Набоков В.В.: Комментарии к "Евгению Онегину" Александра Пушкина
Глава первая. Пункты XXXVIII - XLIX

XXXVIII

  Недугъ, котораго причину
  Давно бы отыскать пора,
  Подобный Англiйскому сплину,
 4 Короче: Русская хандра
  Имъ овладела по немногу;
  Онъ застрелиться, слава Богу,
  Попробовать не захотелъ:
 8 Но къ жизни вовсе охладелъ.
  Какъ Child-Horald, угрюмый, томный
  Въ гостиныхъ появлялся онъ;
  Ни сплетни света, ни бостонъ,
12 Ни милый взглядъ, ни вздохъ нескромный,
  Ничто не трогало его,
  Не замечалъ онъ ничего.

–2 Недуг, которого причину / Давно бы отыскать пора. Этой темой русские критики занимались с огромным рвением, поэтому за дюжину десятилетий накопилась масса самых скучных комментариев, которые когда-либо были известны цивилизованному человеку. Изобрели даже специальный термин для тоски Онегина («онегинство»), тысячи страниц были посвящены ему как «типу» того или иного (т. е. «лишнего человека» или метафизического «денди» и т. д.). Бродский (1950), стоя на демагогической трибуне, доставшейся ему, спустя столетие, от Белинского, Герцена и других, провозгласил, что причина «болезни» Онегина — «деспотический строй» царской России.

Так характер, заимствованный из книг, но блистательно преображенный фантазией великого поэта (для которого жизнь и книга были одно), помещенный им в блистательно воссозданное окружение и обыгранный в целом ряде творческих образцов — лирических воплощений, гениальных чудачеств, литературных пародий и т. д., — оказался истолкован русскими педантами как социологический и исторический феномен, типичный для эпохи Александра I (увы, это стремление вульгаризировать и свести к общему месту уникальную фантазию гения имеет своих защитников и в Соединенных Штатах).

3 английскому сплину (см. также «roast-beaf» в XVI, 9 и «beef-steaks» в строфе XXXVII, 8). Диета, которую прописывает Пушкин Онегину, благоприятствует унынию последнего; я думаю, что здесь вполне допустимо предположить реминисценцию, восходящую к карамзинским «Письмам русского путешественника», где — в письме из Лондона, не датированном точно, но относящемся к лету 1790 г., — звучит следующая (впрочем, далеко не оригинальная) мысль:

«Рост-биф, биф стекс есть их [англичан] обыкновенная пища. От того густеет в них кровь; от того делаются они флегматиками, меланхоликами, несносными для самих себя, и нередко самоубийцами. К сей физической причине их сплина…».

4 Хандра, «chondria», и сплин, «hyp», являются примерами отчетливого различия, которое наблюдается при лингвистическом изучении двух народов, одинаково известных своим пристрастием к апатии: английского, выбравшего «hypo», и русского — с его склонностью к «chondria». Конечно, в ипохондрии нет ничего специфически локального или обусловленного конкретным периодом времени (если понимать это слово в изначальном широком смысле, исключая, скажем, характерного для Америки понимания воображаемой болезни). «Spleen» («тоска») в Англии и «ennui» <«скука»> во Франции вошли в моду приблизительно в середине семнадцатого века, и в течение всего следующего столетия французские владельцы гостиниц и обитатели швейцарских гор продолжали умолять тоскующих англичан не совершать в их заведениях или в их пропастях самоубийств — к такой решительной мере отнюдь не вела местная и протекающая в более легкой форме скука. Сама по себе эта тема, даже если мы строго ограничимся только литературными явлениями, уже слишком надоела, чтобы долго рассуждать о ней в настоящих комментариях; но несколько примеров необходимо привести для доказательства того, что скука в начале 1820-х годов была модным клише при описании характера, с которым Пушкин мог позабавиться между делом, балансируя на грани пародии и прививая западноевропейские шаблоны на девственную русскую почву. Французская литература восемнадцатого и начала девятнадцатого столетий полна беспокойных молодых людей, страдающих от тоски, — удобный способ побудить своего героя к постоянному передвижению. Байрон сделал этот образ еще более захватывающим; Рене, Адольфу, Оберману и их коллегам по страданию была перелита демоническая кровь.

В различных книгах, просмотренных в связи с «Онегиным», я обнаружил следующих авторов, обращавшихся к теме этого комментария.

Вольтер в своей «Орлеанской девственнице» (1755), VIII: «[Сир Кристоф Арондель, с душою надменной и холодной] Британец истинный, не знал он сам, / Зачем скитается… Теперь он путешествовал, скучая. Любовница была с ним молодая [Леди Юдифь Розамор]…» <пер. Г. Адамовича, Н. Гумилева, Г. Иванова под ред. М. Лозинского> (между прочим, эти интонации столетие спустя любопытно отозвались в знаменитом упоминании Альфредом де Мюссе Байрона и «его Гвиччиоли», — зарифмованной с lui«Гражданской войне в Женеве», III (1767) есть похожий джентльмен, «милорд Абингтон», который «путешествовал [по Швейцарии], вконец измученный тоской, / Только чтобы избавиться от нее; / Чтобы смягчить свою печаль, / Он возил с собой трех гончих, пунш и свою любовницу».

Джеймс Босуэлл, в первом эссе из «Гипохондрика» («The London Magazine», октябрь, 1777): «Смею думать, что „Гипохондрию“ может естественно быть воспринят как периодически выступающий эссеист именно в Англии, где болезнь, известная под названиями меланхолии, ипохондрии, сплина или фантазии, давно уже почиталась почти всеобщей». Далее, в пятом эссе (февраль 1778 г.), он вводит различие между Меланхолией и Гипохондрией, определяя первую как «степенно мрачную» и вторую как «невообразимо жалкую». Разумеется, эта болезнь — в классическом смысле, приданном ей в медицинских этюдах об ипохондрии и истерии, — классифицируется по различным категориям. Во Франции Лафонтен использовал существительное «ипохондрик» («Басни», кн. II, № XVIII: «Кошка, обратившаяся в женщину») в смысле «безумно экстравагантный», соответствующем только первой части Босуэллова определения.

«Лицей» Лагарпа (1799, цит. по изд. 1825 г., V, 261): «Я не знаю, не то же ли в Англии, где всем знакома местная болезнь, суть которой заключается в отвращении к жизни и, таким образом [как было у Сенеки], в страстном стремлении к смерти; сплин не был известен в Риме».

См. также коммент. к XXXVII, 6–10 («Черный сплин…» Парни) и «черный сплин» в главе Шестой, XV, 3 (в коммент. к главе Шестой, XV–XVI).

Нодье в письме к другу (Гою) в 1799 г.: «Я больше не способен испытывать какое бы то ни было живое чувство… В двадцать лет я уже все увидел, все познал… выпил до дна все горести… Я заметил в двадцать лет, что счастье существует не для меня».

Стендаль, 1801 г. (в восемнадцать лет): «…моя постоянная болезнь — это скука» («Дневник»).

Рене у Шатобриана (1802) «замечал свое существование только по чувству глубокой тоски» <пер. Н. Чуйко>.

Мадам де Крюднер (1803): «О как же ужасна эта болезнь, это томление… невыносимая скука… страшная боль…» (Гюстав де Линар в «Валерии»).

Сенанкур, «Оберман» (1804), письмо LXXV:

«Едва переступив порог того самого детства, о коем принято сожалеть, я вообразил, что чувствую подлинную жизнь; но это был лишь обман чувств: мне чудились живые существа, но то были лишь тени; я стремился к гармонии, но находил лишь диссонансы. Тогда я стал мрачен и задумчив; мое сердце опустело; меня жгли в тиши неисчислимые желания, а я ощущал одну лишь скуку бытия в том возрасте, когда люди только начинают жить»

<пер. К. Хенкина>.

Пушкин не читал «Обермана» во время работы над «Онегиным»; он приобрел первое издание книги только тогда, когда эпиграф к «Делорму» (1829, из первого абзаца Оберманова письма XLV) и второе издание (1833) наконец-то сделали несравненно очаровательного «Обермана» знаменитым. Лермонтов имитирует интонации «Обермана» (представленные выше) в «Герое нашего времени» (1840), в «Журнале Печорина» (за 3 июня).

Проницательность критика курьезно изменяет Пушкину, когда он в опубликованной статье («Литературная газета», XXXII [1831], с. 458–61; см. Акад. 1936, V, 598) одаряет чрезмерной похвалой Сент-Бева за его вторичную и посредственную «Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма» (1829). Он нашел там необыкновенный талант и счел, что «никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию», — эпитет, который исключительно неуместен по отношению к напыщенной банальности Сент-Бева[28].

Шатобриан, 1837 («Замогильные записки», ч. II, кн. I, гл. 11):

«Род Рене-поэтов и Рене-прозаиков расплодился; кругом только и слышно, как жужжат жалобные и бессвязные фразы… почти не попадется писаки, который в двадцать лет не исчерпал бы жизни…. который, в бездне своих мыслей, не предался бы „волне страстей“».

Наконец — Байрон, «Дон Жуан», XIII, CI, 5–8:

Хоть ennui взросла в Британии, однако
У нас нет термина; мы, слово истребя,
Приемлем факт, — и пусть французы называют
<Пер. Г. Шенгели>.

Примеч. 40, которым Пишо снабдил этот пассаж, гласит: «Ennui давно уже стало английским словом. У наших соседей есть слова blue devils, spleen и т. д., и т. п.».

Мария Эджуорт и ее переводчица, мадам Э. де Бон, опередили Байрона и Пишо: «Для этой болезни [ennui] не существует точного английского названия; но увы! иностранное слово сейчас натурализуется в Англии» (Мария Эджуорт, «Ennui, или Воспоминания графа Гленторна» [написано в 1804 г., опубл. в Лондоне в 1809 г.], гл. 1. Эта «Повесть из светской жизни», сюжет которой вращается вокруг подмены героя в детстве, появилась на французском языке в 1812 г., но не была особенно популярна на континенте).

Вот как Ж. Фонсгрив описал «ennui» в «Большой энциклопедии», т. XV (ок. 1885 г.), и его определение (которое я привожу в переводе) приложимо к меланхолическим настроениям всех литературных персонажей, имеющих общие черты с Онегиным:

«Ennui — это ощущение печали, тревожное и смятенное, происходящее от чувства усталости и бессилия…

Испытав наслаждение, душа, склонная к рефлексии, бывает удивлена, найдя наслаждение столь пресным…

Когда это противоречие между надеждой и реальностью… отмечено несколько раз… душа видит в этом естественный закон… Это состояние ума, которое было свойственно Рене.

Исповедание эпикуреизма порождает ennui».

Судя по множеству английских и французских романов начала девятнадцатого века, которые я внимательно прочитал, существовало четыре лекарства или спасения от тоски, обнаруживаемой в героях этих книг: 1) досаждать самому себе; 2) совершить самоубийство; 3) присоединиться к какой-либо хорошо организованной религиозной группе и 4) спокойно подчиниться ситуации.

В соответствии с просодической необходимостью Пушкин часто использует слова «скука» и «тоска» как синонимы к слову «хандра».

9 Child-Harold. Произносилось «Чильд-Гарольд» под влиянием французского произношения: «Шильд-Арольд». Это — Чайльд-Гарольд, герой байроновской поэмы (1812), чье лицо «часто в блеске, в шуме людных зал /… муку выражало» (I, VIII), кто «в мире был… одинок» (IX), кто «юности растраченной стыдится, / Ее безумств и призрачных побед» (XXVII), кто скитается «остывший, жизнью умудренный» (XXVIII), кто принужден чувствовать отвращение к своей нынешней ситуации из-за «скуки, скуки! С давних пор она [его] сердце тайно гложет», — «томим сердечной пустотой [он делит] жребий Агасфера» (четырехстопное отступление после LXXXIV) и т. д. <пер. В. Левика>.

В зачеркнутом варианте этой строки (2369, л. 16 об.) имя байроновского героя заменено именем Адольфа из Бенжамена Констана.

Пишо и де Салль, упоминая эту поэму в оглавлении, предпосланном первому тому «Произведений лорда Байрона» (1819), писали ее название как «Чайльд-Арольд». В четвертом французском издании она появилась во втором томе (1822) как «Чайльд-Гарольд», «романтическая поэма» (что объясняет, между прочим, почему Пушкин в знаменитом письме из Одессы в Москву, весной 1824 г., определил «ЕО» как «пестрые строфы романтической поэмы»). Позднее во Франции сложилась практика не только написания заглавия поэмы через дефис, но и пропуска конечного «е» в первой его части (Child); например, Беранже, в 1833 г., в примечании к двустишиям, посвященным Шатобриану: «…le chantre de Child-Harold est de la famille de René» <«певец Чайльд-Гарольда — тоже из породы Рене»>.

Ср. конец XXXVIII строфы главы Первой с VI строфой Первой песни Байрона во французском переводе: «Однако сердце Чайльд-Гарольда было больно скукой…. Он скитался, одинокий, в печальной задумчивости».

«ch», русская транскрипция, возникшая из смешения английской и французской, а также, не в последнюю очередь, небрежность типографов — все это привело к тому, что имя Childe Harold (абсурдной, но уже принятой русской транслитерацией которого является Чайльд-Гарольд) претерпело множество изменений в различных изданиях «ЕО» при жизни Пушкина:

Child-Harold (фр.), глава Первая, XXXVIII, 9–1825, 1829 (так же и в черновике, 2369, л. 16 об.);

Child-Horald (фр.), глава Первая, XXXVIII, 9–1833, 1837;

Чильд Гарольд, глава Четвертая, XLIV, 1–1828, 1833, 1837 (с дефисом в черновике, 2370, л. 77 об., и в обеих беловых рукописях);

Чельд Гарольд, примеч. 4–1825;

Чильд Гарольд, примеч. 4–1829;

Чальд Гарольд, примеч. 5–1833;

Чальд Гаральд, примеч. 5–1837.

Все четыре последних варианта встречаются и в пушкинском примечании к главе Первой, XXI, 14. В наброске этого примечания имеет место аббревиатура «ЧН», как если бы Пушкин, используя русскую букву «Ч», напоминал себе о правильном английском, а не на французский манер [«Ш»] произнесении этого имени.

«Гарольд» по-русски, как и по-французски, произносится с ударением на последнем слоге. Дефис появился под воздействием французской традиции соединять имена (к примеру, Шарль-Анри). В действительности, конечно, «Чайльд» — это архаическое наименование юноши благородного происхождения, в особенности подающего надежды рыцаря. См. также мой коммент. к главе Четвертой, XLIV, 1.

Русские комментаторы упустили из виду тот значительный факт, что во времена Пушкина писатели России знали литературу Англии, Германии и Италии так же, как и античные произведения, не по оригинальным текстам, а по огромному количеству французских переложений. Скверные русские переделки популярных европейских романов читались только низшими слоями общества, тогда как восхитительная мелодичность сделанных Жуковским переводов английских и немецких стихотворений и поэм принесли такой триумф русской литературе, что можно пренебречь ущербом, который при этом потерпели Шиллер или Грэй. Благородный сочинитель, с. — петербургский модник, скучающий гусар, образованный помещик, провинциальная девица в ее затененном липами деревянном замке — все читали Шекспира и Стерна, Ричардсона и Скотта, Мура и Байрона, так же как германских романистов (Гёте, Августа Лафонтена) и итальянских поэтов (Ариосто, Тассо) во французских переложениях, и только во французских переложениях.

Первым французским переводчиком Байрона, кажется, был Леон Тьессе («Зулейка и Селим, или Абидосская дева», Париж, 1816), но его перевод читали мало. Фрагменты четырех песен «Чайльд-Гарольда», как и отдельные отрывки из «Шильонского узника», «Корсара» и «Гяура», появились анонимно в «Женевской универсальной библиотеке», серия «Литература», т. V–VI (1817), VII и IX (1818) и XI (1819). Именно об этих переводах (которые сам Байрон, чьи познания во французском были ограничены, предпочитал переводам Пишо!) упоминает, к примеру, Вяземский в своем письме от 11 окт. 1819 г. к А. Тургеневу в Петербург: «Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных копиях французских». Во Франции, примерно в это же время, Ламартин и Альфред де Виньи тоже зависели от того же самого женевского источника.

Примерно к 1820 г. пылкие российские читатели уже имели в своем распоряжении начальные четыре тома из первого издания Пишо и де Салля (1819) произведений Байрона по-французски, и как раз эти прозаические переложения «Корсара», «Манфреда» и первых двух песен «Паломничества Чайльд-Гарольда», бледные и искаженные тени оригинала, впервые читал Пушкин (возможно, во время путешествия из Петербурга в Пятигорск и — наверняка — в Пятигорске, с братьями Раевскими — летом 1820; см. коммент. к XXXIII). Девицы Раевские (познавшие английский от гувернантки), которые преподают в беседках и гротах язык Байрона старательному, хотя и охваченному любовью Пушкину, — это легкая форма галлюцинаций у русских редакторов. Следует отметить, что, превращая всю поэтическую продукцию Байрона в легкую французскую прозу, Пишо не только не делал попыток быть точным, но методично трансформировал текст в наиболее тривиальный и потому наиболее «читабельный» французский язык предыдущей эпохи.

«Сочинений» Байрона переводчики Амеде Пишо и Эсеб де Салль оставались анонимами. Во втором издании они прибегли к совместному псевдониму «А. Э. де Шастопалли», который является несовершенной анаграммой их имен и, по странному совпадению, очень похож на русское слово «шестипалый». Во время выхода третьего издания А. П. и Э. де С. рассорились (см. примеч. Пишо, VI, 241) и, начиная с VIII тома (1821), Пишо взял ответственность за перевод на одного себя. Вот короткое описание четырех изданий этого монументального, но посредственного труда, опубликованного в Париже Ладвокатом (дополнительные библиографические детали см. в каталоге Национальной Библиотеки и списке французских переводов в работе Эдмона Эстева «Байрон и французский романтизм» [Париж, 1907], с. 526–33):

1) «Сочинения лорда Байрона», «переведенные с английского», 10 т., Париж, 1819–21 («Корсар», «Лара» и «Прости» — в I т., 1819; «Осада Коринфа», «Паризина», «Вампир», «Мазепа» и стихотворения — в т. II, 1819; «Абидосская невеста» и «Манфред» — в т. III, 1819; первые две песни «Паломничества Чайльд-Гарольда» — в т. IV, 1819; третья песнь «Чайльд-Гарольда», «Гяур» и «Шильонский узник» — в т. V, 1820; первые две песни «Дон Жуана» — в т. VI, 1820; четвертая песнь «Чайльд-Гарольда» — в т. VII, 1820; «Беппо» и стихотворения — в т. VIII, 1820; четыре акта «Марино Фальеро» — в т. IX, 1820; пятый акт «Марино Фальеро», стихотворения и «Английские барды и шотландские обозреватели» — в т. X, 1821).

2) «Полное собрание сочинений лорда Байрона», перевод А. Ю. де Шастопалли (первых три тома) и А. П. (последних два тома), 5 т., 1820–22 (т. II, 1820, включает «Гяура», первые две песни «Дон Жуана» и «Беппо»; т. III, 1820, содержит «Чайльд-Гарольда» и «Вампира»; последний был изъят из последующих изданий).

3) «Полное собрание сочинений лорда Байрона», перевод А. П. и Ю. де С. (первые 7 т.) и только А. П. (последние 3 т.), 1821–22.

4) «Сочинения лорда Байрона», «4-е, полностью переработанное и исправленное издание», «перевод А. П…о», с предисловием Шарля Нодье, 8 т., 1822–25 (первые 5 томов вышли в 1822 г., с «Чайльд-Гарольдом» в т. II; первые пять песен «Дон Жуана» — в т. VI, 1823, остальные — в т. VII, 1824).

В письме от ноября 1824 <1825> г. из Михайловского Вяземскому в Москву Пушкин замечает: «прочитав первые две [песни „Дон Жуана“], я сказал тотчас [Николаю] Раевскому, что это Chef-d'oeuvre Байрона, и очень обрадовался, после увидя, что Walter Scott моего мнения» (замечания Скотта, сделанные им в «Edinburgh Weekly Journal», 19 мая 1824 г., были процитированы в русской периодике).

Эти первые две песни «Дон Жуана» Пишо появились в т. VI, 1820, и Пушкин читал их (и последние две песни «Паломничества») впервые между январем 1821 г. и маем 1823 г. либо в Каменке (Киевская губерния), либо в Кишиневе. Впоследствии, не позднее осени 1824, он получил две песни «Дон Жуана», которые уже знал, а также три следующие песни — в т. VI четвертого издания Пишо (1823).

В том же письме к Вяземскому от ноября 1824 <1825> г. из Михайловского в Москву пассаж, предшествующий уже процитированному, гласит: «Что за чудо „Дон Жуан“! Я знаю только пять первых песен».

Наконец, в декабре 1825 г., в Михайловском, благодаря любезной помощи своих друзей, Аннеты Вульф и Анны Керн, Пушкин раздобыл из Риги (этих ворот литературного Запада) остальные одиннадцать песен «Дон Жуана», в т. VII Пишо (1824).

книге «Рукою Пушкина» Львом Модзалевским, Цявловским и Зенгер (Москва, 1935).

По каким-то причудливым соображениям, среди светских русских семейств начала 1800-х годов часто случалось так, что тогда как французскому языку обучались дети обоего пола, английский преподавался только девочкам. У сестры Пушкина Ольги одно время была гувернантка — англичанка мисс или миссис Белли, но совершенно определенно, что, когда в 1820 г. наш поэт покидал С. -Петербург, уезжая в свою плодотворную южную ссылку, он не знал английского. Как и большинство русских, Пушкин был плохой лингвист: даже его беглому французскому, усвоенному еще в детстве, во-первых, недоставало индивидуальной характерности и, во-вторых, судя по его письмам, так и пришлось в течение всей жизни оставаться под блистательной властью избитых шаблонов, заимствованных в восемнадцатом столетии. Когда он пытался самостоятельно изучать английский (в различные свободные моменты с начала 1820-х до 1836 г), ему никогда не удавалось подняться выше уровня начинающего. В письме от июня 1824 г. (Вяземскому из Одессы) мы обнаруживаем, что он все еще произносит «Childe» из «Чайльд-Гарольда» как «Чильд», лишь на один шаг удалившись от французского произношения.

В 1821 или 1822 г. Пушкин, попытавшись перевести без подстрочника первые четырнадцать стихов байроновского «Гяура» на французский язык (выбор французского вполне показателен), передает словосочетание «могила афинянина» («the Athenian's grave») как «берег Афин» («la grève d'Athènes») — ошибка школьника. На волшебном русском языке Пушкина это передано как «прах Афин».

В 1833 г., попытавшись, с помощью англо-французского словаря, сделать буквальный перевод начала «Экскурсии» Вордсворта, Пушкин неправильно перевел такие простые фразы, как «brooding clouds», «twilight of its own», «side-long eye» и «baffled» (тетрадь 2374, л. 31, 31 об.).

В 1835 г., составляя примечание, основанное на «Воспоминаниях о лорде Байроне» (изданных Томасом Муром, переведенных на французский язык мадам Луизой Св[ан-он]-Беллок, 1830), он все еще пишет «mistriss» вместо «Mrs.», в ужасной французской манере, как было и десять лет назад в одном из черновиков «ЕО».

«Ианте» («guileless beyond… imagining») как «не обманчивая перед воображением», a «hourly brightening» — как «минутный блеск».

Неудивительно, что в принадлежащей ему (написанной по-французски) книге П. Дж. Поллока «Курс английского языка…» (С. -Петербург, 1817)[29] разрезано лишь очень немного страниц — наобум, в нескольких местах.

11 бостон. Не танец, но карточная игра, представитель семейства вистов. «Русский бостон» очень незначительно отличается от обычного бостона (к примеру, бубны, а не черви являются старшей мастью). Это — разновидность бостона Фонтенбло.

12

13 Ничто не трогало его. Галлицизм (rien ne le touchait), который еще в 1860 г. критиковался даже некоторыми западниками. Сейчас эта формула совершенно усвоена русским языком.

В пушкинских рукописях не найдено ничего, что могло бы заполнить эти строфы. В беловой рукописи XLII сразу же следует за строфой XXXVIII. Можно предположить, что этот пропуск является фиктивным, имеющим некий музыкальный смысл — пауза задумчивости, имитация пропущенного сердечного удара, кажущийся горизонт чувств, ложные звездочки для обозначения ложной неизвестности.

XLII

  Причудницы большаго света!
  Всехъ прежде васъ оставилъ онъ.
  И правда то, что въ наши лета
 4 
  Хоть, можетъ быть, иная дама
  Толкуетъ Сея и Бентама;
  Но вообще ихъ разговоръ
 8 Несносный, хоть невинный вздоръ.
 
  Такъ величавы, такъ умны,
  Такъ благочестiя полны,
12 Такъ осмотрительны, такъ точны,
  Такъ неприступны для мужчинъ,
 

6 Сея и Бентама. Неподражаемый Бродский намекает, что «буржуазный либерализм» «Трактата о политической экономии» (1803) Жана Батиста Сея и «оракул болтливый» (по свидетельству Маркса) ученого юриста Иеремии Бентама (1748–1832) не могли удовлетворить онегинского бессознательного большевизма. Восхитительное мнение.

Пушкин (позднее) имел в своей библиотеке «Сочинения И. Бентама, юрисконсульта английского» (Брюссель, 1829–31, 3 т., не разрезаны). Была у него и книга Сея «Маленький том, содержащий несколько очерков о людях и обществе» (2-е изд., Париж, 1818).

9 непорочны. — вот возможные варианты перевода этого неопределенного эпитета.

13 Так неприступны. Рядясь в комментаторы древних текстов, Пушкин в своем примеч. 7 отсылает читателя к книге мадам де Сталь «Десять лет изгнания». Я внимательно прочитал последние десять глав этой посмертно изданной работы (1818), в которых де Сталь, скромный наблюдатель, описывает свое посещение России в 1812 г. (она приехала в июле), столь странно совпавшее по времени с самым неудачным предприятием Наполеона. Отрывок, на который, без сомнения, намекает Пушкин, находится в части II, главе 19; мадам говорит о модном петербургском пансионе для девушек: «Их черты не поражали своей красотой, но их грация была необыкновенной; таковы дочери Востока, со всей благопристойностью, какую христианские обычаи прививают женщинам». Эти «благопристойность» и «христианские обычаи» должны были сильно позабавить Пушкина, не имевшего иллюзий относительно морали своих прекрасных соотечественниц. Таким образом, ирония описывает здесь полный круг.

XLIII

  И вы, красотки молодыя,
  Которыхъ позднею порой
 
 4 По Петербургской мостовой,
  И васъ покинулъ мой Евгенiй.
  Отступникъ бурныхъ наслажденiй,
  Онегинъ дома заперся,
 8 
  Хотелъ писать: но трудъ упорный
  Ему былъ тошенъ; ничего
  Не вышло изъ пера его,
12 И не попалъ онъ въ цехъ задорный
 
  Затемъ, что къ нимъ принадлежу.

1 красотки молодые. Куртизанки, которых удалые повесы мчат в открытых экипажах. Этот вид экипажа дошел до Англии, через множество стадий транслитерации, как «droitzschka», но к 1830-м стал называться в Лондоне «drosken» или «drosky», почти вернувшись к своей исконной форме — «дрожки».

Пушкин в беловых рукописях колебался между «красотки» и «гетеры» (лондонская отвратительная идиома того времени — поклонницы Киприды). В русском языке не существовало вежливого слова для обозначения этих девушек (многие из которых происходили из Риги или Варшавы). Писатели восемнадцатого века, включая Карамзина, пытались переводить «filles de joie» с помощью невозможного «нимфы радости».

3 Трудный для перевода эпитет. Он находится в одном ряду с такими, как «увеселительный», «с ветерком», «в стремительном стиле» и т. д., для обозначения отважной, удачливой, смелой беззаботности и того типа доблестной живости, которая ассоциируется с разбойниками на большой дороге и пиратами. Звукоподражательная ценность начального «у» (красиво акцентированного в существительном «удаль»), вызывающего ассоциации с боевыми возгласами, завываниями, свистящим ветром или стоном страсти, и совпадение звуков «д», «а», «л» с русским словом «даль» (это не просто расстояние, но романтика расстояния, туманная отдаленность) добавляют поющую ноту к мужественности слов «удаль», «удалой», «удалый». Немного далее (XLVI–II, 12) Пушкин использует «удалая» как постоянный эпитет (смелая, храбрая) к «песне».

4 По петербургской мостовой. па петербурской мастовой]. Заметьте двойное скольжение в этой строке и хлопающий повтор «па» «пе», которым атакован стих. Пушкин применил этот прием в поэме «Медный всадник. Петербургская повесть» (1833), ч. II, строка 188, где ожившая статуя царя Петра с грохотом скачет (я вновь отдаю должное позиционной значимости звука «о»)

па патрясённой мастовой.

Здесь два быстрых одинаковых «па» взрывают строку, делают ее еще более звучной (соответствуя грохоту бронзовых копыт).

6 Отступник бурных наслаждений. Нечто подобное наш поэт писал (в конце августа 1820 г., в Гурзуфе, Крым) также о безымянном русском аристократе, герое «Кавказского пленника»: «отступник света», найдя измену в сердцах друзей, осознал безумие любовных мечтаний и (строки 75–76),

Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,

— единственный кавказский регион, который Пушкин знал тогда) в байроническом стремлении к внутренней «свободе», где обрел вместо этого плен. Он — смутный и наивный прототип Онегина.

XLIV

  И снова преданный безделью,
  Томясь душевной пустотой
  Уселся онъ съ похвальной целью
 4 Себе присвоить умъ чужой;
 
  Читалъ, читалъ, а все безъ толку:
  Тамъ скука, тамъ обманъ и бредъ;
 8 Въ томъ совести, въ томъ смысла нетъ;
  На всехъ различныя вериги;
 
  И старымъ бредитъ новизна.
12 Какъ женщинъ, онъ оставилъ книги,
  И полку, съ пыльной ихъ семьей,
  Задернулъ траурной тафтой.

2 Ср.: «…моя жизнь ужасно пуста» (письмо Байрона Р. Ч. Далласу от 7 сент. 1811 г.).

4 Себе присвоить ум чужой. Шаблонная формула того времени. Ср.: Мэтью Льюис, «Монах» (1796), гл. 9: «Не в силах вынести это состояние неопределенности, [Амбросио] пытался отвлечься от него, заменив свои мысли мыслями других».

7 обман. — не чарующий «обман» (иллюзия) любимых романов Татьяны, но дешевая ложь модных философий и политических партий.

12–14 С этой маленькой профессиональной репликой «в сторону» снова появляется второй основной персонаж главы Первой, Пушкин; он, а не Онегин, критикует современную литературу в XLIV строфе; и с XLV до последней (LX) строфы этой главы, за исключением LI–LV (но и здесь голос Пушкина слышен в первых двух строфах), он будет доминировать.

XLV

  Условiй света свергнувъ бремя,
  Какъ онъ отставъ отъ суеты,
 
 4 Мне нравились его черты,
  Мечтамъ невольная преданность,
  Неподражательная странность
  И резкiй, охлажденный умъ.
 8 
  Страстей игру мы знали оба:
  Томила жизнь обоихъ насъ;
  Въ обоихъ сердца жаръ погасъ;
12 Обоихъ ожидала злоба
 
  На самомъ утре нашихъ дней.

Эта и следующая строфы переставлены местами в издании первой главы 1825 г.

2 суеты. Слово «суета», как оно использовано здесь, подразумевает сочетание беспокойства из-за пустяков, суматохи, поглощенности земными интересами, тщеславия и пустой парадности. Ныне оно, главным образом, применяется в первом значении, за исключением крылатой фразы «суета сует» (лат. «vanitas vanitatum»). Пушкин и другие русские поэты его времени имели романтическое пристрастие к тому значению слова «суета», которое соответствует вордсвортовской «светской лихорадке» и «возбуждению и суматохе света» у Колриджа. Прилагательное, отражающее первое значение слова, — «суетливый», а отражающее второе значение — «суетный».

3 В черновике (тетрадь 2369, л. 17 об.) как раз под этой строкой Пушкин набросал чернилами свой слегка похожий на обезьяний профиль, с длинной верхней губой, острым носом и загнутой вверх ноздрей (немного напоминающими рукописную букву h или перевернутую вверх ногами цифру 7), которые он выделял как ключевые черты своих автопортретов. Воротник его батистовой рубашки английского фасона сильно накрахмален и выглядит как шоры, с мысиками, направленными вверх, и широким промежутком посередине. Его волосы коротко острижены. Подобные рисунки (утверждает Эфрос, с. 232) находятся также на л. 36 и 36 об. той же тетради (черновики Второй главы, XXVII и XXIX–XXX).

4 черты. Галлицизм «ses traits».

5 [Заметьте устарелое ударение на «-дан», вместо современного «пре-»(Мечтанью преданной безмерно).

Онегинская мечтательность производит впечатление эгоцентричной и бесплодной, в противоположность теплой «Schwärmerei» <«мечтательности» — нем.> Ленского (см. коммент. к главе Второй, XIII, 5–7). О чем мечтал Онегин в 1820 г., мы ничего не знаем, но это нас и не заботит (русские комментаторы уповали на то, что эти мечты связаны с «политико-экономическими темами»); но что тут должен быть какой-то многообещающий и фантастический след к разгадке этих мечтаний, запоздало подсказывает одна из самых великих и наиболее художественных строф романа, а именно строфа XXXVII главы Восьмой, в которой Онегин размышляет о всем своем прошлом.

6 странность. «Странный». Это точный эквивалент французских «bizarrerie», «bizarre», столь упорно употреблявшихся французскими романистами конца восемнадцатого — начала девятнадцатого столетия для характеристики своих привлекательно причудливых героев. Пушкин использует этот эпитет как по отношению к Онегину, так и по отношению к Ленскому (ср. глава Вторая, VI, 11–12; по-французски это было бы: «un tempérament ardent et assez bizarre»).

Подведем итог: «молодой повеса» строфы II сейчас изображен уже вполне отчетливо. Симпатичный малый, который (хотя он крайне далек от поэзии и начисто лишен творческих способностей) в действительности больше зависит от «мечтаний» (нетривиального представления о жизни, упрямого следования идеалам, обреченных на неудачу амбиций), чем от рассудка; необычайно странный — хотя эта странность так и не раскрыта читателю в прямом описании или как-либо иначе; одаренный острым, холодным умом — возможно, более высокого и зрелого типа, чем тот, который обнаруживается в брутальной вульгарности его слов Ленскому в главе Третьей, V, угрюмый, задумчивый, разочарованный (скорее, чем озлобленный); еще молодой, но уже весьма опытный по части «страстей»; чувствительный, независимый молодой человек, отвергнутый — или находящийся на грани отвержения — Фортуной и Человечеством.

Пушкин в этот период своей жизни, к которому он ретроспективно отнес встречу с созданным героем (представленным как преследуемый некими неведомыми силами, из коих наиболее ясны бессердечные любовницы и старомодные противники романтических веяний), имел некоторые проблемы с политической полицией из-за некоторых своих антидеспотических (но не прореволюционных, вопреки почти всеобщей убежденности в этом), широко циркулировавших в списках стихотворений, и вскоре (в начале мая 1820 г.) был выслан в южную ссылку.

Строфа XLV является одной из важнейших в этой главе. Здесь мы узнаем, каким двадцатичетырехлетний Пушкин (родившийся в 1799 г.) видел своего двадцатичетырехлетнего героя (родившегося в 1795 г.). Это не только сжатое описание онегинской натуры (все дальнейшие ключи к ней в романе, — который займет пять лет жизни Онегина, 1820–25, и восемь лет работы Пушкина, 1823–31, — либо повторения с вариациями, либо медленное, призрачное расщепление прямого значения). В этой строфе происходит также контакт Онегина с другим важнейшим персонажем главы — Пушкиным, персонажем, постепенно созданным посредством предшествующих постоянных отступлений или коротких вставных замечаний — ностальгических жалоб, чувственных восторгов, горьких воспоминаний, профессиональных ремарок и добродушных подшучиваний:

–14; V, 1–4; VIII, 12–14 (в свете авторского примеч. 1); XVIII, XIX, XX (Пушкин догоняет своего героя и первым приходит в театр, как первым придет и на бал в XXVII); авторское примеч. 5 к XXI, 13–14; XXVI (к которой исподволь подводили три предшествующие строфы); XXVII (ср. XX); XXX, XXXI, XXXII, XXXIII, XXXIV (бальный зал и ностальгическое отступление о «ножках», развивающее ностальгическую тему балета из XIX, XX); XLII (и авторское примеч. 7 к ней); XLIII, 12–14.

Пушкин сейчас на равных встречается с Онегиным и устанавливает черты сходства с ним, перед тем как провести демаркационную линию в XLV, XLVI, XLVII. Он будет вместе с Онегиным внимать звукам ночи (XLVIII); он пустится в третье ностальгическое отступление («пора покинуть скучный брег», XLIX, L); расстанется с Онегиным (LI, 1–4); вспомнит, как рекомендовал читателю своего героя в строфе II (LII, 11); отделит себя от Онегина (LV, LVI) — и, косвенно, от Байрона (который, несмотря на все вступительные оговорки, байронизировал созданных своей фантазией героев) и завершит главу несколькими профессиональными наблюдениями (LVII, LVIII, LIX, LX).

8 Я был озлоблен, он угрюм. Специфическое дурное настроение более молодого человека (в беловой рукописи — даже более фамильярно: «я был сердит») сополагается с присущей его другу мрачностью. Вот основные оттенки англо-французской хмурости Онегина на протяжении всего романа: «томный», «угрюмый», «мрачный», «сумрачный», «пасмурный», «туманный».

Этот спектр не следует смешивать с состояниями созерцательности, которые Онегин разделяет с другими обитателями мира нашей книги и которые обозначаются при помощи следующих эпитетов: «тоскующий», «задумчивый», «мечтательный», «рассеянный».

«грустный», «печальный», «унылый».

XLVI

  Кто жилъ и мыслилъ, тотъ не можетъ
  Въ душе не презирать людей;
  Кто чувствовалъ, того тревожитъ
 4 Призракъ не возвратимыхъ дней:
 
  Того змiя воспоминанiй,
  Того раскаянье грызетъ.
 8 Все это часто придаетъ
  Большую прелесть разговору.
 
  Меня смущалъ; но я привыкъ
12 Къ его язвительному спору,
  И къ шутке, съ желчью пополамъ,
  И злости мрачныхъ эпиграммъ.

1 Кто жил и мыслил...; 13 к шутке, с желчью пополам… Ср.: Шамфор, «Максимы и мысли» в «Сочинениях Шамфора», «собранных и опубликованных одним из его друзей [Пьером Луи Женгене]» (Париж, 1795), IV, 21: «Правильнее всего применять к нашему миру мерило той жизненной философии, которая взирает на него с веселой насмешкой и снисходительным презрением» <пер. Ю. Корнеева и Э. Линецкой> (см. также коммент. к главе Восьмой, XXXV, 4).

Под черновиком последних строк этой строфы Пушкин нарисовал фигуру демона в темной пещере и прочую чертовщину (2369, л. 18).

–9 Строки 1–7 несколько тяготеют к приему несобственно-прямой речи, так же как 8–9 — к ретроспективной иронии. Суждения Онегина полны псевдофилософских клише, распространенных в его время. Ср.: «… мы увидели мир слишком широко и узнали его слишком хорошо, чтобы не презирать в своей душе мнимые выводы литературной публики» (сэр Вальтер Скотт, «Дневник», запись от 22 нояб. 1825 г., о Томасе Муре).

XLVII

  Какъ часто летнею порою,
  Когда прозрачно и светло
  Ночное небо надъ Невою,
 4 
  Не отражаетъ ликъ Дiаны,
  Воспомня прежнихъ летъ романы,
  Воспомня прежнюю любовь,
 8 Чувствительны, безпечны вновь,
 
  Безмолвно упивались мы!
  Какъ въ лесъ зеленый изъ тюрьмы
12 Перенесенъ колодникъ сонной
  Такъ уносились мы мечтой
 

1–2 Публикация «Литературного архива», 1 (1938), воспроизводит (с. 76) красивую гравированную диаграмму из библиотеки Пушкина, показывающую сроки вскрытия и замерзания Невы за 106 лет («Хронологическое изображение вскрытия и замерзания реки Невы в Санкт-Петербурге с 1718 по 1824 год»). В 1820 г. река вскрылась 5 апреля, на неделю раньше среднего срока, но почти на три недели позднее, чем в годы рекордно ранних ледоходов. Апрель и начало мая (за исключением 1 мая, которое было холодным и мокрым, согласно наблюдению в «Отечественных записках», II [1820]), были теплыми, но затем произошло внезапное понижение температуры 13 мая; и 7 июня Карамзин писал из Петербурга, в письме к Дмитриеву: «Нынешним летом не льзя <так!> хвалиться: мы еще не видали красных дней».

Онегин покинул Петербург примерно тогда же, когда это сделал Пушкин (9 мая 1820 г.); их прогулки летнею (скорее даже весеннею) ночью по набережной Невы не могли состояться позднее, чем на первой неделе мая (ст. ст.), примерно 20 мая (нов. ст., если, конечно, здесь не припоминается июнь 1819 г.). На этой северной широте (60°) в это время года солнце садится в 8.30 вечера и встает в 3.15 утра: вечерние сумерки заканчиваются незадолго до полночи, а утренний полумрак начинается примерно полчаса спустя. Это и есть знаменитые «белые» ночи (которые особенно коротки в июне: закат в 9.15 вечера, рассвет — в 2.30 утра), когда небо остается «прозрачно и светло», хотя и безлунно.

3 Стихотворение Гнедича, к которому апеллирует Пушкин в своем примеч. 8, — это «Рыбаки», многоречивая и монотонная эклога, написанная нерифмованным пятистопным амфибрахием и изображающая двух пастухов, которые ловят рыбу на берегу одного из невских островов (предположительно Крестовского острова). Цитируемые строки взяты из первого издания части II (1822, в журнале «Сын Отечества», VIII), которое слегка отличается от окончательного текста 1831 г. На эту чрезмерно обширную цитацию наш поэт, без сомнения, был подвигнут чувством благодарности Гнедичу за то, что тот присматривал за публикацией «Руслана и Людмилы» в 1821 г.

–6 Очень хороший пример влияния Пишо, скрывающегося за влиянием Байрона, представлен строкой в этой магически играющей тональностями строфе, где Пушкин описывает свои прогулки с Онегиным по Дворцовой набережной, в грезах воспоминаний и сожалений.

Ср.: «Чайльд-Гарольд», II, XXIV:

Глядишь за борт, следишь, как в глуби водной
Дианы рог мерцающий плывет,
И в памяти встает за годом год…
<Пер. В. Левика>.

Французская версия (изд. Пишо 1822 г.) является никудышной парафразой: «Склонившись через округлый борт корабля, чтобы созерцать диск Дианы, отражающийся в зеркале океана [отсюда пушкинское „вод… стекло“], мы забываем наши надежды и нашу гордость: нашей душе мало-помалу представляются воспоминания о прошлом».

Отметьте этот курьезный и выразительный случай: реминисценция, испорченная влиянием литературного поденщика, выступающего посредником между двумя поэтами.

  Съ душою, полной сожаленiй,
  И опершися на гранитъ,
  Стоялъ задумчиво Евгенiй,
 4 Какъ описалъ себя Пiитъ.
 
  Перекликались часовые;
  Да дрожекъ отдаленный стукъ
 8 Съ Мильонной раздавался вдругъ;
  Лишь лодка, веслами махая,
 
  И насъ пленяли вдалеке
12 Рожекъ и песня удалая.
  Но слаще, средь ночныхъ забавъ,
  Напевъ Торкватовыхъ октавъ!

–4 Аллюзия на высокопарную посредственность — пиита Михаила Муравьева (1757–1807). См. пушкинское примеч. 9.

2 гранит. Гранит парапета. В этой строфе Онегин и Пушкин находятся на южном берегу Невы, на его участке, именуемом Дворцовой набережной, повернувшись лицом к Петропавловской крепости. Петропавловская крепость использовалась как тюрьма для политических преступников на так называемом Петербургском острове на северной стороне 500-метровой Невы.

В письме к своему брату Льву (ноябрь 1824 г.), во время подготовки первого издания главы Первой, наш поэт писал (из Михайловского в Петербург): «Брат, вот тебе картинка для „Онегина“ — найди искусный и быстрый карандаш. Если и будет другая, так чтоб всё в том же <.. > Это мне нужно непременно».

В книге «Пушкин в изобразительном искусстве», под ред. А. Слонимского и Э. Голлербаха (Ленинград, 1937), я нашел хорошую репродукцию этого карандашного наброска (рукопись МБ, 1254, л. 25). Он изображает двух — о которых идет речь в строфе — человек, опершихся о невский парапет, с цифровыми обозначениями от 1 до 4, поставленными Пушкиным над различными деталями рисунка. № 1 — «Пушкин» нарисован сзади, по-видимому, созерцающим реку: это человек маленького роста, носящий высокую шляпу боливар (из-под которой густым темным потоком до плеч льются вниз волосы, завивающиеся на концах — он побрил свою голову летом 1819 г. в Михайловском, после тяжелой болезни, о которой чем меньше говорить, тем лучше, и носил коричневый кудрявый парик, пока его волосы не отросли снова), суживающиеся панталоны по моде того времени и имеющий форму песочных часов длиннополый сюртук с двумя пуговицами на талии. Он слегка оперся своим левым локтем на парапет, ноги скрещены, левая нога беспечно вытянута. № 2 — Онегин выведен в профиль, примерно так же одетым, только без романтических локонов. Его поза напряжена намного более, как будто он только что сделал широкий неуклюжий шаг, чтобы небрежно наклониться над парапетом. № 3 — плывущая под парусом утлая лодочка. № 4 — приблизительные очертания Петропавловской крепости. Под этим наброском Пушкин черкнул тем же быстрым карандашом: «1 хорош, 2 должен быть опершись на гранит, 3 лодка, 4 крепость Петропавловская».

Издание 1825 г., однако, появилось без рисунка. Он был со временем перерисован до несчастия плохим художником, Александром Нотбеком, и входил в серию иллюстраций к «ЕО»: шесть гравюр, опубликованных в январе 1829 г. (в «Невском альманахе», ред. Егор Аладьин). Лодка лишилась своего паруса; немного листвы и часть стальной ограды парка — Летнего сада — были добавлены на одном из полей; Онегин — в просторном меховом каррике; он стоит, едва касаясь парапета ладонью своей руки; его друг Пушкин сейчас вежливо повернут к зрителю с руками, скрещенными на груди.

В середине марта 1829 г. Пушкин отреагировал на это маленькое уродство забавной эпиграммой:

Опершись <—————> о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосьё Онегиным стоит.
Не удостоивая взглядом
Он к крепости стал гордо задом:
Не плюй в колодец, милый мой.

Географическое название в первой строке — это название моста через Екатерининский канал. Любопытно отметить, что в первоначальном наброске Пушкин наделил себя длинными темными кудрями, которые моментально заставляют нас подумать о Ленском, чьими физическими характеристиками оказываются лишь упоминание о том, что он «красавец», и эти кудри. Вполне можно представить Онегина говорящим в главе Второй Ленскому: «А знаешь, ты немного напоминаешь мне молодого Пушкина, с которым я, бывало, виделся в Петербурге».

Тогда же (1829) Пушкин посвятил несколько фривольных строк еще более слабой мазне ничтожного Нотбека в той же серии: «Татьяна, пишущая Онегину». Здесь изображается дородная особь женского пола в облегающей ночной сорочке, причем одна из толстых грудей полностью обнажена; женщина сидит боком на стуле, лицом к зрителю, ее скрываемые кружевами ноги скрещены, ее рука с гусиным пером тянется к выглядящему по-казенному столу, за которым видна занавешенная кровать. Я колебался, приводить ли эти строки. Но вот они, ибо стоят того, чтобы быть процитированными:

Наружу титька — милый вид!
Татьяна мнет в руке бумажку,
Зане живот у ней болит:
Она затем поутру встала
И на подтирку изорвала
Конечно «Невский Альманах».

Самая смешная картинка, однако, — это иллюстрация Нотбека к главе Шестой, XLI (апеллирующая к некой случайной амазонке, которая останавливается, чтобы прочитать эпитафию на могиле Ленского). Она изображает огромную женщину, спокойно сидящую на лошади, как на скамейке, с обеими ногами, свисающими с одного бока ее тощей микрокефальной белой клячи, около внушительного мраморного мавзолея. Вся серия из шести иллюстраций напоминает художество обитателей сумасшедшего дома.

5 Все было тихо. «Все было тихо» ямбически, без слишком сильного ударения на «было» и без предварения фразы словом «и», отсутствующим в оригинале. Джеймсу Томсону, чьи идиомы так прекрасно соответствуют идиомам Пушкина и других русских поэтов, писавших столетие после него, я обязан поэтической формулой: «Все тишина» («Времена года. Весна», строка 161). Это было переведено как «Tout est tranquille» во французской версии (Ж. Пулена?) «Времен года» (1802).

8 Мильонной. Эта улица идет от Дворцовой площади к Марсову Полю, параллельно и к югу от набережной, которая отделена от нее рядом дворцов и с которой она связана поперечными маленькими улочками в несколько сот метров длиной.

9 См. ниже коммент. к строкам 9–14.

10 Плыла.

12 Рожок. Я думаю, что здесь подразумевается французский рожок, а не пастушья свирель или флажолет, как некоторые (основываясь на отвергнутом черновике, 2369, л. 18 об., где упоминается «свирель») предполагали, и конечно, не целый оркестр — «оркестровая забава русского дворянства», как это гротескно толкует Бродский. Знай Пушкин в 1823 г. роман Сенанкура, можно было подозревать, что эти звуки долетели с залитого луной швейцарского озера, на которое слуга Обермана «брал с собою рог» (и «двух женщин, немок, поющих с ним в унисон») в одну лодку, в то время как в другой лодке, в одиночестве, размышлял Оберман («Оберман», письмо LXI).

Эпитет «удалой» (см. коммент. к XLIII, 2), использованный Пушкиным к «песне» («песня удалая»), — это выдающее себя эхо прилагательного к «гребцу» в державинской оде «Фелица» (сочиненной в 1782 г., опубл. в 1783 г.), в которой содержатся следующие строки (строфа IX):

Или над Невскими брегами
И греблей удалых гребцов.

Эта музыка на воде была сочтена некоторыми серьезными комментаторами[30] типом крепостного оркестра, столь остроумно описанным мадам де Сталь на примере музыкантов Дмитрия Нарышкина, каждый из которых мог извлекать только одну ноту из своего инструмента. Люди говорили, видя их: «Вот идет соль, ми или ре » («Десять лет изгнания», ч. II, гл. 18). Этот оркестр существовал в семье Нарышкина с 1754 г.

На самом деле, Пушкин упоминает о менее формальном веселье; но воздействие этого наблюдения де Сталь было столь сокрушительным для всего мира, что в середине столетия мы находим у Ли Ханта в «Застольных беседах» упоминание о человеке, превратившемся в четвертную ноту, и в «Горах Эфиопии» (Лондон, 1844) майора У Корнуоллиса Харриса — утверждение (III, 288) о том, что абиссинский дудочник в королевском оркестре, «подобно русскому, владеет [только] одной нотой».

Редкая гравюра (ок. 1770 г.), запечатлевшая рожковый оркестр (четырнадцать человек и дирижера), воспроизведена в «Старом Петербурге» М. Пыляева (С. -Петербург, 1889), с. 75.

Путаница в умах комментаторов, без сомнения, увеличилась благодаря пассажу в дневнике кузена Антона Дельвига, Андрея («Полвека русской жизни. Воспоминания [барона] А[ндрея] И[вановича] Дельвига, 1820–1870» [Москва — Ленинград, 1930], I, 146–147: «Лето 1830 г. Дельвиги [поэт и его жена] жили на берегу Невы, у самого Крестовского перевоза…. Слушали великолепную роговую музыку Дмитрия Львовича Нарышкина [его оркестр состоял из крепостных музыкантов], игравшую на реке против самой дачи, занимаемой Дельвигами».

9–14 жаль, что Пушкин тратил столь много таланта, словесного мастерства и лирической энергии, чтобы перевести на русский язык тему, которая была уже пета и перепета в Англии и Франции. Тот факт, что это ведет к совершенно оригинальному и восхитительному ностальгическому отступлению в главе Первой, L, умаляет банальность, но не позволяет закрыть на нее глаза

Романтическая формула —

лодка + река или озеро + музыкант (или певец), —

которая от «Юлии» Руссо (наиболее одиозного из ранних нарушителей канонов) до пассажей Сенанкура, Байрона, Ламартина и др. постоянно мелькает в поэзии и прозе той поры, временами трансформируясь в более специфический вариант —

гондола + Брента + октавы Тассо, —

коротко, многочисленные дары вдохновения, собранные этой темой, но некоторые из наиболее очевидных можно найти в комментариях далее.

14 Напев Торкватовых октав. Рифмовка итальянской октавы aeaeaeii.

Помимо французской прозаической версии «Освобожденного Иерусалима» (1581) Торквато Тассо (1544–95), прекрасная колдунья которого Армида завлекает и зачаровывает рыцарей среди праздных восторгов заколдованного сада, главным источником информации русского поэта относительно Торкватовых октав была в 1823 г. опера (героическая мелодрама) Россини «Танкред» (премьера, Венеция, 1813), основанная на поэме Тассо или, точнее, на бездарной трагедии Вольтера «Танкред» (1760); эта опера шла в С. -Петербурге осенью 1817 г. и позднее.

Ж. Ж. Руссо (статья «Баркаролы» в его «Музыкальном словаре», 1767) говорит, что слышал их, когда бывал в Венеции (летом 1744 г.).

Фраза в книге мадам де Сталь «О Германии» (ч. II, гл. 11): «Гондольеры Венеции поют стансы Тассо».

Французские версии таких пассажей у Байрона, как (1819) «Как сладостно внимать / На Адриатике, лазурной ночью лунной, / Плеск весел и напев, через морскую гладь / От гондольера к нам плывущий над лагуной!» <пер. Г. Шенгели> («Дон Жуан», I, CXXI; Пишо перефразирует это à la Ламартин в 1820 г.: «Сладко в полночный час… слушать мерные движения весла и отдаленное пение гондольера Адриатики»); или: «Но смолк напев Торкватовых октав, / И песня гондольера отзвучала» <пер. В. Левика> («Чайльд-Гарольд», IV, III, 1818).

Последний пассаж вульгарно отозвался эхом в 1823 г. у бесталанного Казимира Делавиня: «О Венеция… твои воины /… утратили свою отвагу / Еще быстрее твоих гондольеров, / Забывших стихи Тассо» («Мессинские элегии», кн. II, № V, «Путешественник», строки 27–32), а также был с мрачным удовлетворением перефразирован в 1845 г. Шатобрианом (который носил в своей душе обиду на Байрона за то, что тот никогда не упоминал Рене, прототип пилигрима): «Эхо Лидо больше не повторяет его [имя Байрона]… то же самое и в Лондоне, где память о нем исчезла» («Замогильные записки», ч. I, кн. XII, гл. 4).

«Кто знает край…»), Торкватовы октавы «и теперь во мгле ночной / Адриатической волной / Повторены»; в том же году в сентябре он перевел русским александрийским стихом стихотворение Шенье:

Près des bords où Venise est reine de mer,
Le Gondolier nocturne, au retour de Vesper,
D'un aviron léger bat la vague aplanie,
Chante Renaud, Tancrède, et la belle Herminie.
<Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один, ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Готфрида, Эрминию поет>.

(«Посмертно изданные сочинения Андре Шенье», «с приложением исторических комментариев М. А[нри] де Латуша, сверенные, исправленные Д. Ш[арлем] Робером» [Париж, 1827], с. 257–58). Образцом для стихотворения (написанного, возможно, в 1789 г., в Англии), согласно Л. Беку де Фукьеру в его «критическом издании» Шенье (Париж, 1872, с. 427), послужил сонет Джиованни Батисты Феличе Дзаппи (1667–1719).

«надменной», и вспоминает Венецию, в которой «Тасса не поет уже ночной гребец».

В действительности, Пушкин, кажется, не любил Тассо (по свидетельству Михаила Погодина в письме от 11 мая 1831 г. к Степану Шевыреву, который «перевел» несколько октав).

В стихотворении («Венецианская ночь, фантазия», 1824), посвященном Плетневу, у кроткого слепого поэта Ивана Козлова (1779–1840) тоже есть все эти формулы — Брента, посеребренная луна, гондолы и Торкватовы октавы (см. мои коммент. к главе Восьмой, XXXVIII, 12).

Козлов самостоятельно учился читать и писать по-английски. Вот поэма, сочиненная им на этом языке, «Графине Фикельмон» (около 1830 г.):

In desert blush'd a rose; its bloom,
Thus are by thee my heavy gloom
And broken heart from pain e'er wiled.
Let, О let Heaven smile on thee
Still more beloved, and still more smiling.
— but ever be
The angel all my work beguiling.
<Как средь пустыни розы цвет
Отрадно блещет и пленяет,
Так твой мне дружеский привет
Пусть всё даруется тебе:
Любовь, краса, благословенье, —
За то, что ты в моей судьбе
Прошла как ангел утешенья.
>.

В очаровательном фрагменте о Венеции в «Литературных диковинках» Исаак Д'Израели (я цитирую по 4-му изданию, Лондон, 1798; между прочим, парижское издание 1835 г. имелось в библиотеке Пушкина) ссылается на слова из автобиографии итальянского драматурга Карло Гольдони (1707–93) о гондольере, который отвозил его в Венецию: он поворачивал нос своей гондолы к городу, все время распевая двадцать шестую строфу XVI песни «Иерусалима» («Fine affin posto al vagheggiar…» — «Наконец ее платье надето…»). Д'Израели продолжает (II, 144–47): «Всегда бывают двое распевающих строфы [Тассо] поочередно. Мы знаем эту мелодию, в конечном счете, благодаря Руссо, в чьих песнях она запечатлелась… Я вошел в гондолу при лунном свете; один певец расположился впереди и другой на корме… их пение было резким и пронзительным… [но на большом расстоянии, на каком происходит вокальное представление] невыразимо чарующим, ибо оно достигает своей цели только из-за ощущения отдаленности [как Пушкин и услышал его — из гондолы Пишо, сквозь пустыню свободы]».

Музыка лиры Альбиона (см. следующую строфу) в галльской транспонировке была, однако, не единственным связующим звеном; Пушкин тоже читал романы, которыми он снабдил Татьяну в главе Третьей, IX–XII. Валерия, графиня де М., и секретарь ее мужа, Гюстав де Линар, в романе мадам де Крюднер «Валерия» (1803; подробнее об этом см. коммент. к главе Третьей, IX, 8) реализуют романтическую мечту своей эпохи: медленно проплыть по Бренте в гондоле — и услышать «пение какого-нибудь речника» на расстоянии.

XLIX

  Адрiатическiя волны,
  О, Брента! нетъ, увижу васъ,
 
 4 Услышу вашъ волшебный гласъ!
  Онъ святъ для внуковъ Аполлона;
  По гордой лире Альбiона
  Онъ мне знакомъ, онъ мне родной.
 8 
  Я негой наслажусь на воле;
  Съ Венецiянкою младой,
  То говорливой, то немой,
12 Плывя въ таинственной гондоле, —
 
  Языкъ Петрарки и любви.

См. также коммент. к XLVIII, 9–4.

1–2 Адриатические волны, / О, Бре́нта! нет, увижу вас. «в», «то», «тов», «тав» текучей строки, завершившей предшествующую строфу (напев Торкватовых октав), сейчас перерастают в прилив и шум прибоя Адриатических волн — строки с двойным скольжением, богатой отзвуками предыдущих аллитераций; и затем, в великолепном порыве, все приходит к внезапной ярчайшей вспышке: — с ее последним, апофеозным «та» и подъемом на «нет», который, видимо, лучше было бы передать по-английски словом «еще», чем словом «нет».

И тут же начинается чудесное лирическое отступление, мотивы которого были предвосхищены образом волн из XXXIII строфы главы Первой, где оживающие в памяти буруны Черного моря уже намекали на некую ностальгическую и экзотическую даль. Волны Адриатики и блистательно трепещущая Брента — это, конечно, общие места в литературе, как и у Байрона в «Чайльд-Гарольде», где «мягко течет / Покрытая пятнами Брента» (IV, XXVIII); но как поразительно и нежно их преображение! Пушкин никогда не был за границей (вот почему столь груба ошибка Сполдинга и Дейч, в своих переводах «заставивших» Пушкина «вновь» посетить Венецию). Столетие спустя в — любопытном стихотворении великий поэт Владислав Ходасевич (1886–1939) описал терапевтический шок, пережитый им, когда, посетив реальную Бренту, он увидел, что она — всего лишь «рыжая речонка».

5 для внуков Аполлона: Галлицизм (и латинизм во французском языке): «neveux», лат. «nepotes», «внуки», «потомки». В шестнадцатом и семнадцатом столетиях английское «nephew» часто употреблялось в этом смысле.

«Слове о полку Иго-реве» (1187? 1787?) обращение «вещий Бояне, Велесов внуче» (где Боян, как предполагается, — это древний сказитель, а Велес — вроде русского Аполлона). См. «Слово о полку Игореве», пер. В. Набокова (Нью-Йорк, 1960), строка 66 (см. также коммент. к главе Второй, XVI, 10–11).

6 гордой лире Альбиона. Отсылка к поэзии Байрона, переложенной Пишо во французскую прозу.

9 негой. Нега, с ее уклоном в праздную эйфорию, ассоциируется с мягкостью, изнеженностью, нежностью и не является точным синонимом «сладострастия», где преобладает эротический элемент. Используя слово «нега», Пушкин и поэты его круга пытались перевести французские поэтические формулы «paraisse voluptueuse», «mollesse», «molles délices» и т. д., которые английскими приверженцами аркадских мотивов уже были перелицованы в «soft delights» («приятное удовольствие»). Я повсюду переводил слово «нега» при помощи архаичного, но очень точного «mollitude».

12 «Таинственная гондола» (в черновике было «мистическая», в смысле «таинственности») «плывет» прямо из байроновского «Беппо» (XIX), переложенного по-французски Пишо (1820): «…когда находишься внутри, никто не может ни видеть, ни слышать, что там происходит или о чем там говорят». Эпиграф к «Беппо» взят Байроном из «Как вам это понравится» (IV, 1); слова Розалинды: «…вы катались в гондоле», — подсказали мне словесное оформление перевода этой строки.

Примечания

28. Между прочим, в одном из стихотворений «Делорма», — а именно в стихотворении, посвященном Мюссе, — встречаются самые нелепые образы, которые мне ведомы во французской романтической поэзии:

  …je valsais…
Entourant ma beauté de mon bras amoureux
épaule, et dans ma main sa taille
Ses beaux seins suspendus à mon coeur qui tressaille
Comme à l'arbre ses fruits…
  <…танцевал на том балу и я,
И, стан красавицы обняв, рука моя
Тут сердце у меня так сладко задрожало
От дивной близости, что захватило дух…
Пер. И. Шафаренко>.

29. Согласно «Библиотеке A. C. Пушкина», библиографическому описанию пушкинской личной библиотеки, предпринятому Борисом Модзалевским в кн.: «Пушкин и его современники», III, 9–10 (1909), 312.

Раздел сайта: