсь, насколько позволяют рамки доклада, показать, почему нарушения этого принципа неизбежно ведут к порче текста. Отстаиваемый принцип так прост, самоочевиден и столь надежно гарантирует от искажений, связанных со вмешательством в произведение, что, на мой взгляд, нет нужды в специальном его обосновании. Я провозглашаю всего-навсего «презумпцию невиновности» текста, и в оправдании нуждается не мое желание сохранить этот текст в неприкосновенности, а наоборот, стремление во что бы то ни стало внести в него изменения, хотя бы только орфографические и пунктуационные. Поэтому, защищая свою текстологическую программу, я не стану приводить аргументы «за», но ограничусь исключительно аргументами «против».

Едва ли не самый распространенный контраргумент: «массам непонятно». Ратуя за облегчение орфографического режима, сторонники традиционного подхода хотят классические тексты сделать более доступными. Но ведь я предлагаю неукоснительно сохранять орфографию и пунктуацию источника лишь в изданиях академического типа, в задачи которых входит не приблизить текст к читателю, а приблизить читателя к тексту (при этом для необходимых разъяснений в таких изданиях имеются комментарии). Замена орфографии на более привычную и удобную — с филологической точки зрения не более оправдана, чем замена непонятных выражений или устаревших конструкций. Мне не кажется, что грамотному человеку трудно прочесть и понять напечатанное по старой орфографии, но если для нужд школы или массового читателя адаптация действительно необходима, пусть существуют разные типы изданий, но среди них свое почетное место непременно должно занять хотя бы одно подлинно научное, филологически выверенное собрание сочинений, со стопроцентным сохранением орфографии и пунктуации источника.

Другой часто приводимый аргумент: дескать, орфография-то — не авторская! Затем сохранять неизвестно что? Одно дело рукопись, другое — печатный источник: нам неведомо, кто держал корректуру, да и наборщик мог вмешаться в текст. А ведь случается, что в распоряжении текстолога нет ни рукописи, ни прижизненного издания — только неисправные списки... Однако этот аргумент тоже бьет мимо цели, поскольку речь не идет о сохранении и тем более о реконструкции авторской орфографии и пунктуации. Мы же не устраняем из текста содержательные и стилистические исправления, которые внес редактор, в том случае, если они были приняты и санкционированы автором. Почему же мы руководствуемся иными принципами, когда дело касается орфографии и пунктуации? Если автор не настаивает на своем правописании, если поручает вычитывать гранки доверенным лицам и не подвергает критике их работу, мы должны относиться к результатам их правки так же, как если бы она носила содержательный или стилистический характер. Вместо непоследовательного приближения к орфографии и пунктуации автора нужна осмысленная верность орфографии и пунктуации источника — того самого, из которого мы черпаем сведения обо всех остальных уровнях публикуемого текста. Я противник контаминации: негоже губы Никанора Ивановича приставлять к носу Ивана Кузьмича. Огрубляя, могу спросить: зачем без крайней нужды брать композицию произведения из одной редакции, слова и выражения — из другой, рифмы и орфографию — из третьей и т. д.?

При этом научное издание, даже не пытаясь восстановить авторское правописание, тем не менее может и должно предоставлять необходимый материал для его изучения (с этой целью абсолютную верность оригиналу надо распространить на все рукописные редакции и варианты). Противники такой точки зрения возражают: «<...> издания, по которому можно было бы изучать орфографию и пунктуацию Пушкина (как, впрочем, и любого другого писателя)<,> не существует и существовать не может. Их можно изучать только по рукописям» (Вацуро 1999а: 255). Но если Вацуро в данном случае прав, значит, орфография и пунктуация писателей не будут изучены никогда. Получается, чтобы изучить одну-две орфограммы на материале всего творчества писателя, текстолог предлагает лингвисту, прежде чем браться за свою непосредственную работу, предварительно проделать работу текстолога в объеме чуть ли не полного собрания сочинений. Обычно на такую работу группе профессиональных текстологов требуется несколько лет (я уже не говорю о труднодоступности рукописей). Как вы прекрасно понимаете, это труд неподъемный — нормальному человеку он не под силу. Конечно, есть сложные и спорные случаи, когда обращения к рукописям лингвисту не избежать, но большую часть исходного материала он вынужден, подобно филологам других специальностей, брать из вторых рук — из академического собрания сочинений.

Однако, мне сдается, Вадим Эразмович <Вацуро. — Ред.> не слишком расстроился бы, осознав, что, если текстологи и дальше будут придерживаться принятых норм, орфография и пунктуация Пушкина останутся неизученными навсегда: по мнению Вацуро, они вообще не поддаются изучению. Вот как он мотивирует эдиционные принципы нового академического собрания: «Самый характер источников текста <...> отражающих различные грамматические нормы, в том числе явно не пушкинские <...> неустойчивость многих собственных пушкинских написаний даже в пределах одного произведения, иной раз отягощенная и прямыми орфографическими ошибками; наконец, отсутствие строгих орфографических норм даже в печатных изданиях 1810—1830-х гг. — все это делает маловероятной возможность сколько-нибудь убедительной реконструкции индивидуальной пушкинской орфографической и пунктуационной системы, если таковая и была» (Пушкин 1999: 536). Человек, вовсе не являющийся специалистом по истории орфографии, заявляет, что никакой системы в пушкинских написаниях не было, а если была, установить ее невозможно — и раз так, стоит ли сохранять орфографию и пунктуацию источника? Но даже если Пушкин и впрямь писал как Бог на душу положит (во что сам я не верю ни минуты), соблюдение орфографии и пунктуации его издателей и корректоров всё равно способно помочь уяснению смысла произведений (я надеюсь, из дальнейшего это станет ясно со всей очевидностью).

Противники аутентичной орфографии и пунктуации нередко прикрываются ссылкой на некие специфические цели, к достижению которых якобы стремятся академические издания классики. Вот как представляет дело Вацуро: «Академическое издание писателя ставит своей задачей возможно более тщательное сохранение индивидуальной <!> орфографии и пунктуации <этот тезис я уже комментировал>. Но <...> оно преследует совершенно определенные цели, отличные от тех, которыми руководствуется лингвист, изучающий историю правописания. Цели эти — возможно более адекватная передача семантико-стилистического своеобразия изучаемого текста» (Вацуро 1999а: 254). В переводе на более понятный язык это звучит так: индивидуальное и значимое оставляем, всеобщее и незначимое убираем, а если какое-то написание успело приобрести другое значение, смело заменяем его на функционально эквивалентное. Допустим, но как нам отличить индивидуальное от всеобщего или значимое от незначимого? — Изучить. — А как мы будем изучать, если издания неаутентичны? — По рукописям. — Но ведь автографы в подлиннике по большей части лингвистам недоступны, и обработать требуемый объем рукописных текстов они объективно не в состоянии. Не следует ли отсюда, что отделить значимое от незначимого — невозможно? Предположим, однако, произошло чудо, и некий титан, затратив нечеловеческие усилия, уяснил в деталях специфику орфографии и пунктуации Пушкина, сумел выделить в них значимые компоненты, а также подыскал эквиваленты в арсенале современных графических средств. Кто сможет поручиться, что он нигде не ошибся? Ведь человеку свойственно ошибаться, даже если это гениальный лингвист и текстолог, способный досконально исследовать орфографию и пунктуацию 100% пушкинских рукописей. Как проверить правильность выводов? А никак, поскольку оригиналы по-прежнему недоступны.

Наконец, еще один контраргумент: модернизация орфографии и пунктуации не мешает изучению языка. «Язык Пушкина, — утверждает Вацуро, — т. е. его лексику, грамматику, синтаксис, можно изучать по любому изданию, даже не обязательно по академическому» (Вацуро 1999а: 254). Изучать-то можно, но каковы будут плоды такого изучения? Разве знаки препинания не влияют на нашу интерпретацию синтаксической структуры? И разве орфография не связана с самыми разными уровнями языка: с фонетикой, лексикой, грамматикой? Разумеется, исследователь не должен слепо идти на поводу у правописания, как это иной раз случается. Примером (отнюдь не для подражания) могла бы служить история с пушкинским наречием сыздетства, раздельное написание которого (по характеристике Вацуро, спорное) роковым образом сказалось на его лексикографической судьбе. Первая словарная фиксация этого слова состоялась в 1940 г., в 4-м томе «Толкового словаря» под редакцией Д. Н. Ушакова. Иллюстраций употребления этого слова в литературе словарь Ушакова не дает, а 17-томный «Словарь современного русского литературного языка» приводит единственную цитату — из рассказа Вересаева «В степи» (1901), хотя, как я сказал, наречие сыздетства было знакомо уже Пушкину: <...> И светлой Ипокреной // С издетства напоенный. <...> («Батюшкову», 1815); Не буду вечером под шумом бури // Внимать ее рассказам, затверженным //  <...> («... Вновь я посетил», 1835; черновая редакция). Но напрасно вы стали бы искать это наречие в «Словаре языка Пушкина». Его там нет даже в виде отсылочной статьи, а всё потому что Пушкин писал его в два слова: в словарь включена только статья издетства. Мне могут возразить, что отрицательное воздействие орфографии на историческую лексикологию в данном случае связано как раз с сохранением авторской орфографии. Я позволю себе не согласиться. Если бы верность оригиналу соблюдалась последовательно и академическое издание было бы наводнено написаниями вроде на зло, на яву, и так, в полглаза, во след и т. п., лексикографы оказались бы перед необходимостью определять границы слов невзирая на графические пробелы, и тогда наречие сыздетства заняло бы свое законное место в «Словаре языка Пушкина».

В ситуациях вроде только что разобранной решение лингвистического вопроса не должно зависеть от написания. Но у Пушкина есть немало мест, в которых аутентичная орфография тесно связана с языком и семантикой, — сюда относятся все случаи подлинной орфографической неоднозначности. Об одном из них сегодня напомнил Н. В. Перцов (2001: 24). В старом академическом собрании 6-я строка стихотворения «К живописцу» (1815) имела такой вид: Надежды робкия черты (то есть «черты робкой надежды») (1: 174). В новом собрании та же строка читается по-другому: Надежды робкие черты (т. е. «робкие черты надежды») (Пушкин 1999: 162, ср. 671). Орфография Пушкина допускает обе интерпретации (ср. Вацуро 1999а: 260), и ту, которой отдано предпочтение в издании под редакцией Вацуро, нельзя считать более вероятной; она, в частности, разрушает полный синтаксический параллелизм: в четырех строках поэт просит живописца изобразить 1) «красу небесной невинности», 2) «черты робкой надежды», 3) «улыбку прелестной Душеньки» и 4) «взоры самой красоты». Сразу два сходных случая отмечены в «Кавказском пленнике»: Делилъ души младыя впечатленъя (в издании 1937 г.: младые впечатленья, — а почему не «впечатления младой души»?); Преданья темныя молвы темные преданья — а почему не «преданья темной молвы», подобно «преданьям старины глубокой»?). В контекстах такого рода двусмысленность неразрешима: она объективно заключается в тексте и потому должна быть сохранена.

Добиться этого невозможно без помощи старой орфографии. Николай Викторович <Перцов. — Ред.> предлагает сохранять окончания -ыя/-ия, когда мы сталкиваемся с грамматической неоднозначностью. Но это не спасет Пушкина от искажения. Судите сами. Всюду, где -ыя/-ия имеют значение множественного числа, они будут переправлены на -ые/-ие; всюду, где эти окончания имеют значение единственного числа, они останутся в неприкосновенности (как в случае с «жалом мудрыя змеи»). На этом фоне двузначные -ыя/-ия станут однозначно восприниматься как показатели родительного падежа единственного числа. К тому же всякая частичная модернизация орфографии (а полностью модернизировать корпус поэтических текстов нельзя: разрушится стих) автоматически повлечет за собой возникновение стилистических диспропорций. Так, у прилагательных женского и среднего рода в именительном падеже сохраненные флексии -ыя/-ия могут неоправданно восприниматься как архаизмы, а заменившие их -ые/-ие — как инновации.

Примерно то же самое происходит с местоимениями женского рода во множественном числе. В рифмах принято печатать только оне (<...> И завидуют оне // Государевой жене), а внутри строки — только они (<...> Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных <...>). В результате пушкинская речь лишается регулярной грамматической формы, а многочисленные оне Две ножки!... Грустный, охладелой, // Я все ихъ помню, и во сне // Оне тревожатъ сердце мне; в академических изданиях — они.) Контекст в широком смысле не позволяет устранять никаких устаревших написаний, даже стилистически нейтральных, наподобие концевых «еров»: сами «еры» нейтральны, но их отсутствие значимо, ибо и в XVIII, и в XIX веке были писатели, систематически опускавшие твердый знак на конце слова. В довершение ко всему новая орфография мешает исправить уже замеченные огрехи. На одно такое место в своих «Записях и выписках» указал недавно М. Л. Гаспаров (2000: 23). В юбилейном издании XIX строфа 1-й главы «Онегина» читается:

Мои богини! что вы? где вы?
Внемлите мой печальный глас:
Всё те же ль вы? другие ль девы,

Между тем в изданиях 1833 и 1837 гг. первое слово в третьей строке — не наречие, а местоимение, написанное через «ять»: Все те же ль вы? Смысл другой, но передать его новая орфография не в состоянии: с помощью двух точек можно заставить читать «е» как «ё», но нет такого знака, который запрещал бы читать как «ё» букву «е» без точек.

Это не единственный случай, когда на протяжении десятилетий миллионам читателей преподносится текст с измененным содержанием. Одна из самых известных текстологических проблем, связанных с орфографией и пунктуацией, касается грамматики и семантики знаменитой онегинской строки: ый властелин (глава 1-я, строфа XVIII). Именно так эта строка печатается с 1935 г., начиная с однотомника под редакцией Б. В. Томашевского (см. Пушкин 1935а: 105). В правильности принятого решения усомнился П. Н. Берков: «<...> эпитет „смелый“ ничего не добавляет к нашему пониманию <...> Возможно ли такое сочетание: „Робкий, трусливый, боязливый, несмелый властелин сатиры?“ Нет! Но „сатира смелая“ противопоставляется „сатире несмелой, робкой, боязливой, трусливой“» (1962: 63). Доводы Беркова кажутся слабыми: язык поэзии легко мирится с противоречивостью определяемого и определения (оксюморон) и допускает перенос признака с главного слова на зависимое и наоборот (эналлага). В рамках поэтической логики словосочетания смелый властелин сатиры и властелин смелой сатиры

Сегодня вопросу о том, как надо понимать эту строчку Пушкина, посвящена уже целая литература, но никто из исследователей не дает на него категорического ответа. Возникшее «текстологическое недоразумение» А. Л. Гришунин назвал даже «практически неразрешимым» (1998: 342). Я, однако, осмеливаюсь утверждать, что это «недоразумение» уже давно было бы разрешено, если бы мы читали «Онегина» не в адаптированном виде, а в подлиннике: здесь в написании безударных флексий у прилагательных мужского рода в именительном и винительном падежах прослеживается отчетливая закономерность. Гипотетически она реконструируется уже на основании XVIII строфы: Волшебный край! Тамъ въ стары годы; И переимчивый ; Корнеля генiй величавой; Своихъ комедiй шумный рой. Нас уверяют, что Пушкину было безразлично, писать -ый или -ой, однако внутри строки мы везде видим ), и только в рифме — ради ее графической точности — появляется вариант -ой (с прилагательным величавой рифмует существительное ). Особенно характерны в этом отношении строки с двумя однородными прилагательными мужского рода, из которых одно рифмует со словами женского рода на -ой: <...> Две ножки!... Грустный, охладелой,   <...> (1, XXX: 12 сл.; рифма: въ Россiи целой); ый и гордой (5, XVI: 12; рифма: мордой); Отшельникъ праздный ой (7, V: 9; рифма: мечтательницы милой); <...> Высокопарный<,> ой // Для виду прейскурантъ виситъ <...> (7, XXXIV: 6 сл.; рифма: е холодной

От того, насколько последовательно эта орфографическая система реализована в прижизненных изданиях, зависит, в какой мере форму смелой мы имеем право интерпретировать как определение к слову За вычетом слов с основой на заднеязычный согласный, у которых особый статус, в «Онегине» 1837 г. я нашел 427 нерифмованных прилагательных, причастий и местоимений мужского рода с основой на твердый согласный и безударной флексией в именительном и винительном падежах единственного числа. Подавляющее большинство этих форм, а именно 423, имеют окончание -ый, и лишь 4 — окончание -ой (любопытно, что в поглавном издании романа этих форм было впятеро больше, но они ощущались как аномальные и последова-тельно изгонялись из текста). Это укрепляет в мысли, что форма смелой в XVIII строфе 1-й главы «Евгения Онегина» должна квалифицироваться как родительный падеж женского рода: вероятность того, что во всех прижизненных изданиях Фонвизин назван «смелым властелином сатиры», не превышает 0,009 (4 : 427).

По мнению редакторов академического издания, это эпитет к слову поэт: <...> Или над Летой усыпленный, // Поэт, бесчувствием блаженный, // <...> О соображениях текстологов, «исправивших» чтение прижизненных изданий (усыпленной), нам остается лишь догадываться: видимо, Лету усыпить нельзя, а поэта — можно. Не приписывая никому этого силлогизма, я настаиваю на его уязвимости. Поэт не был усыплен «над Летой», и следовательно, в данном контексте причастие выступает в переносном смысле: согласно «Словарю языка Пушкина», усыпленный «пребывающий в состоянии тишины, покоя», и я бы добавил, сна. Но тихим, спокойным, сонным может быть не только поэт, но и Лета, к которой, без сомнения, относился эпитет в исходном варианте строки: Или за Летою туманной. В «Руслане и Людмиле» «усыпленной» оказывается земля ( // <...>), в стихотворении «Прозерпина» (1824) — брега Леты (<...> Элизей и томной Леты // Усыпленные брега).

О том, что Пушкин на самом деле назвал реку забвения «усыпленной», свидетельствует анализ 108 рифм, в образовании которых участвуют прилагательные и причастия с безударными флексиями -ой/-ый-ой в именительном и винительном падежах единственного числа появляется только там, где второй компонент рифмы составляют формы женского рода на -ой или наречия на . А так как прилагательное блаженной (поэтъ), надъ усыпленной Летой. Возможно, кому-то покажется, что это чтение, равно как и предыдущее (смелой вместо смелый уважения к авторской воле мы оставим орфографию в неприкосновенности (Сатиры смелой властелинъ; Или надъ Летой усыпленной

— она видоизменяет поэтику. Так, современное стиховедение различает рифмы неточные и приблизительные: первые построены на несовпадении согласных, вторые — на несовпадении заударных гласных (фонетическом или только графическом). На протяжении XIX в. доля приблизительных рифм неуклонно увеличивалась: их максимум возрос с 2,5% в 1810-е годы до 28% в 1850-е (роль гласных в послепушкинском стихе стала меньше, чем роль согласных). Отсюда ясно, что удельный вес рифм с разными заударными гласными был поэтам небезразличен, и не следует закрывать глаза на то, что из-за модернизации орфографии только в 1-й главе академического «Онегина» (по сравнению с изданием 1837 г.) количество приблизительных рифм подскочило в 6 раз. Винокур (1941в: 478) оправдывался тем, что редуцированные безударные окончания произносятся одинаково, а «стремление к глазной рифме» Пушкину «всегда было чуждо»: он, мол, обращал внимание не на буквы, а на звуки. Но коли так, почему же поэт рифмовал няни :  въ бани (5, X: 1, 3), сло́ва :  младова (7, LV: 5, 6),  :  лицы (8, XXIV: 13), хотя в середине строки, как правило, придерживался орфографической нормы: Мелькаютъ лица (8, VII: 8)? Чем, кроме давления рифмы на графику, можно объяснить, например, такие орфографические дублеты: впервыя :  прелести степныя (8, VI: 1, 3), но впервые  покои запертые (8, XXXIX: 5, 6); въ прежни леты :  лорнеты (7, L: 9, 12въ наши лета :  поэта (2, XX: 1, 3)?

В уже упомянутой книге Гаспарова — я имею в виду «Записи и выписки» — по поводу текстологических принципов, исповедуемых мной и моим коллегой, сказано: «двоеперстная щепетильность» (Гаспаров 2000: 365). В этом ироническом намеке на наше «старообрядчество» я не вижу ничего обидного и, если это упрек, с удовольствием его принимаю. Мы знаем, что никоновские справщики исправляли с неправильного на неправильное — я уверен, что лучше сохранять старые ошибки, нежели плодить новые. Но чтобы вы не видели во мне слепого фанатика, должен предупредить, что не только допускаю конъектуры — я считаю их просто необходимыми, однако лишь тогда, когда мы имеем дело с явной или весьма вероятной порчей авторского текста. Например, через все прижизненные издания «Онегина» проходит такое чтение: <...> Провелъ въ безде // Мои счастливейшiе дни (1, LVI: 1314въ тиши следует печатать въ тени. Точно так же во 2-й строке следующей цитаты «ять» должен быть исправлен на «ы», хотя эта ошибка тоже освящена авторитетом изданий, прошедших через руки Пушкина: Татьяна ве // Простонародной старине <...> (5, V: 12 (в рукописи героиной; рифма: ; тем не менее поэт мог допустить и неточную рифму, как во 2-й главе: всё : Руссо). Однако везде, где нет уверенности в том, что перед нами — ошибка, предпочтительнее следовать орфографии и пунктуации источника.

Сноски

*  / Сост. и науч. ред. В. С. Непомнящий. М.: Наследие, 2001. [Вып.] IX. С. 45—58. Стенограмма выступления за Круглым столом Пушкинской комиссии ИМЛИ 22 марта 2000 г.

Раздел сайта: