Оксман Ю.: Пушкин в работе над "Капитанской дочкой"


ПУШКИН В РАБОТЕ НАД «КАПИТАНСКОЙ ДОЧКОЙ»

1. ЭВОЛЮЦИЯ ОБРАЗА ПУГАЧЕВА

10 апреля 1834 г. автор «Истории Малой России» и собиратель материалов для «Словаря достопамятных людей русской земли», Д. Н. Бантыш-Каменский, обратился к Пушкину с предложением прислать ему «верное описание примет, обыкновенной одежды и образа жизни Пугачева», почерпнутое «из писем частных особ» к его, Бантыша-Каменского, «покойному родителю» (XV, 125). Пушкин реагировал на это предложение очень живо и в середине мая получил уже от Бантыша-Каменского не только сводку данных о Пугачеве, но и специально подобранные биографические материалы о крупнейших деятелях восстания 1773—1774 гг. и об его усмирителях.

«Поспешаю представить Вам, — писал Бантыш-Каменский 7 мая 1834 г. — 1) Биографию Пугачева; 2) разные краткие биографии, числом двадцать, отличившихся в сие смутное время верностию к престолу и содействовавших самозванцу; 3) биографию графа Петра Ивановича Панина, из коей, может быть, Вы что-либо почерпнете любопытное. — Первою (то-есть Пугачевскою) бью Вам челом, предоставляя оную в полное Ваше распоряжение» (XV, 143—144).

«Истории Пугачева» была доведена им до конца и даже успела пройти через цензуру Николая I1. Тем не менее поэт с большим вниманием отнесся к бумагам Бантыша-Каменского и в письме к последнему от 3 июня 1834 г. высоко оценил их значение: «Не знаю, как Вас благодарить за доставление бумаг, касающихся Пугачева. Не смотря на то, что я имел уже в руках множество драгоценных матерьялов, я тут нашел неизвестные, любопытные подробности, которыми непременно воспользуюсь» (XV, 155).

Чем же Пушкин воспользовался из этих материалов в своей монографии? В печатном тексте «Истории Пугачева» ссылка на бумаги Бантыша-Каменского сделана однажды, и то по весьма случайному и мало значительному поводу, — мы имеем в виду справку в седьмой главе об убитом в Казани генерале Кудрявцеве: «Извлечено из неизданного Исторического словаря, составленного Д. Н. Бантышом-Каменским» (IX, кн. 1, 115).

Можем ли мы заключить на основании единственной печатной ссылки Пушкина на «Словарь» Бантыша-Каменского, что в других случаях он в своей «Истории» к этому источнику не обращался? Разумеется, нет.

Об активном интересе Пушкина к материалам Бантыша-Каменского свидетельствуют, помимо отмеченного выше письма поэта, многочисленные выписки из «Словаря», сохранившиеся в литературном архиве Пушкина. На особых листках Пушкин проконспектировал биографические справки об Аристове, Белобородове, Перфильеве, Хлопуше, Чике, Шелудякове, Рейнсдорпе, Кудрявцеве и Толстом2 Пушкина интерес новизны, и во-вторых, предназначались не для вставок в уже законченную рукопись «Истории Пугачева», а для использования в следующем ее издании или в будущем романе.

Бумаги Бантыша-Каменского, как было отмечено выше, оказались в распоряжении Пушкина уже после того, как его работа прошла через царскую цензуру3. В силу этого поэт не имел больше права ни на какие дополнения и поправки, выходящие за пределы обычной литературно-технической корректуры. Разумеется, это обстоятельство не означало, что Пушкин вовсе отказался от возможности уточнения тех или иных деталей своего повествования в процессе печатания книги, но всю эту правку приходилось делать с величайшей осмотрительностью, чтобы не итти на риск вторичного цензурного просмотра «Истории», разрешение которой к печати было, очевидно, чистой случайностью. И все же внимательный читатель может установить следы использования Пушкиным биографических справок Бантыша-Каменского не только в примечании о генерале Кудрявцеве в седьмой главе, но и в более ответственных частях «Истории Пугачева». Сошлемся, например, на строки о Белобородове в перечне сподвижников Пугачева, который Пушкин дает в третьей главе. Ни в черновых рукописях «Истории Пугачева», ни в беловой рукописной ее редакции мы не найдем имени Белобородова в ряду «главных сообщников» самозванца — Зарубина, Перфильева, Падурова, Овчинникова, Шигаева, Лысова, Чумакова, Хлопуши. Имя Белобородова появляется здесь только в печатном тексте, то есть лишь после того как Пушкин познакомился с биографией Белобородова, составленной Бантышом-Каменским, и сделал из нее следующую выписку:

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой

«ИСТОРИИ ПУГАЧЕВСКОГО БУНТА» С ДАРСТВЕННОЙ НАДПИСЬЮ ПУШКИНА И. И. ДМИТРИЕВУ, 1834 г.
Институт русской литературы АН СССР, Ленинград

«Иван Наумов сын Белобородов, отставной канонер, пристал к Пугачеву <в> 1773 году, пожалован им в полковники и в походные атаманы, а потом в начале 1774 в старшие войсковые атаманы и в фельдмаршалы. Был жесток, знал грамоту, соблюдал в шайках строгую дисциплину» и пр. (IX, кн. 2, 776).

На основании этих данных Пушкин дополнил перечень «главных сообщников» Пугачева самым именем Белобородова и оттенил в его характеристике именно те черты, которые Бантыш-Каменский считал для Белобородова основными. «Отставной артиллерийский капрал Белобородов пользовался полною доверенностию самозванца, — писал Пушкин. — Он вместе с Падуровым заведывал письменными делами у безграмотного Пугачева, и ввел строгий порядок и повиновение в шайках бунтовщиков». В рукописной редакции этого места имя Белобородова не упоминалось, а строка о Падурове отредактирована была следующим образом: «Падуров, предатель несчастного Чернышева, заведовал письменными делами у безграмотного Пугачева»4.

Характеристика Белобородова, бегло намеченная в «Истории Пугачева», была художественно развернута впоследствии в «Капитанской дочке», в знаменитой сцене главы «Мятежная слобода», когда «тщедушный и сгорбленный старичок в голубой ленте», которого Пугачев называет то «Наумычем», то «фельдмаршалом» (вот, когда Пушкину пригодилась его выписка из Бантыша-Каменского!), настаивает на том, что Гринев подослан в лагерь пугачевцев от «оренбургских командиров» и требует поэтому его повешения5.

**
*

придавал особое значение, полностью предоставляя ее в распоряжение Пушкина и не сомневаясь в том, что он сумеет оценить значение этого дара.

Что же представляло собою полученное поэтом жизнеописание Пугачева? В какой мере оно могло оказаться полезным для Пушкина и чем объясняется его молчание об интересующем нас литературном документе в печатном тексте «Истории Пугачева» и в переписке с Бантышом-Каменским?

В поисках ответа на этот вопрос мы обратились к публикациям Бантыша-Каменского, рассчитывая на то, что он мог сохранить у себя копию той рукописи, оригинал которой погиб в архиве Пушкина, и даже использовать этот дубликат в печати.

Разумеется, предоставляя в мае 1834 г. Пушкину свои материалы о Пугачеве, Бантыш-Каменский никак не рассчитывал на то, что он сможет когда-нибудь и сам их напечатать. Однако выход в свет «Истории Пугачева» на некоторое время снял запрет с этой не подлежавшей популяризации темы — и Бантыш-Каменский, закончив свой «Словарь достопамятных людей русской земли», получил осенью 1836 г. цензурное разрешение на публикацию в этом издании жизнеописаний не только усмирителей пугачевского восстания, но и его вождей. В ряду биографий последних в четвертом томе «Словаря» оказалась и широко развернутая (на 22 страницах) характеристика Пугачева («Пугачев, Емельян Иванов»)6.

Едва ли можно сомневаться в том, что текст этого жизнеописания Пугачева точно соответствовал его рукописи, бывшей в распоряжении Пушкина. Тождество обоих литературных документов подтверждается прежде всего той характеристикой, которую давал Бантыш-Каменский своим материалам, подчеркивая в письме к Пушкину наличие в них «верного описания примет, обыкновенной одежды и образа жизни Пугачева». Тождество это

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой


Рисунок Г. Г. Чернецова, 1830-е гг.
Эрмитаж, Ленинград

подтверждается еще и тем, что если бы Бантыш-Каменский, составляя «Словарь достопамятных людей русской земли», не располагал готовой биографией Пугачева, то он не мог бы обойтись в новом варианте этого жизнеописания без материалов «Истории пугачевского бунта». Между тем с начала и до конца биография Пугачева в «Словаре достопамятных людей» ориентирована была на допушкинскую концепцию пугачевского восстания, а документальной своей основой имела только небольшую часть тех материалов, которыми располагал Пушкин. Опираясь на такие источники как официальное «Описание происхождения дел и сокрушения злодея, бунтовщика и самозванца Емельяна Пугачева», как сентенция «О наказании смертною казнию самозванца Пугачева и его сообщников», как «Летопись» Рычкова7, Бантыш-Каменский, вопреки его уверениям, не располагал для своего труда никакими «письмами частных особ о Пугачеве», если не считать тех, которые опубликованы были в «Записках о жизни и службе А. И. Бибикова» (СПб., 1817). Из официальных источников Бантыш-Каменский механически перенес в свою компиляцию все их тенденциозно-памфлетные измышления о Пугачеве и многочисленные фактические ошибки при изложении событий 1773—1774 гг. Ни одна деталь повествования Бантыша-Каменского не представляла для Пушкина интереса новизны, чем и объясняется его молчание об этой биографии как в основном тексте «Истории Пугачева», так и в примечаниях и приложениях к ней.

«Словарь достопамятных людей русской земли», мы не можем не признать разительного сходства одной из страниц этой биографии с пушкинской зарисовкой Пугачева в начальных главах его «Истории». Это была именно та страница, которую Бантыш-Каменский характеризовал как «верное описание примет» и «образа жизни Пугачева». К чему же сводилось описание этих «примет»?

«Пугачев имел лице смуглое, но чистое, сухощавое, — гласила эта справка, — глаза быстрые и взор суровый; левым глазом щурил и часто мигал; нос с горбом; волосы на голове черные, на бороде такие же с проседью; роста был менее среднего; в плечах хотя широк, но в пояснице тонок; говорил просто, как донские казаки. Платье его состояло из плисовой малиновой шубы, под которою носил панцырь, и из таких же шаровар и казачьей шапки. С любимцами своими за обедом часто напивался допьяна; они сидели часто в шапках, а иногда в рубахах, пели бурлацкие песни, не оказывая ему никакого почтения; но когда он выходил на улицу, следовали за ним с открытыми головами. Являясь среди народа, Пугачев всегда бросал в толпу деньги...»8

Нет надобности напоминать сейчас общеизвестные строки «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки», чтобы доказать совпадение их даже в деталях с этими зарисовками Пугачева и его быта. Однако не будем спешить с выводами, ибо все то, о чем повествовал Бантыш-Каменский, принадлежало не ему, а его первоисточникам, хорошо известным Пушкину в подлинниках.

В основном тексте «Истории Пугачева» Пушкин не дал или, точнее, не мог еще дать той портретной и речевой характеристики своего героя, которую он с таким мастерством развернул через несколько лет в «Капитанской дочке». Но, даже не ставя себе в 1834 г. этих задач, великий поэт уже в «Истории Пугачева» полностью использовал все первоисточники Бантыша-Каменского. В самом деле, первые краткие сведения о внешнем облике Пугачева Пушкин дает во второй главе своей работы, показывая будущего вождя крестьянского восстания после его бегства из казанской тюрьмы: «Незнакомец был росту среднего, широкоплеч и худощав. Черная борода его начинала седеть. Он был в верблюжьем армяке, в голубой калмыцкой шапке и вооружен винтовкою» (IX, кн. 1, 15). В главе четвертой Пушкин закрепляет это изображение, относящееся к лету 1773 г., деталями более раннего портрета Пугачева (1771 г.): «Он был сорока лет от роду, росту среднего, смугл и худощав; волосы имел темнорусые, бороду черную, небольшую и клином» (IX, кн. 1, 41).

бегства из казанской тюрьмы, во втором — на описание примет Пугачева, сделанное со слов его жены9.

В приложениях к «Истории Пугачева» Пушкин печатает «Летопись» П. И. Рычкова, в которой находим еще один источник Бантыша-Каменского — показания о Пугачеве писаря оренбургского соляного правления Полуворотова: «Рост его <Пугачева> небольшой, лицо имеет смуглое и сухощавое, нос с горбом; а знаков он <Полуворотов> на лице его не приметил, кроме сего, что левый глаз щурит и часто им мигает. Волосы на голове черные, борода черная же, но с небольшою сединою. Платье имеет: шубу плисовую малиновую, да и шаровары такие ж; шапку казачью. Речь его самая простая и наречия донских казаков; грамоте или очень мало, или ничего не знает» (IX, кн. 1, 235).

Пушкин полностью перепечатывает первоисточник и основной части отмеченного выше рассказа Бантыша-Каменского — показания корнета Пустовалова, бывшего в плену у Пугачева и бежавшего 16 марта 1774 г. из Берды в Оренбург.

«Лицо имеет он, — сообщал Пустовалов о Пугачеве, — смуглое, но чистое, глаза острые и взор страховитый; борода и волосы на голове черные; рост его средний или и меньше; в плечах хотя и широк, но в пояснице очень тонок; когда случается он в Берде, то все распоряжает сам и за всем смотрит не только днем, но и по ночам; с сообщниками своими, которых он любит, нередко вместе обедает и напивается допьяна, которые обще с ним сидят в шапках, а иногда-де и в рубахах и поют бурлацкие песни без всякого ему почтения; но когда-де выходит он на базар, тогда снимают шапки и ходят за ним без шапок, а он сам, когда публично ходит, то почти всегда бросает в народ медные деньги» (IX, кн. 1, 324).

Показания Пустовалова, широко использованные Пушкиным в тексте третьей главы «Истории», извлечены были им из «Летописи» Рычкова и вместе с последней перешли в «приложения» к «Истории Пугачева»10.

«Истории» портретные черты Пугачева, вовсе не для того, чтобы показать несоизмеримость исторической эрудиции Пушкина с эрудицией даже самого осведомленного из его предшественников. Для раскрытия пушкинского понимания образа Пугачева гораздо существеннее другой вывод, который позволяют нам сделать его первоисточники. И в «Истории Пугачева» и в «Капитанской дочке» портрет Пугачева является не простым обобщением впечатлений от его живого образа, зарегистрированных в тех или иных документах и мемуарах, а результатом большой работы по изучению, критическому отбору и политическому переосмыслению всех этих исторических материалов.

Бантыш-Каменский смотрит на Пугачева глазами его классовых врагов, глазами его судей. Поэтому их свидетельства биографом только суммируются, а не анализируются. Если, например, в показаниях корнета Пустовалова отмечается в ряду других признаков самозванца его якобы «страховитый взор», то составитель «Словаря достопамятных людей» закрепляет этот штрих в справке о Пугачеве как основной («взор суровый»), несмотря на то, что в других свидетельствах о Пугачеве эта «примета» отсутствует. Решительно отбрасывает ее и Пушкин. Почти во всех показаниях о Пугачеве подчеркивается его неграмотность («грамоте или очень мало, или ничего не знает», «безграмотный Пугачев», «он же вовсе и грамоте не умеет»). Повторяется об этом не раз и в биографической справке Бантыша-Каменского. Разумеется, не может обойти эту характерную деталь и Пушкин. Но уже в «Замечаниях о бунте», представленных Николаю I в дополнение к печатному тексту «Истории», великий поэт утверждал, что эта «безграмотность» Пугачева нисколько не мешала ему в его воззваниях к народу находить именно те слова, образы и формулировки, соперничать с которыми никак не могли ни правительственные манифесты, ни «публикации» высокообразованного начальства на местах: «Первое возмутительное воззвание Пугачева к яицким казакам, — писал Пушкин, — есть удивительный образец народного красноречия, хотя и безграмотного. Оно тем более подействовало, что объявления, или публикации, Рейнсдорпа были писаны столь же вяло, как и правильно, длинными обиняками, с глаголами на конце периодов» (IX, кн. 1, 371).

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой

КАБИНЕТ ПУШКИНА В ЕГО ПОСЛЕДНЕЙ КВАРТИРЕ, В ДОМЕ НА МОЙКЕ, В ПЕТЕРБУРГЕ

Фотография М. А. Величко, 1949 г.

И все же подлинный исторический образ вождя крестьянского восстания не получил яркого художественного воплощения на страницах «Истории Пугачева». Не имея возможности полным голосом говорить о Пугачеве по соображениям цензурно-тактического порядка, Пушкин еще в большей степени был стеснен в этих страницах своего труда усвоенной им политической концепцией событий 1773—1774 гг. Эта концепция, уходящая своими корнями еще в пору изучения Пушкиным событий периода крестьянских войн и польской интервенции начала XVII в. и истории первого самозванца, закреплена была известной недооценкой личности самого Пугачева в «Путешествии из Петербурга в Москву» и теми соображениями, которые Пушкин нашел об этом в письмах генерала А. И. Бибикова к Д. И. Фонвизину: «Пугачев, — утверждал Бибиков, — не что иное, как чучело, которым играют воры, яицкие казаки: не Пугачев важен: важно общее негодование» (IX, кн. 1, 45. — Разрядка наша).

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой

КАБИНЕТ ПУШКИНА
Правая сторона комнаты

Эти строки, которые Пушкин с таким сочувствием выдвигал в пятой главе своей «Истории», дают ключ к его толкованию взаимоотношений Пугачева и его атаманов в третьей главе («Пугачев не был самовластен» и проч.). Эти же установки определяют позицию исследователя в восьмой главе: «Пугачев бежал; но бегство его казалось нашествием. Никогда успехи его не были ужаснее, никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции. Довольно было появления двух или трех злодеев, чтоб взбунтовать целые области. Составлялись отдельные шайки грабителей и бунтовщиков; и каждая имела у себя своего Пугачева» (IX, кн. 1, 69).

Вот почему в «Истории Пугачева» оказались только мастерские этюды к портрету Пугачева, но не цельный и законченный образ вождя крестьянского движения.

«Истории пугачевского бунта»:

Вот мой Пугач: при первом взгляде
Он виден: плут, казак прямой;
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.

«историю пишут не крестьяне, а помещики»11. Работая над «Историей Пугачева», Пушкин сделал все, что только было в его силах, чтобы избежать этих упреков. Едва закончив в Болдине новую редакцию своего труда (в отмену той, которая сложилась в первой половине 1833 г.), Пушкин в одном из черновых набросков письма к Бенкендорфу от 6 декабря 1833 г. отмечал, что «по совести исполнил долг историка: изыскивал истину с усердием и излагал ее без криводушия, не стараясь льстить ни силе, ни господствующему образу мыслей» (XV, 226). Как известно, рупором этого «господствующего образа мыслей», то есть общественного мнения крепостников, явился, тотчас по выходе в свет «Истории Пугачева», министр просвещения и начальник Главного управления цензуры С. С. Уваров.

«В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают, — отмечал Пушкин в своем дневнике в феврале 1835 г. — Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении» (XII, 337). Уваров реагировал на работу Пушкина так же, как в свое время Екатерина II на «Путешествие из Петербурга в Москву», назвав его страницы «совершенно бунтовскими»: «Намерение сей книги на каждом листе видно, — писала царица. — Сочинитель <...> ищет всячески и защищает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народа в негодование противу начальников и начальства»12.

Переходя от «Истории Пугачева» к «Капитанской дочке», Пушкин не мог уже не учитывать последствий сближения своей позиции с позицией Радищева, тем более, что сближение это подсказывалось не только мнительностью и злонамеренностью тех или иных его критиков, но самым существом дела — особенностями пушкинской трактовки крепостнической общественности с «великими отчинниками» во главе и его же оценкой перспектив крестьянской революции. Трудности показа в этих условиях образа вождя крестьянского движения не упрощаются, а увеличиваются. В период между «Капитанской дочкой» и «Историей Пугачева» Пушкину приходится работать над особыми полемическими примечаниями к «Путешествию из Петербурга в Москву» и над статьей «Александр Радищев». Этот предварительный политический комментарий к роману оказывается особенно необходимым потому, что поэт решительно отказывается от своего прежнего подхода к Пугачеву, как к человеку более или менее случайному, как к слепому орудию в руках яицких казаков, как к «прошлецу, не имевшему другого достоинства, кроме некоторых военных познаний и дерзости необыкновенной» (IX, кн. 1, 27). В окончательной редакции романа от этой трактовки его героя почти не остается уже и следа. Мы говорим «почти», ибо образ Пугачева дан в «Капитанской дочке» не однолинейно, а в разных профилях и аспектах, в речах и действиях, о которых передает читателю не только автор романа, но и Гринев, от имени которого ведется повествование, человек совсем иных интеллектуальных масштабов и политических горизонтов, чем Пушкин. В подчеркнуто-наивных философско-исторических сентенциях и моралистических репликах Гринева, комментировавших события романа, окончательно определился тот метод художественного письма, который не удался перед тем Пушкину ни в набросках «Путешествия из Москвы в Петербург», ни в статье «Александр Радищев»13«эзоповского языка», но и функционально связанных с последним некоторых других приемов литературной экспозиции. Мы имеем в виду прежде всего создание Пушкиным образа бесхитростного выразителя охранительной идеологии, который «с важностью забавной» то судит о перспективах крестьянской революции в «Капитанской дочке» (Гринев), то полемизирует с Радищевым (московский барин, член «английского клуба», едущий из Москвы в Петербург), то откликается на «Историю Пугачева» (образ престарелого провинциального «критика» в ответе на замечания Броневского об «Истории пугачевского бунта»), то громит всю современную мировую литературу с позиций мракобесов Российской академии, не замечая комического эффекта своих претензий («Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности как иностранной, так и отечественной»). Все это образы, созданные в период 1833—1836 гг.

Однако еще в середине 1825 г. в дискуссии Пушкина с Рылеевым, пытавшимся спасти свою поэму «Войнаровский» от цензурного запрета путем обесцвечивания и даже искажения ее образов и деклараций, Пушкиным теоретически нащупаны уже были возможности того самого решения этих проблем, которое художественно документировано было в охранительных политических афоризмах персонажей «Капитанской дочки» и «Путешествия из Москвы в Петербург». Письмо Пушкина не сохранилось, но ответ на него Рылеева известен: «Ты во многом прав совершенно; особенно говоря о Миллере. Он точно истукан. Это важная ошибка; она вовлекла меня и в другие. Вложив в него верноподданнические филиппики за нашего великого Петра, я бы не имел надобности прибегать к хитростям и говорить за Войнаровского для Бирукова» (XIII, 182).

Пушкину не пришлось смягчать впечатления от Пугачева автокомментариями, писанными не столько для читателей, сколько для цензоров — «говорить за Войнаровского для Бирукова». Пушкин не пошел ни на романтизацию своего героя, ни на снижение исторического образа крестьянского вождя по тем рецептам, которые рекомендовались ему реакционной критикой14. Но, для сохранения в романе своей «политических афоризма», демонстрировавших осуждение с моралистических позиций правящего класса крестьянского движения и его вождя. Принадлежность Гринева к стану врагов восставшего народа оттенялась и особенностями его фразеологии («Мы утешались в нашем бездействии мыслию о скором прекращении скучной и мелочной войны с разбойниками и дикарями»; «Белогорскую крепость защищал я противу злодея до последней крайности»; «Тотчас толпа злодеев окружила нас и с криком потащила к воротам» и т. п.).

Для усыпления органов надзора этой дымовой завесы было совершенно достаточно, но внимательный читатель с условными «верноподданническими филиппиками» прапорщика Гринева мог не считаться15. Язык образов и логика фактов были гораздо убедительнее сентенций их комментатора.

**
*

Пушкин, конспектируя летом 1833 г. рукописную хронику П. И. Рычкова «Осада Оренбурга», обратил внимание на рассказ о поведении пленного Пугачева в ставке графа П. И. Панина: «В Синбирск привезенный на дворе гр. Панина Пугачев отвечал ему дерзко и смело (хотя и признавался в самозванстве), за что граф ударил его несколько раз по лицу»16.

Поэт И. И. Дмитриев, рассказывая Пушкину об этом же эпизоде, вспомнил еще одну страшную деталь: «Панин вырвал клок из бороды Пугачева, рассердясь на его смелость» (IX, кн. 2, 498).

«Истории Пугачева» Пушкин тщательно учел оба эти свидетельства. Но самый факт развертывания в самостоятельный эпизод кратких мемуарных данных о бессудной расправе графа Панина с Пугачевым не мог бы, конечно, иметь место, если бы в распоряжении Пушкина не оказалось еще одного источника. Мы имеем в виду то предание о Панине и Пугачеве, которым Пушкин это столкновение политически и психологически мотивировал в восьмой главе «Истории Пугачева»: «Пугачева привезли прямо на двор к графу Панину, который встретил его на крыльце, окруженный своим штабом. — Кто ты таков? спросил он у самозванца. — Емельян Иванов Пугачев, отвечал тот. — Как же смел ты, вор, назваться государем? продолжал Панин. — Я не ворон (возразил Пугачев, играя словами и изъясняясь, по своему обыкновению, иносказательно), , а ворон-то еще летает <...> Панин, заметя, что дерзость Пугачева поразила народ, столпившийся около двора, ударил самозванца по лицу до крови и вырвал у него клок бороды» (IX, кн. 1, 78).

Кто же из симбирских старожилов (а сцена эта едва ли могла быть записана в другом месте) познакомил Пушкина с преданием о бесстрашной реплике Пугачева, которую не мог вспомнить Дмитриев и которую не записал Рычков? Естественнее всего предположить, что на помощь Пушкину здесь пришел П. М. Языков, старший брат поэта, один из интереснейших представителей симбирской интеллигенции тридцатых годов, знаток местного края и ревнитель его преданий, этнограф, историк и натуралист, с которым Пушкин провел несколько часов на пути в Оренбург и вновь увидался на обратном пути в Болдино. О нем Пушкин 12 сентября 1833 г. писал жене из Симбирска: «Здесь я нашел старшего брата Языкова, человека чрезвычайно замечательного и которого готов я полюбить, как люблю Плетнева или Нащокина. Я провел с ним вечер» (XV, 80 и 83)17.

В пользу симбирско-языковской локализации предания о смелой пугачевской шутке, вызвавшей кулачную расправу с ним графа Панина, свидетельствует и тот факт, что именно в Симбирской губернии записана была А. М. Языковым, другим братом поэта, народная песня о беседе Пугачева с его тюремщиком:


— «Скажи, скажи Пугаченька, Емельян Иваныч,
Много ль перевешал князей и боярей?»
— Перевешал вашей братьи семьсот семь тысяч.
Спасибо тебе, Панин, что ты не попался:

За твою то бы услугу повыше подвесил18.

Предание, рассказанное Языковым, оставило след не только в «Истории Пугачева». Слова из живой речи пленного крестьянского вождя, записанные Пушкиным в Симбирске в 1833 г., явились тем зерном, из которого выросла вся речевая характеристика Пугачева в «Капитанской дочке».

**
*

Радищев, характеризуя мотивы или, как он говорил, «голоса русских народных песен», в них, в этих «голосах», предлагал искать ключи к правильному пониманию «души нашего народа»19. Пушкин с исключительным вниманием отнесся к этим творческим заветам автора «Путешествия из Петербурга в Москву» и уже во время своей поездки в Заволжье, Оренбург и Уральск именно в фольклоре нашел недостававший ему материал для понимания Пугачева как подлинного вождя крестьянского движения и свойств его характера как типических положительных черт русского человека. Это было открытием большой принципиальной значимости, ибо без него было бы невозможно и новаторское разрешение задач воскрешения подлинного исторического образа Пугачева.

жить крестьянство и казачество Поволжья и Приуралья. Подобно тому, как еще в пору своей Михайловской ссылки великий поэт в «мнении народном» нашел разгадку успехов первого самозванца и гибели царя Бориса, так и сейчас, в осмыслении образа нового своего героя он опирался не только и не столько на свои изучения памятников крестьянской войны в государственных архивах, сколько на «мнение народное», запечатленное в преданиях, песнях и рассказах о Пугачеве. В 1825 г. Пушкин считал Степана Разина «единственным поэтическим лицом русской истории» (XIII, 121); пугачевский фольклор позволил ему эту формулу несколько расширить.

«Уральские казаки (особливо старые люди), — осторожно удостоверял Пушкин в своих замечаниях о восстании, представленных царю 31 января 1835 г., — доныне привязаны к памяти Пугачева. Грех сказать, говорила мне 80-тилетняя казачка, на него мы не жалуемся; он нам зла не сделал. — Расскажи мне, говорил я Д. Пьянову, как Пугачев был у тебя посаженным отцом? — Он для тебя Пугачев, отвечал мне сердито старик, а для меня он был великий государь Петр Федорович» (IX, кн. 1, 373).

Без учета этих ярких и волнующих рассказов свидетелей восстания, непосредственно воздействовавших на Пушкина своей интерпретацией личности Пугачева, как подлинного вождя крестьянского движения, как живого воплощения их идеалов и надежд, «Капитанская дочка» не могла бы, конечно, иметь того политического и литературного звучания, которое она получила в условиях становления русского критического реализма, как новой фазы искусства. Мастерство Пушкина, как и мастерство Толстого, это мастерство раскрытия самых существенных сторон действительности, самых существенных черт национального характера, показываемого не декларативно, не статично, а в живом действии, в конкретной исторической борьбе.

В своих суждениях по поводу «Путешествия из Петербурга в Москву», оформившихся, примерно, за два года до «Капитанской дочки», Пушкин с гордостью отмечал высокий интеллектуальный и моральный уровень русского трудового народа: «Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны»20.

Этот перечень положительных свойств русского крестьянина как черт , закрепленных в самых неблагоприятных условиях его политического и экономического быта, был полностью повторен, углублен и дополнен в знаменитой формулировке Белинского. «Какие хорошие свойства русского человека, отличающие его не только от иноплеменников, но и от других славянских племен?» — спрашивал великий критик в статье о «Деяниях Петра Великого» и тут же отвечал: «Бодрость, смелость, находчивость, сметливость, переимчивость, — на обухе рожь молотить, зерна не обронить, нуждою учиться калачи есть, — молодечество, разгул, удальство, и в горе и в радости море по колено»21.

Всеми этими качествами в избытке наделен в «Капитанской дочке» именно Пугачев. Именно он является воплощением неиссякаемой творческой энергии и высоких моральных и интеллектуальных качеств русского народа (ясный ум, свободолюбие, великодушие, справедливость, бесстрашие, находчивость, удаль и широта натуры).

Эти особенности склада русского человека родились в конкретных материальных условиях и закрепились в многовековой исторической борьбе, ибо, как учит нас И. В. Сталин, «что такое национальный характер, как не отражение условий жизни, как не сгусток впечатлений, полученных от окружающей среды?»22

Образ Пугачева Пушкин заново освещает не только пониманием лучших свойств русского человека. Вся речевая его характеристика строится по тем же принципам.

«представителя духа» русского народа, Пушкин «отличительными чертами в наших нравах» признал «какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться» (XI, 34). Неслучайно именно эти признаки выдвигаются как основные в повадках и речах Пугачева, начиная от первой встречи с ним Гринева во время бурана до вдохновенной передачи Пугачевым сказки об орле и вороне в одиннадцатой главе романа.

«Сметливость его и тонкость чутья меня поразили», — рассказывает Гринев о первой встрече своей с Пугачевым (VIII, кн. 1, 288). «Наружность его показалась мне замечательна; он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь; живые большие глаза так и бегали. Лицо его имело выражение довольно приятное, но плутовское» (VIII, кн. 1, 290). В главе восьмой эта характеристика дополнялась: «Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец, он засмеялся, и с такой непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не зная чему» (VIII, кн. 1, 331).

Вот когда Пушкину пригодилось его знание документальных описаний «примет» Пугачева, вот когда возвратился он к показаниям Пустовалова и Полуворотова, едва затронутым им на страницах «Истории Пугачева». В главе «Вожатый» Пушкин заставляет Гринева быть свидетелем замечательного разговора Пугачева с хозяином умета. Будущий самозванец дает понять, что яицкому войску, утесненному после восстания 1772 г., не следует унывать, что оно еще даст себя знать правительству.

«Хозяин вынул из ставца штоф и стакан, подошел к нему и, взглянув ему в лицо: „Эхе, — сказал он, — опять ты в нашем краю! Отколе бог принес?“ — Вожатый мой мигнул значительно и отвечал поговоркою: „В огород летал, конопли клевал; швырнула бабушка камушком — да мимо. Ну, а что ваши?“ — Да что наши! — отвечал хозяин, продолжая иносказательный разговор. — Стали было к вечерне звонить, да попадья не велит: поп в гостях, черти на погосте. — „Молчи, дядя, — возразил мой бродяга, — будет дождик, будут и грибки; а будут грибки, будет и кузов. А теперь (тут он мигнул опять) заткни топор за спину: лесничий ходит...“» (VIII, кн. 1, 290).

русские тона. Характеризуя использование Пушкиным в одной из последних глав «Истории Пугачева» народной песни о Пугачеве и графе Панине, мы определили самый ранний опыт демонстрации поэтом «веселого лукавства ума» Пугачева и его «живописного способа выражаться». Сцена в умете, спор с Хлопушей и Белобородовым, беседа с Гриневым в кибитке во время поездки в Белогорскую крепость — являлись иллюстрацией тех же приемов письма. Все действия Пугачева одухотворены его волей к победе, сознанием правоты его исторической миссии. Он уверенно ждет своего часа. Как свидетельствует уже сцена в умете, он терпелив, но знает и то, что всякому терпению есть предел.

Пушкин, оттеняя в Пугачеве и эту черту характера русского человека, хорошо помнил, видимо, наблюдения Радищева: «Я приметил из многочисленных примеров, что русский народ очень терпелив: и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать»23.

Итак, великий поэт, образно осмысляя положительные черты русского народа, близко подошел к тому гениальному определению трех важнейших свойств русского национального характера, которое дано было И. В. Сталиным: «Ясный ум, стойкий характер и терпение»24.

2. «СЧЕТ САВЕЛЬИЧА»

Предметные уроки крестьянского восстания 1773—1774 гг., его противоречия и их социально-политический смысл волновали Пушкина в «Капитанской дочке» не в меньшей степени, чем в «Истории Пугачева».

«Истории Пугачева».

Документальная и мемуарная база романа прочно обеспечивается материалом, собранным и критически освещенным Пушкиным в его исторической монографии, но нет никаких оснований предполагать, что Пушкин в процессе работы над «Капитанской дочкой» не выходил из круга первоисточников «Истории Пугачева». Более правильно было бы прямо противоположное утверждение, ибо чем внимательнее вглядываемся мы в материалы литературного архива Пушкина, тем явственнее определяется изначальный параллелизм его не только творческих, но и собирательских интересов. Из многих тысяч документов, просмотренных Пушкиным в архивах Петербурга, Москвы, Казани, Оренбурга и Нижнего-Новгорода, он отбирает для копировки лишь наиболее значительные, наиболее колоритные, наиболее характерные, причем этот отбор с самого начала производится не только под специальным углом зрения историка и источниковеда, но с учетом потребностей исторического романиста. Так, явно для будущего романа, а не для «Истории Пугачева» Пушкин копирует в 1833 г. такой выразительный бытовой документ, как «реестр» убытков, понесенных некиим надворным советником Буткевичем во время захвата пугачевцами пригорода Заинска25. Приводим этот неопубликованный документ полностью (с сохранением основных особенностей орфографии подлинника):

РЕЕСТР ЧТО УКРАДЕНО У НАДВОРНОГО СОВЕТНИКА
БУТКЕВИЧА ПРИ ХУТОРЕ В ПРИГОРОДЕ ЗАИНСКЕ

Трех и дву лет 21 ценою на 5 р.

Коров больших нетельных 58 — на 230 ру<блей>

Три седла черкасских с кожаными подушками, с хометами, войлоками и подметками, и 3 узды ямских и сыромятных ремней с медными пряжками — на 8 рублей

Котлов медных 3, в 43 а 1 ведро весом 1 п. на 10 р. 70 к.

Людской одежды пять шуб бараньих на 7 р. на 50 <коп.>

Епанечь валеных на 3 р.

3 пары суконных онучь на 1 р.

5 п. шерстяных чулок на 60 коп.

Холстов на 3 р. посконных

Сена поставленного 38 стогов на 76 рубл.

Овса 30 четв. на 25 р.

Два человека дворовых

Казанская богоматерь в окладе с жемчугом на 330 рублей.

Экипажу: сундук окованный железом с внутренним замком на 5 рублей; в нем: три п. кафтанов немецких 1) люстриновая, вторая кофейная — на 25 р.

Епанча суконная, алая, обложенная золотым прорезным позументом 65 р.

Два тулупа, один , второй из беличьего меху 60 руб.

Два халата, один хивинский, другой полосатый на 20 рубл.

Женского платья. Два лаброна, один люстриновый, другой гризетовый на 100 р.

Салоп штофный на лисьем меху в 50 р.

Мантилья черная на сибирских белках 26 р.

Платков штофных три, тальянских пять на etc, ситцевых на 46 р.

Косынок шелковых на 10 р.

Башмаков шит. зол. 2 п. на 4 руб.

12 рубах мужских полотняных с манжетами на 60 р.

Скатерти и салфетки на 45 р.

Одеяло из лисьих хвостов, другое из барсучьих 26 руб.

_____ 

О том, что реестр этот, обнажавший с большой яркостью своекорыстие, мелочность и жадность правящего класса, предназначался уже в момент его копировки для будущего романа, свидетельствуют и некоторые формальные признаки копии, снятой Пушкиным собственноручно, но без обычной для него археографической тщательности. Так, переписывая документ, Пушкин не обозначил ни места его хранения, ни даты, а самый текст подлинника воспроизвел с сокращениями, о которых говорят две его же отметки «etc» в самой концовке реестра и в перечне «платков штофных» и «тальянских». Копия писана была чернилами, на двух сторонах полулиста бумаги обычного канцелярского формата (размер 220×342 мм) фабрики Гончаровых. Водяной знак — «1829». В момент смерти поэта «реестр» находился в его личном архиве — автограф хранит след той самой жандармской нумерации (цифра «11» красными чернилами в середине листа), которую прошли все бумаги, опечатанные по распоряжению Николая I в кабинете Пушкина 29 января 1837 г.

**
*

Историкам пугачевского восстания хорошо известен «пригород Заинск», откуда вышел заинтересовавший Пушкина «реестр». Заинск — это старинный укрепленный пункт, входивший в Закамскую линию пограничных постов Московского государства. В конце 1773 г. Пугачев без боя взял Заинск, где встречен был «с честью» не только народом, но и всем городским начальством с комендантом во главе.

В «Истории Пугачева» Пушкин очень точно передал содержание официальных документов как об этом эпизоде, так и о позднейших действиях полковника Бибикова, который, на пути из Бугульмы в Мензелинск, вырвал буйный пригород «из злодейских рук». Боям под Заинском уделено было внимание и в одном из приложений к «Истории Пугачева» — в «Экстракте из журнала генерал-майора и кавалера кн. П. М. Голицына». Ни в печатном тексте «Истории Пугачева», ни в приложениях и дополнениях к ней, не нашли мы имени «надворного советника Буткевича». Но другие члены, видимо, этой же большой помещичьей семьи, неоднократно упоминаются в материалах, собранных Пушкиным. Так, один из Буткевичей (секунд-майор, «воеводский товарищ») вместе с женою был убит пугачевцами в г. Петровске, а другой — отставной прапорщик, перешедший на сторону самозванца, — претендовал на пост заинского коменданта.

«Реестр», представленный начальству третьим из этих Буткевичей, находился, возможно, в числе приложений к тому самому рапорту Бибикова о взятии Заинска, точная копия с которого сохранилась в бумагах Пушкина и частично была использована в «Истории Пугачева»

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой

Оксман Ю.: Пушкин в работе над Капитанской дочкой

«РЕЕСТР ЧТО УКРАДЕНО У НАДВОРНОГО СОВЕТНИКА БУТКЕВИЧА ПРИ ХУТОРЕ В ПРИГОРОДЕ ЗАИНСКЕ» — ДОКУМЕНТ ВРЕМЕН ПУГАЧЕВСКОГО ВОССТАНИЯ, СОБСТВЕННОРУЧНО СКОПИРОВАННЫЙ ПУШКИНЫМ, 1833 г.
Собрание Ю. Г. Оксмана, Саратов

Рапорт Бибикова учтен был в «Истории Пугачева», реестр Буткевича Пушкин оставил для «Капитанской дочки»26.

Счет Буткевича исключительно выразителен. Не только духовный облик, но и вся социально-политическая сущность «дикого барства» получала выражение в этой деловитой бухгалтерской справке Буткевича о его убытках от революции. Несмотря на то, что «состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно» (мы цитируем «Капитанскую дочку»), несмотря на то, что кровавая расправа карательных отрядов с «виноватыми и безвинными» была еще единственной формой решения гражданских и уголовных дел, господа Буткевичи спешили по-своему использовать предоставленную им историей передышку. Без всяких претензий на юмор счет Буткевича механически регистрировал все, что вспоминалось его составителю в процессе писания — «кобыл больших 65» и «два человека дворовых», «Спасителев образ в ризе» и сена «38 стогов», «казанскую богоматерь» и «три пары суконных онуч».

**
*

«Капитанской дочки», в которой Савельич с таким простодушным упорством домогается возмещения убытков, понесенных его барином в дни взятия Белогорской крепости. У самой виселицы, на которой еще качаются тела капитана Миронова и «кривого поручика», официальных представителей помещичьего государства, крепостной дядька Гринева хлопочет о том, чтобы вождь крестьянской революции немедленно обратил внимание на представленный ему «реестр барскому добру, раскраденному злодеями»:

«Молодой малый в капральском мундире проворно подбежал к Пугачеву. „Читай вслух“, — сказал самозванец, отдавая ему бумагу. Я чрезвычайно любопытствовал узнать, о чем дядька мой вздумал писать Пугачеву. Обер-секретарь громогласно стал по складам читать следующее:

„Два халата, миткалевый и шелковый полосатый, на шесть рублей“.

— Это что значит? — сказал, нахмурясь, Пугачев.

— Прикажи читать далее, — отвечал спокойно Савельич.

„Мундир из тонкого зеленого сукна на семь рублей“.

„Штаны белые суконные на пять рублей“.

„Двенадцать рубах полотняных голландских с манжетами на десять рублей“.

„Погребец с чайною посудою, на два рубля с полтиною...

— Что за вранье? — прервал Пугачев. — Какое мне дело до погребцов и до штанов с манжетами?

Савельич крякнул и стал объяснять. „Это, батюшка, изволишь видеть, реестр барскому добру, раскраденному злодеями...

— Какими злодеями? — спросил грозно Пугачев.

— Виноват: обмолвился, — отвечал Савельич <...> Прикажи уж дочитать.

— Дочитывай, — сказал Пугачев. Секретарь продолжал:

„Одеяло ситцевое, другое тафтяное на хлопчатой бумаге четыре рубля“.

„Шуба лисья, крытая алым ратином, 40 рублей“.

„Еще заячий тулупчик, пожалованный твоей милости на постоялом дворе, 15 рублей“.

— Это что еще! — вскричал Пугачев, сверкнув огненными глазами».

Знакомство с «реестром» Буткевича подсказало Пушкину одну из самых знаменательных сцен «Капитанской дочки». Изучение этого документа позволяет сейчас и нам значительно расширить и углубить понимание социально-политической функции счета Савельича, как художественного документа, которым оперирует в романе старый слуга только потому, что ни обычная цензура, ни, тем более, цензура Бенкендорфа и Николая I, не могли бы допустить использование «реестра» в его прямой исторической значимости.

Но и при переводе этого документа из поля зрения Пушкина-историка в рамки «семейной» хроники Гриневых, поэт, устами разгневанного Пугачева, выхватывающего из рук Савельича его нелепый «реестр», политически очень точно определял отношение вождя крестьянского восстания, конечно, не к Савельичу, а к его господам. И не только к Гриневым, но и к Буткевичам:

«Глупый старик! Их обобрали: экая беда? Да ты должен, старый хрыч, вечно бога молить за меня да за моих ребят, за то, что ты и с барином-то своим не висите здесь вместе с моими ослушниками...» (VIII, кн. 1, 336).

Формы использования в «Капитанской дочке» материалов документа, скопированного Пушкиным, были многообразны. Реестр Буткевича, предопределив сценарий и идейную нагрузку девятой главы, оказался учтенным и в самой завязке романа (глава вторая). «Два тулупа — один мерлущетой, второй из беличьего меху», отмеченные в документе, подсказывают ход и к «тулупчику заячьему», который так облегчил Пушкину долго не дававшуюся ему, судя по начальным планам «Капитанской дочки», мотивировку отношений его героев.

Дословно или с самыми незначительными уточнениями переключено было из реестра Буткевича в реестр Савельича все то, что могло найти себе место в гардеробе молодого офицера. К этому добавить пришлось лишь кое-что из офицерского обмундирования («мундир из тонкого зеленого сукна», «штаны белые суконные») и из походного инвентаря («погребец с чайною посудою»). Характерная деталь: Пушкин, используя номенклатуру Буткевича, значительно снижает все его расценки, как бы противопоставляя этим преувеличенные претензии жадного заинского помещика бескорыстию крепостного слуги.

Такие человеческие документы крестьянской войны 1773—1774 гг., как «реестр» Буткевича, художественно преображенный в «Капитанской дочке», с исключительною выразительностью конкретизировали в живой ткани романа крепостническую действительность27. Реалистическая сила художественного воплощения в гениальном романе Пушкина звала не к спокойному созерцанию «действительности» крепостнического государства, а к ожесточенной борьбе с ней.

1 Материалы, характеризующие конкретные исторические условия обращения Пушкина к проблематике крестьянской войны 1773—1774 гг., а также первую стадию его работы над «Историей Пугачева», были собраны и критически освещены в нашей статье «Пушкин в работе над „Историей Пугачева“» («Лит. наследство», т. 16—18, 1934, стр. 443—466) и в комментариях к «Капитанской дочке» и к «Истории Пугачева» — Пушкин, Полн. собр. соч., т. IV, М. — Л., изд. «Academia», 1936, стр. 746—758 и 797—799. Данные эти требуют ныне существенных уточнений и дополнений.

2 В бумагах Пушкина сохранились выписки из материалов, сообщенных ему Д. Н. Бантышом-Каменским («Об Аристове», «О Белобородове и Перфильеве», «Хлопуша, Чика, Шелудяков», «О Кудрявцеве», «О полковнике Толстом», «О Рейнсдорпе»). Первые две выписки (с отметками Пушкина: 1. «Из бумаг о Пугачеве Б. Каменского»; 2. «Б. Каменский») опубликованы впервые нами в «Лит. наследстве», т. 16—18, стр. 457—463; прочие — В. Л. в т. IX, кн. 2, 1940, стр. 775—777. Можно не сомневаться в том, что выписок этих было значительно больше, но фонды черновых материалов, относящихся к работе Пушкина над «Историей Пугачева» и «Историей Петра», сохранились далеко не полностью.

3 Первая часть рукописи «Истории Пугачева», представленная Пушкиным Николаю I 6 декабря 1833 г., возвращена была ему через Жуковского 29 января, а вторая часть — через Бенкендорфа 8 марта 1834 г. Печатание «Истории Пугачева» началось 4 июля 1834 г., но работа над примечаниями продолжалась еще в конце этого месяца См. письмо Пушкина к жене (около 26 июля): «Держу корректуру двух томов вдруг, пишу примечания» (XV, 182). Об окончании печатания «Истории Пугачева» Пушкин довел до сведения Бенкендорфа 23 ноября 1834 г. Резолюция Николая I о разрешении выпуска книги в свет положена была на докладе об этом начальника III Отделения 18 декабря. Фактически книга поступила в продажу 29 декабря 1834 г. Цензурная история книги освещена в статьях: Т. Зенгер. Николай I — редактор Пушкина («Лит. наследство», т. 16—18, стр. 524—536); Н. . «История Пугачева» Пушкина и царская цензура («Труды Тбилисского гос. ун-та им. И. В. Сталина», т. XXX—XXXI, 1947, стр. 135—175).

4 «История Пугачева», IX, кн. 2, 405. Другие редакции и варианты. Печатную редакцию этих строк см. там же, стр. 28.

5 «Капитанская дочка», гл. XI (VIII, 347—350). Используя в «Капитанской дочке» биографию Белобородова, написанную Бантышом-Каменским, Пушкин ориентируется не только на свои выписки, но и на полный ее текст, где справка о «жестокости» Белобородова мотивирована была данными о том, что он «предал мучительной смерти многих помещиков». Ср. «Словарь достопамятных людей русской земли», ч. I, М., 1836, стр. 237.

6 «Словарь достопамятных людей русской земли, составленный Дмитр<ием> Бантыш-Каменским», ч. IV, Москва. В типографии Лазаревых. 1836, стр. 231—253. Дата ценз. разр. 30 октября 1836 г.

7 «Истории Пугачева» (IX, кн. 1, 175—179, 180—184, 235, 324).

8 «Словарь достопамятных людей русской земли», ч. IV, стр. 252—253.

9 Показания жены Пугачева см. в примеч. к главе четвертой «Истории Пугачева» (IX, кн. 1, 107).

Копия показаний Кожевникова сохранилась в архиве Пушкина (IX, кн. 2, 692—695).

10 Показания Пустовалова, включенные в хронику П. И. Рычкова и опубликованные в приложениях к «Истории Пугачева», легли в основу характеристики Пугачева в главе третьей (IX, кн. 2, 27). Выписки из этих же показаний сохранились в архиве Пушкина (IX, кн. 2, 769).

11  Тургенев. Нечто о состоянии крепостных крестьян в России (1819). Впервые опубликовано в «Сборнике исторических материалов, извлеченных из архива собственной его имп. в. канцелярии», вып. IV. СПб., 1891, стр. 441—450. Перепечатано в изд.: «Декабристы. Отрывки из источников». Сост. Ю. Оксман. М. — Л., 1926, стр. 50—58.

12 «Архив князя Воронцова», кн. V, М., 1872, стр. 407—422.

13 Вопрос об «эзоповском языке» в статьях Пушкина «Путешествие из Москвы в Петербург» и «Александр Радищев», поставленный А. И. Герценом еще в 1858 г., явился предметом специального рассмотрения в следующих работах: В. Якушкин. Радищев и Пушкин («Чтения Общества истории и древностей российских при Московском университете», 1886, кн. 2, стр. 1—58); П. Сакулин». М., 1920.

Первый из них утверждал, что Пушкин под видом полемики с Радищевым пытался пропагандировать его общественно-политические взгляды, а второй рассматривал отмеченные выше статьи Пушкина лишь как выражение полного несогласия великого поэта с идеями «Путешествия из Петербурга в Москву».

В советском пушкиноведении утвердилась точка зрения В. Е. Якушкина (с некоторыми оговорками, имевшими в виду учет Пушкиным того «опыта истории», которым не мог располагать Радищев). Самая возможность споров о толковании замыслов обеих статей, свидетельствует о том, что Пушкин в своем стремлении «перехитрить» цензуру не нашел пути к правильному пониманию читателями его подлинных политических позиций, затемненных условностями эзоповского языка.

14 Пушкин реагировал на эти советы в специальных заметках «Об истории Пугачевского бунта. Разбор статьи, напечатанной в „Сыне отечества“ в январе 1835 г.» (IX, кн. 1, 379—393). Ср. его письмо от 26 апреля 1835 г. к И. И. Дмитриеву: «Что касается до тех мыслителей, которые негодуют на меня за то, что Пугачев представлен у меня Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою, то охотно отсылаю их к г. Полевому, который, вероятно, за сходную цену возьмется идеализировать это лицо по самому последнему фасону» (XVI, 21).

15 Политические «филиппики» Гринева наиболее широко были развернуты в его размышлениях, вызванных воспоминаниями о жестокостях допроса «башкирца», схваченного в Белогорской крепости с «возмутительными листами» Пугачева: «Когда вспомню, что это случилось на моем веку, и что ныне дожил я до кроткого царствования императора Александра, не могу не дивиться быстрым успехам просвещения и распространению правил человеколюбия. Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений» (VIII, кн. 1, 318—319).

«Путешествия из Москвы в Петербург» (XI, 258), где они были использованы в той же условной функции заслона от цензуры в размышлениях мнимого «путешественника» — московского барина, члена «английского клоба», пытавшегося полемизировать с Радищевым.

В высказываниях Гринева Пушкин явно пародировал язык и стиль политических афоризмов В. Б. Броневского, выступившего против «Истории пугачевского бунта» в «Сыне отечества» (см. прим. 14). Об этих афоризмах Пушкин писал в то самое время, когда работал над «Капитанской дочкой»: «Политические и нравоучительные размышления, коими г. Броневский украсил свое повествование, слабы и пошлы и не вознаграждают читателей за недостаток фактов, точных известий и ясного изложения происшествий» (IX, кн. 1, 392). Положительная же часть программы Гринева являлась простой перефразировкой сентенций Карамзина в «Письмах русского путешественника»: «Утопия будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов <...> Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот» (Н. . Соч., т. IV, М., 1803, стр. 193).

В устах Гринева эта убогая «философия истории» не производила впечатления анахронизма, тем более, что она документировалась в его же обращении к читателям ссылкой на «кроткое царствование императора Александра». Как известно, сам Пушкин, по собственным его словам, не принадлежал к числу «подобострастных поклонников» XIX столетия, не верил в особые успехи «распространения правил человеколюбия», свой век считал «жестоким веком» и не имел никаких оснований идеализировать Александра I, которому «подсвистывал» до самой его смерти. Тем не менее, как в реакционно-дворянской, так и в либерально-народнической историографии было широко распространено толкование афоризмов Гринева как политической декларации самого Пушкина (см., напр. Н. Черняев. Капитанская дочка. М., 1897, стр. 50; П. . Пушкин и Радищев. М., 1920, стр. 57).

16 IX, кн. 2, 772. Этот эпизод отсутствует в биографии П. И. Панина, составленной Д. Н. Бантышом-Каменским и вошедшей в «Словарь достопамятных людей русской земли» (ч. IV, М., 1836, стр. 108—126). Сам Панин в письме от 2 октября 1774 г. к кн. М. Н. Волконскому отмечал: «Пугачев, на площади, скованный, перед всем народом велегласно признавался и каялся в своем злодеянии, и отведал тут от моей распалившейся крови на его произведенные злодеяния несколько моих пощечин» (Н. Дубровин. Пугачев и его сообщники, т. III. СПб., 1884, стр. 307). Основываясь на этом официальном письме и забывая о том, что Панин вовсе не был заинтересован в точной передаче интересующего нас эпизода, Н. Ф. Дубровин не преминул отметить, что рассказ Пушкина о встрече графа Панина с Пугачевым ему представляется «плодом позднейшей фантазии. Слова, приписанные Пугачеву, несообразны ни с характером, ни со складом ума бывшего самозванца, никогда не отличавшегося остротою и находчивостью. Свидетели-современники, присутствовавшие при этом свидании, не упоминают ни слова о таких ответах» (там же, стр. 307—308). Разумеется, все эти «доказательства» настолько явно подчинены официальной помещичье-дворянской концепции восстания, настолько примитивны в своей оценке первоисточников и лживы в своих заключениях о характерах конкретных исторических лиц, что ни в какой мере не могут подорвать версии Пушкина. Если эта версия покоилась и на предании, то предание это было связано с тем, что запечатлелось в Симбирске в памяти народа о Пугачеве.

17 —1851) и о встречах его с Пушкиным осенью 1833 г. см. в сводке Л. Модзалевского в примечаниях к «Письмам Пушкина», т. III, М. — Л., 1935, стр. 634—635.

18 «Песни и сказания о Разине и Пугачеве». Вступ. статья, ред. и примеч. А. Лозановой. М. — Л., 1935, стр. 186 и 386—387.

19 «Путешествие из Петербурга в Москву». СПб., 1790, стр. 7 («София»).

20 «Русская изба» (XI, 258). Впервые этот набросок опубликован был в «Сочинениях Александра Пушкина», т. XI. СПб., 1841, стр. 49.

21 В. . Полн. собр. соч., т. VI. СПб., 1903, стр. 185. Впервые в «Отеч. записках» 1841, № 5. Белинский писал под непосредственным впечатлением только что опубликованных набросков статьи Пушкина. См. примеч. 20.

22 И. В. «Марксизм и национальный вопрос»).

23 «Путешествие из Петербурга в Москву», стр. 128—129 («Зайцово»).

24 И. В. Сталин

25 «Реестр что украдено у надворного советника Буткевича при хуторе в пригороде Заинске» скопирован был Пушкиным с архивного оригинала, местонахождение и полный текст которого историкам неизвестны. Связь этого документа с «Реестром барскому добру, раскраденному злодеями» в главе девятой «Капитанской дочки» впервые была отмечена нами в примечаниях к Полн. собр. соч. Пушкина, изд. «Academia», т. IV, М. — Л., 1936, стр. 755.

26 «Капитанская дочка», гл. девятая (VIII, кн. 1, 335—336). В беловой рукописи этой главы строки, посвященные «реестру», не имеют сколько-нибудь существенных отличий от печатной его редакции (VIII, кн. 2, 883).

27 Время выхода в свет четвертой книжки «Современника» за 1836 г., в которой опубликована была «Капитанская дочка», точно не установлено. На это литературное событие не откликнулся ни один из журналов, ни одна из петербургских и московских газет. Даже «Северная пчела», регулярно отмечавшая в своей хронике или в объявлениях книгопродавцев поступление в продажу очередных номеров всех литературных журналов, обошла молчанием появление «Капитанской дочки». В переписке Пушкина сохранилось два упоминания о четвертом томе «Современника», но оба эти свидетельства не имеют дат. Неудивительно, что и библиографический справочник Н. Синявского и М. Цявловского «Пушкин в печати», определяя время выхода в свет последней книжки «Современника», ограничился условной датировкой: «Во второй половине ноября — в декабре» («Пушкин в печати 1814—1837», изд. 2, исправл. М., 1938, стр. 132). Эта справка базировалась на дате цензурного разрешения четвертого тома, подписанного к печати цензором А. Крыловым 11 ноября 1836 г. Вероятно, на этой же дате основано было полвека спустя и глухое упоминание П. И. Бартенева о том, что последняя книжка пушкинского «Современника» вышла «в исходе ноября» («А. С. Пушкин», вып. II, М., 1885, стр. 84).

«Капитанской дочки» заставляет нас с особым вниманием учесть косвенные свидетельства об этом. В их ряду наиболее авторитетными являются отметки в дневниках и в письмах А. И. Тургенева, который, день за днем, в течение последних двух месяцев 1836 г. регистрировал все новости великосветской, литературной и научной жизни Петербурга. Как старый друг Пушкина и один из ближайших сотрудников его журнала, А. И. Тургенев раньше и точнее, чем кто-либо другой, должен был откликнуться и на выход в свет четвертой книжки «Современника».

«Современника» (П. Щеголев. Дуэль и смерть Пушкина, изд. 3, М. — Л., 1928, стр. 281). 24 декабря А. И. Тургенев беседовал о ней с П. А. Вяземским и тогда же приступил к чтению «Капитанской дочки»; 25 декабря он поделился впечатлениями от нового номера «Современника» с самим Пушкиным; 26 декабря он рекомендовал познакомиться с четвертой книжкой «Современника» К. А. Булгакову и в тот же день отправил этот том журнала в Москву («Письма А. Тургенева Булгаковым». М., 1939, стр. 202).

«Современника» явилась между 24 и 26 декабря самой злободневной новинкой, известной ближайшему окружению Пушкина и еще не успевшей дойти до Москвы. Поэтому мы и полагаем, что, если А. И. Тургенев получил свой авторский экземпляр четвертого тома «Современника» 24 декабря, то временем выхода в свет «Капитанской дочки» можно считать или этот самый день или день предшествующий. Таким образом, и недатированная записка Пушкина к В. Ф. Одоевскому с запросом: «Получили ли вы 4 № Современника и довольны ли им?» — должна быть отнесена к последним числам декабря 1836 г. К этим же дням должны быть приурочены и известные критические замечания В. Ф. Одоевского о «Капитанской дочке», посланные им Пушкину в ответ на его запрос о четвертом томе «Современника» (XVI, 195—196).

Эту датировку подтверждает и рассказ А. А. Краевского о том, как он вместе с Пушкиным присутствовал 29 декабря 1836 г. на годовом акте в Академии наук («Русская старина», 1880, № 9, стр. 220).

«Современника» для книжного магазина А. Ф. Смирдина («Читатель и писатель», 1928, № 4—5, стр. 2). Первая же печатная информация о новой книжке «Современника» появилась лишь месяц спустя. Мы имеем в виду две строчки в «Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду», 1837 г. о публикации «в IV томе „Современника“ на 1836 г. превосходной повести Пушкина „Капитанская дочка“» (№ 5 от 30 января 1837, стр. 48). Эти строки помещены были в разделе «Замечательные явления в русской журналистике» и дошли до читателя уже после смерти поэта. Других откликов на «Капитанскую дочку» в печати до 1838 г. не было.

Раздел сайта: