Миллер О. Ф.: Речь произнесенная на литературном утре, 6 июня, в Соляном Городке в Петербурге (старая орфография)

Речь произнесенная на литературномъ утре, 6 iюня, въ Соляномъ Городке въ Петербурге.

Наши петербургскiе поминки Пушкина, конечно, только слабая тень того, что происходитъ теперь въ Москве. Туда, въ Белокаменную, собрались наши лучшiя силы - на поклонъ воздвигаемому въ ней памятнику. И мы не станемъ завидовать Москве; мы знаемъ, что Пушкинъ не даромъ сказалъ о родномъ своемъ городе:

Москва... какъ много въ этомъ звуке
Для сердца русскаго слилось!
Какъ много въ немъ отозвалось!

Но мы знаемъ также, что Пушкинъ воспелъ и нашъ Петербуртъ; что онъ любилъ "творенiе Петра", какъ любилъ и глубоко понималъ самого творца - того "славнаго шкипера", который "всеобъемлющею душою былъ на троне вечнымъ работникомъ". Мы не станемъ на поминкахъ Пушкина возобновлять старую тяжбу "порфирфносной вдовы" съ "новой царицей", какъ и старый, но все еще непорешенный вопросъ о "древней и новой Россiи". Заметимъ только, что хотя детство поэта и протекло въ Москве, его коснулись тогда, главнымъ образомъ, впечатленiя той Москвы, которая умела и после двенадцатаго года не хуже Петербурга внимать вещанiямъ каждаго "французика изъ Бордо". Москве принадлежитъ фундаментъ того, какъ выразился самъ Пушкинъ, "проклятаго воспитанiя", которое искупалось только влiянiемъ его няни. Но влiянiе это окончательно восторжествовало надъ поэтомъ только тогда, когда онъ очутился съ глазу на глазъ со своею "дряхлой голубкой" въ селе Михайловскомъ. Да, не отъ Москвы, а отъ деревни окончательно пахнуло на Пушкина "русскимъ духомъ";-- только напитавшись воздухомъ деревни, онъ разгляделъ, наконецъ, и старую историческую Москву подъ густымъ наслоенiемъ Москвы Грибоедовской.

Еще на двадцатомъ году жизни Пушкинъ сложилъ свою поэтическую притчу о той картине, по которой такъ безцеремонно прошлась чужая кисть, но съ которой мало по малу спали все наносныя краски. Притца эта заключаетъ въ себе не тотъ только смыслъ, какой онъ ей придавалъ тогда, намекая на свое нравственное "возрожденiе". Она какъ бы пророчески указываетъ на то общее перерожденiе поэта, которое окончательно совершилось въ Михайловскомъ. Съ него тогда спали все те чужiя краски, въ которыхъ сказывался отпечатокъ различныхъ влiянiй, испытанныхъ нами вплоть до байронизма. Какъ бы совершенно переживъ все то, что пережила наша литература (начавъ съ классицизма), Пушкинъ сбросилъ, наконецъ, съ себя даже иго современнаго "властителя думъ", вместе съ темъ у него "разверзлись зеницы", чтобы разглядеть и въ нашемъ народномъ образе, сквозь всякiя наносныя черты, его подлинный, еще неизглаженный, складъ. Простота и непритязательность, отсутствiе всякаго щегольства собою, всего того, что называется позою и на что даже не имеется русскаго слова,-- вотъ те черты нашего народнаго нрава, которыхъ такъ долго недоставало нашей книжной поэзiи, и которыя разомъ, наконецъ, сказались у Пушкина, чтобы послужить основною целой и уже незыблемой школе простоты и жизненной правды. Тотъ, кто выдавался за русскаго Байрона, однимъ генiальнымъ стихомъ поражаетъ, наконецъ, въ самое сердце весь байронизмъ, уличая его въ той нравственной фальши, сознанiе которой далось, наконецъ, это правда, но такъ трудно далось, и самому Байрону, именно съ этой-то самообличительной стороны всего менее понятому.

"Ты для себя лишь хочешь воли...

Устами стараго цыгана сказалъ Пушкинъ тезке своему Алеко; и стихъ этотъ, такъ мелко оцененный въ свое время Белинскимъ, сразу порываетъ всякую личную связь между героемъ "Цыганъ" и Пушкинымъ, а вместе съ темъ и между Пушкинымъ и великимъ западнымъ певцомъ, всевластной личности. Въ "Онегине" герой поэмы является уже совершенно отрешеннымъ отъ самаго поэта, и байронизмъ Евгенiя есть только тотъ байронизмъ, который тогда сказывался на свой манеръ въ нашемъ постоянно беспочвенномъ обществе. Разъ навсегда нашъ поэтъ отрешился отъ чуждой нашему подлинному народному духузамашки себялюбиво носиться съ самимъ собой, а вместе съ темъ поэтически закрепилъ за нами способность сочувствовать чуткимъ сердцемъ всему живому, понимать и возсоздавать жизнь любой страны и любаго народа, въ силу той нашей широты и общительности, которая не только въ насъ уцелела на зло всемъ наноснымъ чертамъ того, что принято называть китайзмомъ, но и сохранила способность переходить изъ достоинства въ положительный недостатокъ.

Глубоко нравственная по самому отпечатку этой шири, любви и правды, и по своей художественной простоте и трезвости, поэзiя Пушкина, казалось бы, исключала возможность спора о томъ, должно ли или не должно искусство приносить пользу. Споръ этотъ возникъ въ нашей критике опять таки отъ чужихъ влiянiй, хотя имъ, повидимому, уже не было места при той полной самостоятельности, которой достигъ у насъ Пушкинъ въ творчестве. Жалкое непониманiе великаго поэта той особаго рода "чернью", которая встречается и въ самомъ благовоспитанномъ обществе, доводила Пушкина до раздраженныхъ стиховъ о полной независимости поэта отъ злобы дня,-- и это подало поводъ видеть у него манифестъ такъ называемаго искусства для искусства, за который одни особенно превозносятъ поэта, другiе же отлучаютъ его отъ сонма живыхъ людей. Но Пушкинъ именно въ эпоху своего возрожденiй въ животворящей купели народности и выставилъ поэта борцомъ за истину, заповедавъ ему устами самого Бога:

Возстань, пророкъ, и виждь, и внемли,
Проникнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголомъ жги сердца людей!

А подъ самый конецъ своей кратковременной жизни онъ призналъ именно такое служенiе человечеству въ своей собственной поэзiи, и это-то признанiе внушило ему стихи, вполне чуждые всякаго напускнаго смиренiя. При форме, связанной еще съ классическими воспоминанiями, Пушкинъ вполне тутъ самостоятеленъ въ содержанiи, такъ искренно и такъ просто ценя себя по своей связи съ великимъ целымъ, и такъ нераздельно сознавая въ себе и поэта, и человека. Это стихотворенiе могло бы намъ послужить основой для самостоятельной теорiи искусства и положить конецъ тому разладу теорiи съ жизнью, который такъ громко сказывался не только у техъ, кто проповедуетъ свободу теорiй, но и у техъ, кто стоитъ за ея подчиненiе жизни. На Пушкинской почве это представляется чисто-празднымъ споромъ, потому что почва эта зиждется на той народной целостности духа, красоты, и добра, и истины.

Я памятникъ себе возвигъ нерукотворный;
Къ нему не заростетъ народная тропа;
Вознесся выше оне главою непокорной
Наполеонова столпа. '

Мой прахъ переживетъ и тленья убежитъ -
И славенъ буду я, доколь въ подлунномъ мiре
Живъ будетъ хоть одинъ пiитъ.
Слухъ обо мне пройдетъ по всей Руси великой,

И гордый внукъ Славяйе, и Финвъ, и ныне дикiй
Тунгузъ, и другъ степей Калмыкъ.
И долго буду темъ народу я любезенъ,
Что чувства добрыя я лирой пробуждалъ,

И милость къ падшимъ призывалъ.
Веленью Божiю, о Муза, будь послушна!
Обиды не страшись, не требуй и венца;
Хвалу и клевету прiемли равнодушно

Да пребудетъ съ нами этотъ заветъ вашего великаго поэта навсегда и везде - на поприще творчества и художественнаго, и научнаго, и, наконецъ, прямо жизненнаго. Будемъ отзывчивы, стойки и непоклонливы!

"Русская Мысль", кн. VI, 1

Раздел сайта: