Наши партнеры
BBus Service. Недорого оригинальные запчасти для автобусов yutong со склада в Москве.

Шапир М. И.: О неровности равного. Послание Пушкина "Калмычке" на фоне макроэволюции русского поэтического языка


О неровности равного:
Послание Пушкина «Калмычке»
на фоне макроэволюции русского поэтического языка
*

15 мая 1829 г., на третий день своего пребывания в Георгиевске, Пушкин начал вести кавказский дневник, которым воспользовался шесть лет спустя при подготовке «Путешествия в Арзрум». Среди заметок первого дня есть описание калмыцкой кибитки, в обработанном виде попавшее потом на страницы арзрумского «Путешествия»: «На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Всё семейство собиралось завтракать. Котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила куря табак. Я сел подле нее. „Как тебя зовут?“ — ***. — „Сколько тебе лет?“ — „Десять и восемь“. — „Что ты шьешь?“ — „Портка“. — „Кому?“ — „Себя“. — Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться, и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочик сушеной кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки — и поехал от степной Цирцеи» (8: 446—447).

Этот эпизод по версии «Путешествия в Арзрум» заметно отличается от дневниковой записи, сделанной по горячим следам: мы легко можем видеть, что форма и содержание рассказа в какой-то мере производны от жанра (ср. Благой 1967: 357). В «Путешествии», где центр тяжести ложится на описание странствий, автор шутя представляет себя Одиссеем, а калмычку — «степной Цирцеей». Из-за этого можно подумать, что вся активность в их отношениях исходила не от автора, а от девушки, но, судя по дневнику, дело обстояло противоположным образом. То, что в «Путешествии» зовется «калмыцким кокетством», в дорожных записках именуется «калмыцкой любезностью»: «На днях покаместь запрягали мне лошадей, пошел я к калмыцким кибитк<ам> <...> В кибитке я нашел целое калмыцкое семейство; котел варился по средине и дым выходил в верхнее отверстие. Молодая калмычка, собой очень не дурная, шила куря табак. Лицо смуглое, темно румяное. <Обратим внимание, как Пушкин подчеркивает женскую привлекательность незнакомки. — М. Ш.> Багровые губки, зубы жемчужные — Замечу, что порода калмыков начинает изменяться — и первобытные черты их лица мало по малу исчезают — Я сел подле нее» (8: 1028).

Далее приводится уже знакомый нам разговор про портки, но с продолжением, из которого ясно, что кокетство в той кибитке было пушкинское, а отнюдь не калмыцкое1: «Поцалуй меня <предложил гость. — М. Ш.>. — Неможна, стыдно. Голос ее был чрезвычайно приятен» (8: 1028). Снова прерываю цитату, поскольку дело доходит до чая с бараньим жиром и солью, и тут две версии — дневниковая и печатная — опять на время совпадают, чтобы вскоре разойтись окончательно: «<...> мне подали кусочик сушеной кобылятины. И я с большим удовольствием проглотил его. После сего подвига я думал, что имею право на некоторое вознаграждение. Но моя гордая красавица ударила меня по голове мусикийским орудием подобным нашей балалайке — Калмыцкая любезность мне надоела, я выбрался из кибитки и поехал далее. Вот к ней послание, которое вероятно никогда до нее не дойдет» (8: 1029). Последняя фраза вписана позднее, спустя неделю, уже во Владикавказе, где 22 мая Пушкин перебелил стихотворение, черновой текст которого набросал, по-видимому, неделей раньше (Левкович 1983: 8—9):

Прощай, любезная калмычка!
Чуть-чуть, на зло моих затей,
Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.
Твои глаза конечно узки,
И плосок нос, и лоб широк,
Ты не лепечешь по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног;
По-английски пред самоваром
Узором хлеба не крошишь,

Слегка Шекспира не ценишь,
Не погружаешься в мечтанье,
Когда нет мысли в голове,
Не распеваешь: Ma dov’è,
Галоп не прыгаешь в собранье...
Что нужды? — Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.
Друзья! не всё ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?

Мне кажется, наличие разных прозаических версий позволяет рассматривать стихотворную прежде всего как еще один жанрово-стилистический эксперимент на фоне двух других (ср. Тихонов 1934: 15—16).

С точки зрения жанра это стихотворное послание — по сути, почти альбомный мадригал, адресованный, впрочем, девушке, у которой не было и не могло быть альбома. Уже одно это противоречие между текстом и контекстом — альбомный мадригал в кочевой кибитке — провоцирует бурлескное смешение стилей: высокая романтическая фразеология соединяется с низкими бытовыми прозаизмами. А в том, что элементы живого языка романтизма в этом послании присутствуют, сомнений быть не должно; достаточно обратиться к предпоследнему четверостишию:

<...> Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса2.

Эта дикая краса ставит в один ряд с другими романтическими образами, прежде всего пушкинскими. В том же 1829 г. поэт так описывал путешествие Онегина: Вдали Кавказские громады <...> Авось их дико<ю> красою // Случайно тронут будет он (6: 482; замечу, что и тут бурлеск: дикая краса Кавказа рядом с авось и случайно тронут). Тема продолжена в следующей строфе:

Природы мрачная краса
Везде являет дикость ту же
Хвала тебе седой Кавказ
Онегин тронут в первый <раз>

(6: 483)

Эти черновые строки главы, которая первоначально мыслилась восьмой, передают непосредственные впечатления автора, нашедшие отражение и в его путевых заметках (тех самых, что я уже цитировал выше). Вот запись, сделанная предположительно в конце июля — начале августа 1829 г. Пушкин описывает туманное ущелье по течению Терека: «Я шел пешком и поминутно останавливался пораженный дикими красотами » (8: 1039). Необходимо при этом иметь в виду, что сочетания дикая краса или дикие красоты сделались романтическими клише задолго до послания «Калмычке». Так, в сентябре 1822 г. «Сын Отечества» откликнулся на выход в свет «Кавказского Пленника»: «Пребыванiе Поэта въ пiитической стране, видевшей страданiя Прометея, и прибытiе Аргонавтовъ Греческихъ, въ стране и ныне отличной воинственными, романтическими нравами своихъ жителей, побудило его воспеть дикiя красоты ея, и оживить картину Кавказскихъ горъ повестiю о происшествiяхъ, какiя нередко случаются въ техъ местахъ» (СО: 81).

Сама по себе романтизация образа калмычки не должна удивлять нимало. Это была, так сказать, теоретически предписанная романтическая экзотика российских окраин. Вот что писал в 1823 г. в трактате «О романтической поэзии» О. М. Сомов: «Часто я слыхалъ сужденiя, что въ Россiи не можетъ быть Поэзiи народной <а „народность“ есть непременнное требование романтизма. — М. Ш.> <...> природа нашего Отечества, — излагал своих оппонентов Сомов, — ровна и однообразна, не имеетъ ни техъ блестящихъ прелестей, ни техъ величественныхъ ужасовъ, которыми отличается природа некоторыхъ другихъ странъ, и по тому <...> не одушевляетъ Поэтовъ <...>». То же якобы касается истории и преданий. «Но, — возражал Сомов, — сколько различныхъ народовъ слилось подъ одно названiе Рускихъ, или зависятъ отъ Россiи, не отделясь ни пространствомъ земель чужихъ, ни морями далекими! <...> Не говоря уже о собственно-Русскихъ, здееснями и славными воспоминанiями; тамъ воинственные сыны тихаго Дона и отважные переселенцы Сечи Запорожской <...> Что же, если мы окинемъ взоромъ края Россiи, обитаемые пылкими Поляками и Литовцами, народами Финскаго и Скандинавскаго произхожденiя, обитателями древней Колхиды, потомками переселенцевъ, видевшихъ изгнанiе Овидiя, остатками некогда грозныхъ Россiи Татаръ, многоразличными пл<е>менами Сибири и острововъ, кочующими поколе, буйными жителями Кавказа, северными Лапонцами и Самоедами?...» (Сомов 1823, ч. XXIV: 129—132).

Грандиозная программа романтической «колонизации» России ко времени написания трактата была либо осуществлена, либо ждала ближайшего осуществления. В этом плане характерно перечисление в начале пушкинских «Братьев Разбойников»:


С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей
, башкирец безобразный,
И сибиряк, и молдован,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган3.

«Кавказского Пленника», о грузинке Зареме, о польке Марии и о бесчисленных татарах и татарках «Бахчисарайского Фонтана», о Земфире из пушкинских «Цыган», о Баратынском и его финляндке Эде... Конечно, запад, северо-запад, юго-запад и юг русскому романтизму освоить было легче, нежели восток, но, как видим, в 1829 г. дошла очередь до калмычки.

Прецедентов, правда, не было: Пушкин в русской поэзии воспевал калмычку первым. Но если вчитаться, то можно заметить, что поэтический образец у Пушкина имелся — это Державин с его одой Фелице: Богоподобная царевна // Киргиз-Кайсацкия орды! Тюрки (к коим принадлежат казахи) родственны монголам по языку, сходны по антропологическим типам и близки по местам расселения (не говорю уже о тюрко-монгольской этнолингвистической интерференции). Однако, создавая условный портрет Фелицы, Державин уточнять ее антропологического типа не стал. В основном свой идеализированный образ он выстроил апофатически, через отрицание не свойственных восточной монархине пороков, из которых многие, ясное дело, пришли с Запада:

маскерады,
А в клоб не ступишь и ногой;

Не донкишотствуешь собой;
Коня парнасска не седлаешь,
не въезжаешь,
Не ходишь
с трона на Восток <...> —

и т. д. (последнее — антимасонский выпад). Пушкин тоже рисует свою калмыцкую Цирцею главным образом через отсутствие у нее с иронией или даже с издевкой изображенных светских манер, усвоенных у западных европейцев4«Калмычке» использована точно та же — перечисление однородных распространенных сказуемых во 2-м лице единственного числа настоящего времени, сопровождаемых отрицательной частицей:

Ты по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног;

Узором хлеба не крошишь,
Не восхищаешься
Сен-Маром,
не ценишь,
Не погружаешься
в мечтанье,
Когда нет мысли в голове,
Ma dov’è,
Галоп не прыгаешь в собранье...

<...> К духам в собранье не въезжаешь <...> (Державин) — <...> Галоп не прыгаешь в собранье (Пушкин). Державин о себе (в отличие от Фелицы): <...>  // Кружу в химерах мысль мою <...> Пушкин о калмычке (в отличие от светских красавиц): <...> Не погружаешься в мечтанье,  Когда нет мысли в голове <...> Иные мотивы, вроде курения табака, питья горячих напитков и употребления простой пищи (мы помним их по прозаическим описаниям встречи с калмычкой) тоже могли подтолкнуть Пушкина к пародированию «Фелицы»: А я, проспавши до полудни, //  <...>; <...> И пища самая простая // Бывает за твоим столом <...> (Державин). Наконец, еще одна сквозная тема державинской оды — тема кротости, справедливости и снисхождения героини (Едина ты лишь не обидишь,  Не оскорбляешь <...>) — не попала в окончательный текст пушкинского послания, но присутствует в черновике: Сердиться не умеешь даром (3: 727). В самом деле, мусикийским орудием по голове Пушкин явно получил по заслугам.

«Фелица» была первой хвалебной одой бурлескного типа, поразившей «соединением самых высоких слов с самыми низкими и простыми» (Гоголь 1952: 354) — «сафирных крыл» с «рожами, намаранными сажей». А поскольку ода Державина сама пародийна по отношению к Ломоносову и к Баркову (Шапир 2002а: 438—439 и др.), послание «Калмычке», как это бывает у Пушкина, оказывается дважды и трижды пародией (ср. Шапир 2000а: 192). Соотношение «высокого» и «низкого» при этом неизбежно трансформируется. У Державина «высокий», но совершенно абстрактный «восток» символизировал монаршую добродетель. У Пушкина восточная красавица-калмычка — не царевна, а простая кочевница, чьи природные добродетели — лишь следствие нецивилизованности. И в портрете ее, весьма натуралистичном, поэт — вопреки собственным путевым заметкам — подчеркивает восточные, монголоидные черты, наиболее далекие от европейского идеала красоты: узкие глаза, плоский нос, широкий лоб (Благой 1967: 358). И делает это с той же настойчивостью, с какой указывает на западное происхождение слабостей светской дамы: французское, английское, итальянское5. Стиль, кстати, доходит до макаронизма: Пушкин цитирует каватину Родриго из оперы Россини «Дева озера» («La donna del lago», 1819); кроме того, в черновике (см. 3: 727) еще есть цитата по-французски6. Таким образом, свою красавицу-калмычку Пушкин намеренно снижает — стилистически и социально, а к «развратности» общества (заметим, высшего) он куда менее строг, чем Державин: сатирическое начало ослаблено.

Романтический образ героини приземлен за счет не только пародий, но и автопародий, причем объектом таковых становятся романтическая идеология и стилистика. Уже в первом строфоиде послания «Калмычке» нельзя не услышать сниженный перепев завязки пушкинских «Цыган»: Алеко вслед за цыганкой Земфирой отправляется кочевать по бессарабским степям (ср. Благой 1967: 359). Поступок «тезки» едва не повторил его создатель:

Прощай, любезная калмычка!

Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.

Есть в «Калмычке» пародийный отзвук не только завязки «Цыган», но и эпилога: <...>  // И от судеб защиты нет. Философический финал поэмы повторен в послании, но только там вместо ломающих судьбы роковых страстей — легкое увлечение на полчаса:



В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?

Это любимая мысль юного Пушкина: Судьба людей повсюду та же <...> — выражена еще в одной из самых известных его романтических элегий («К морю», 1824), начало которой также пародируется в послании «Калмычке»:

Прощай, свободная стихия! — Прощай, любезная калмычка! Шуточный мадригал калмычке меньше всего предназначался для ее глаз и ушей, и потому обращение к ней — такая же апострофа, как и обращение к морю. Пушкинская есть романтическая свободная стихия, только пародийно развенчанная; поэт не увлекся вслед за ее кибиткой, как не ответил прежде на призывы морской волны:

Ты ждал, ты звал... я был окован;

Могучей страстью очарован,
У берегов остался я...

«Не всё ль равно̀ ода, что̀ элегия?» — спрашивает автор 4-й главы «Онегина» (строфы XXXII—XXXIII). «Не всё ль равно, что̀ дикая калмычка, что̀ петербургская дама» — вот сухой остаток пушкинских стихов, в которых классицистская ода пародируется так же, как романтическая элегия. Эта идея «равенства» сути, ее «повсеместной одинаковости» находит адекватное стилистическое выражение: в «Калмычке» аксиологически уравнены гетерогенные стилистические элементы, теряющие свои объективно «высокие» или объективно «низкие» коннотации. Отсюда следует, что пушкинское послание идеальным образом вписывается в магистральную линию эволюции русского поэтического стиля: путь шел от гомогенности стилей у Ломоносова через их объективную гетерогенность в барковско-державинском бурлеске к субъектной гомогенизированности зрелого Пушкина, у которого полистилистичность текстов сопровождается частичной нейтрализацией объективных стилистических зарядов. Как происходило это уравнивание стилевых неровностей, хорошо видно на примере пушкинского письма А. Г. Родзянке от 8 декабря 1824 г. Тема письма нам близка — романтическая канонизация этнической экзотики: «Что, — спрашивал Пушкин, — твоя романтическая поэма Чупъ? Злодей! не мешай мне въ моемъ ремесле <...> не перебивай мне мою романтическую лавочку. Къ стати: Баратынскiй написалъ поэму (не прогневайся про Чухонку) <...> А я про ; каковъ? подовай-же намъ скорей свою Чупку — ай да Парнассъ! ай да Героини? ай да честная кампанiя! Воображаю, Аполлонъ смотря на нихъ закричитъ: за чемъ ведете мне не ту? А какую же тебе Фебъ? Гречанку? Италiанку? чемъ ихъ хуже Чухонка или Цыганка<.> <Пизда> одна — <еби>! т. е. оживи лучемъ вдохновенiя и славы» (Пушкин 1926, I: 104).

В этом письме одно и то же содержание получает разное стилевое выражение, и наоборот, одним и тем же стилем обсуждаются совсем разные предметы. Сперва Пушкин интересуется Анной Петровной Керн: «Говорятъ, она премиленькая вещь <...>», — а потом в близких выражениях характеризует «Эду» Баратынского: «<...> эта чухонка говорятъ чудо какъ мила» (Пушкин 1926, I: 104). Так и в «Калмычке» прозаизмы (глаза узки, плосок нос), но может и к сниженным, как в строчке Забыться праздною душой«В. Ф. Раевскому» (1822):

Но что ж теперь тревожит хладный мир
      Души бесчувственной и праздной?

В послании «Калмычке», однако, праздная душа7.

Напоследок скажу, что в этой цепочке пародий и автопародий «Калмычка» вовсе не была последним звеном. Свое шуточное послание Пушкин тоже спародировал, и не где-нибудь, а в «высоком» тексте, в письме Онегина, который объясняет Татьяне, почему он не полюбил ее еще в деревне: <...> Привычке милой не дал ходу <...> (ср.: Чуть-чуть, на зло моих затей,  Меня похвальная привычка // Не увлекла среди степей // ). Ю. Н. Тынянов был прав: «<...> пародией комедии может быть трагедия» (Тынянов 1921: 9). И всё же пушкинская автореминисценция заставляет думать, что деревенская Татьяна представлялась Онегину почти такой же дикаркой, как Пушкину его «любезная калмычка». Вот почему герою романа кажется, что Ларины, приехавшие в первопрестольную с северо-запада, явились туда степных селений —250, 355).

Сноски

* Текст и комментарий: Круглый стол к 75-летию Вячеслава Всеволодовича Иванова / Отв. ред. акад. В. Н. Топоров; Сост. Д. В. Вальков, Т. В. Цивьян. М.: Наука, 2006. С. 403—417.

1 Ср. в письме к Н. Н. Пушкиной из Оренбурга (19 сентября 1833 г.): «Какъ я хорошо веду себя! какъ ты была бы мной довольна! за барышнями не ухаживаю, смотрительшей не щиплю, съ калмычками не кокетничаю — и на дняхъ отказался отъ Башкирки, не смотря на любопытство, очень простительное путешественнику» (Пушкин 1935г: 105).

2 В цитатах все выделения полужирным шрифтом принадлежат мне. — М. Ш.

3 

4 Особеннно симптоматично восхищение «Сен-Маром»: роман де Виньи казался Пушкину «чопорным», «манерным», «облизанным» и полным «нелепых несообразностей» (12: 141).

5 Ср. у Державина: <...> Шампанским вафли запиваю <...>; <...> В карете англинской, златой <...> и т. д.

6 «Ma dov’è colei, che accende...» («Но где та, что воспламеняет...») я обязан И. А. Пильщикову; до сих пор ее источником ошибочно считалась «Покинутая Дидона» — опера Б. Галуппи на слова П. Метастазио (см. ПП 1931: 227; Лернер 1935: 104—105; 3: 1321; Котанская 1959: 157, 278, 339).

7 Ср.: Цели нет передо мною:   Сердце пусто, празден ум <...> («Дар напрасный, дар случайный...», 1828).

Раздел сайта: