Миллер О. Ф.: Пушкинский вопрос (старая орфография)

Пушкинскiй вопросъ.

"Прекрасные дни въ Аранжуэце окончились", говорится у Шиллера въ "Донъ Карлосе" {Die schönen Tãge zu Aranjoez sind nun zu Ende.}. А мы можемъ теперь сказать, что прекрасные пушкинскiе дни прошли. Насъ успели уже окатить несколькими ведрами холодной воды.

Такъ оно, впрочемъ, у насъ уже заведено. Не смущаясь этимъ, посмотримъ, въ чемъ заключаются наши положительныя прiобретенiя по "пушкинскому вопросу".

Ко дню открытiя памятника не было еще новаго полнаго изданiя Пушкина, взаменъ давно распроданныхъ прежнихъ. Тогда вышли только два разрозненныхъ тома 2-го Исаковскаго изданiя, редактируемаго П. А. Ефремовымъ. Редакторъ известенъ своею библiографическою добросовестностью и оправдалъ благопрiятную о себе молву и въ настоящемъ случае. Но онъ, къ несчастью, довелъ свою добросовестность до крайности, и позабылъ слова самого поэта: "стихи, преданные мною забвенiю или написанные не для печати, простительно мне было написать на 19-мъ году, но непростительно признать публично въ возрасте более зреломъ и степенномъ". Самъ поэтъ, разумеется, "не долженъ (употребляю его же выраженiе) отвечать за перепечатанiе греховъ своего отрочества", всего того, что, по его словамъ, "желалъ бы онъ уничтожить, какъ недостойное его дарованiя" или, что "тяготеетъ, какъ упрекъ, на его совести" {Соч. Пушкина, изд. Анненкова. Т. V, стр. 27--28.}. Само собою разумеется, что сюда не могутъ относиться "вольнолюбивыя мечты" его юности. Все, включенное изъ нихъ въ первый разъ въ новое изданiе, не можетъ, конечно, оскорбить тени поэта. Уваженiе къ ней не должно также намъ помешать воспользоваться и его действительными "грехами", какъ матерiаломъ для его жизнеописанiя. Имъ только не место въ классическомъ изданiи поэта.

Для жизнеописанiя Пушкина получили мы ко дню открытiя ему памятника несколько новыхъ матерiаловъ, но отъ насъ скрываютъ некоторые, неблагопрiятные поэту отзывы. "Два голоса замогильныхъ обвинителей, говоритъ редакцiя "Русской Старины", произнесли надъ Пушкинымъ свой приговоръ и вместе съ темъ выяснили отношенiя крайнихъ декабристовъ къ Пушкину. Мы говоримъ объ отзывахъ о немъ покойныхъ Н. И. Горбачевскаго и М. А. Бестужева, высказанныхъ ими въ ихъ переписке 1861 г..... Письма эти и записки принадлежатъ собранiю "Русской Старины". Какъ крайне резкiе о личномъ характере великаго поэта и голословные отзывы, мы не решаемся ихъ приводить" {Русская Старина, 1880 г. Январь, стр. 130.}. Совершенно напрасно. Сообщила же "Русская Старина" некоторые весьма неблагопрiятные отзывы о Грибоедове; и что же? проверенные критически, они ни мало не поколебали уваженiя къ характеру автора "Горя отъ ужа". Надо думать, что то же самое вышло бы и съ Пушкинымъ после критической проверки отзывовъ его недруговъ. Спасибо кн. П. П. Вяземскому, что онъ не скрылъ отъ насъ въ высшей степени неблагопрiятнаго для Пушкина отзыва лица, повидимому, весьма вескаго - лицейскаго товарища великаго поэта, покойнаго М. А. Корфа. {М. А. Корфъ употребилъ слово "благотворенiе". Не лишнее будетъ принести взглядъ на это Пушкина изъ письма его къ брату: "n'acceptez jamais desl bienfaits. Un bienfait pour la plupart du temps est une perfidie. Point de pro-l tection,car elle asservit et dégrade". (Матер. Анненкова П. С. Соч. Пушкина, I, 234). Пушкинъ едва-ли смотрелъ на отношенiя къ нему самого государя, какъ на отношенiя покровительственныя и едва-ли виделъ "благотворенiе* въ томъ, что скорее должно было представляться вполне законною данью велкому таланту, не зарыванье котораго въ землю есть своего рода служба и обществу, и государству.} Если его неблагосклонное отношенiе къ Карамзину (въ бiографiи Сперанскаго) оправдывается въ значительной мере, то едва-ли случится то же съ его взглядомъ на Пушкина. Покойный статсъ-секретарь самъ выдаетъ себя, говоря, между прочимъ, о Пушкине: "ни несчастiе, ни благотворенiе императора Николая его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары монарха, онъ другою омокалъ перо для злобной эпиграммы". Не даромъ же покойный кн. П. А. Вяземскiй заметилъ на это: "Императору Николаю былъ онъ душевно преданъ". Это вполне подтверждается и переданнымъ сыномъ поэта въ редакцiю "Русской Мысли" отрывкомъ изъ записокъ Пушкина. "Меня спрашивали, доволенъ ли я моимъ камеръ-юнкерствомъ, говоритъ онъ тутъ. Доволенъ, потому что государь имелъ намеренiе отличить меня, а не сделать смешнымъ". Но по всему видно, какъ тяготила его эта милость. "Ни за что не поеду представляться съ моими товарищами камеръ-юнкерами, молокососами 18-летними. Царь разсердится. Да что мне делать?" {А. С. Пушкинъ по документамъ Остафьевскаго Архива, С. -Петербургъ, I 1380 (сперва напечатано въ "Береге").}. Давно известно, каково было Пушкину сносить посредничество между нимъ и государемъ лица, на которое не безъ основанiя падаетъ подозренiе въ томъ, что онъ могъ и не съумелъ предотвратить дуэль Пушкина - графа Бенкендорфа. Понятно, что такое посредничество могло несколько охлаждать отношенiя Пушкина къ государю, котораго, по собственному выраженiю поэта, онъ "полюбилъ". Нельзя не пожалеть отъ всей души, что полныя записки Пушкина не могутъ еще быть напечатаны. Мы веримъ на слово сыну поэта, что онъ, конечно, не сталъ бы безъ независящихъ отъ него основанiй скрывать отъ русскаго общества драгоценный дневникъ своего великаго отца, какъ веримъ и тому, что обнародованiе его заставило бы насъ еще более полюбить Пушкина.

Но мы просто не понимаемъ образа действiй перваго толковаго издателя сочиненiй поэта, П. В. Анненкова. До сихъ поръ обладаетъ онъ драгоценными матерiалами и делится ими съ публикою только по кусочкамъ. Конечно, и онъ, можетъ быть, вынуждаемъ на то независящими отъ него обстоятельствами, устраняемыми только съ величайшею постепенностью. Но какъ же ему въ такомъ случае решаться на смелые выводы, верность которыхъ не можетъ быть усмотрена самимъ читателемъ, вынужденнымъ верить г. Анненкову, что онъ верно понялъ известныя ему одному строки Пушкина. Вопросъ этотъ возникаетъ невольно при прочтенiи любопытной статьи г. Анненкова: "Общественные идеалы А. C. Пушкина" {Вестникъ Европы, 1880 г. iюнь.}. Г. Анненковъ сообщаетъ тутъ несколько новыхъ выдержекъ изъ находящихся у него въ рукахъ бумагъ Пушкина - въ дополненiе къ выдержкамъ, давно уже напечатаннымъ имъ въ "Матерiалахъ". Часть этихъ новыхъ выдержекъ предназначена на то, чтобы еще более доказать известный "аристократизмъ" Пушкина, принятый г. Анненковымъ подъ свое покровительство еще въ "Матерiалахъ". Но ведь въ томъ же направленiи сложилась у Пушкина и известная пiеса: "Моя родословная или русской мещанинъ", выражающая не что иное, какъ предпочтенiе старыхъ захудалыхъ родовъ той новой знати, все права которой опираются на избытке холопства.

"Настоящая (въ смысле теперешней) наша аристократiя, говоритъ Пушкинъ въ одномъ изъ отрывковъ, приводимыхъ у г. Анненкова, съ трудомъ можетъ назвать и своего деда. Древнiе роды ихъ восходятъ до Петра и Елизаветы. Деньщики, певчiе, хохлы - вотъ ихъ родоначальники. Мы гордимся не славою предковъ, но чинами какого-нибудь дяди дурака или баломъ двоюродной сестры" (В. Евр. iюнь, стр. 611).

Съ другой стороны, этотъ Пушкинскiй "аристократизмъ" связывается съ его уваженiемъ къ "предкамъ" вообще - въ самомъ широкомъ значенiи слова. Въ этомъ смысле истолковывается взглядъ поэта въ речи И. С. Аксакова {Произнесенной, къ сожаленiю, не вполне, но потомъ напечатанной въ полномъ виде во 2 книге "Русскаго Архива" 1880 г.}.

"Было бы желательно, говоритъ онъ, чтобы связь преданiй и чувство исторической преемственности было доступно не одному дворянству (где оно почти и не живетъ), но и всемъ сословiямъ, чтобы память о предкахъ жила и въ купечестве, и въ духовенстве, и у крестьянъ. Да и теперь между ними уважаются старинные честные роды".

Известно, что Пушкинъ съ любовiю вспоминалъ о томъ, какъ одному изъ его предковъ довелось заседать рядомъ съ Кузьмой Мининымъ, (объ этомъ напомнилъ въ своей речи А. И. Незеленовъ). Не даромъ и г. Анненковъ въ той же новейшей своей статье приводитъ слова Пушкина: "конечно, есть достоинства выше знатности - именно достоинства личныя. Имена Минина и Ломоносова перевесятъ все наши старинныя родословныя" (стр. 612). Не следуетъ забывать и техъ словъ Пушкина, которыя недавно еще приведены В. Я. Стоюнинымъ: ея имею своего рода демократическiе предразсудки, которые, думаю, стоятъ предразсудковъ аристократическихъ. Я жажду одного - независимости" {Истор. Вестникъ, 1880 г., августъ, стр. 661.}.

Знаменитый сподвижникъ князя Пожарскаго, "художествомъ говядарь", упоминается также въ одной изъ программъ Пушкина, сообщаемыхъ въ той же статье г. Анненковымъ, но упоминается такъ, что трудно добраться до прямаго смысла. "Какъ пало боярство при Іоаннахъ, которые къ одному местничеству не дерзнули прикоснуться? Были-ли дворянскiя грамоты?-- Мининъ! Было ли зло местничество? Везде-ли существовало оно? Зачемъ уничтожено было оно?" (стр. 609). Относительно местничества г. Анненковъ склоненъ, повидимому, думать, что Пушкинъ сочувствовалъ и ему, сочувствуя вообще боярству. Это, повидимому, подтверждается давно известнымъ замечанiемъ Пушкина про того изъ своихъ предковъ, который подписался подъ соборнымъ деянiемъ объ уничтоженiи местничества, что это "мало делаетъ чести его характеру" {Соч. Пушкина. Изд. Анненкова, V, стр. 4.}. Но, съ другой стороны, давно напечатано и то, чемъ думалъ Пушкинъ доказать существованiе въ нашемъ дворянстве чувства чести. Усматривая это чувство "въ готовности жертвовать всемъ для поддержанiя какого-нибудь условнаго правила", Пушкинъ полагалъ, что эта, весьма, стало быть, сомнительная въ нравственномъ смысле честь "во всемъ блеске своего безумiя видна въ древнемъ нашемъ местничестве" {Тамъ же, стр. 21.}. Привожу это съ темъ, чтобы показать, какъ трудно на основанiи какихъ-нибудь отрывочныхъ набросковъ составить себе верное понятiе о действительной мысли ихъ автора. Но г. Анненковъ въ своей последней статье приводитъ еще несколько набросковъ Пушкина, указывающихъ, повидимому, на то, что его "аристократизмъ" далеко не ограничивался темъ, что видитъ въ немъ И. С. Аксаковъ. На вопросъ: какiе люди составляютъ дворянство? Пушкинъ отвечаетъ: "люди, которые имеютъ время заниматься чужими делами.... Богатство доставляетъ способъ ни трудиться, а быть всегда готову по первому призыву du souveraine.... Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству, чести " Во всемъ этомъ можно бы усмотреть своего рода преемственную связь со взглядами знаменитаго екатерининскаго публициста, кн. Щербатова, (а затемъ и со взглядами Карамзина, имевшаго свою прямую долю влiянiя на Пушкина), если бы далее не было у нашего поэта вотъ чего: "Чемъ кончается (погибаетъ) дворянство въ республике? Аристократiей правъ. А въ государстве? рабствомъ народа" (стр. 605). Пушкинъ, стало быть, считалъ крепостное право не прерогативой дворянства (какъ Щербатовъ и Карамзинъ), а его концомъ или гибелью. Онъ, стало быть, исключалъ крепостное право изъ техъ наследственныхъ преимуществъ высшихъ классовъ, безъ которыхъ они, по его мненiю, "становятся наемниками и несутъ ихъ обязанности". Но въ недоуменiе несомненно приводитъ въ наброскахъ Пушкина то, что говорится далее и что совсемъ уже не подходитъ подъ толкованiе Пушкинскаго аристократизма И. С. Аксаковымъ. "Вотъ уже 150 летъ, que la табель о рангахъ balaye la noblesse, а затемъ уничтоженiе маiоратства плутовскимъ образомъ при Анне Іоанновне довершило паденiе передоваго класса, начатое табелью. Что изъ этого следуетъ? восшествiе Екатерины II, 14-е декабря и т. д.". Ужъ не есть-ли это набросокъ мыслей вовсе не самого поэта, а какого-нибудь действующаго лица въ одномъ изъ предполагавшихся романовъ Пушкина? Можетъ быть, это и обнаружилось бы, если бы г. Анненковъ не продолжалъ таить множество пушкинскихъ матерiаловъ, а сообщилъ ихъ целикомъ публике? На такое значенiе наброска, быть можетъ, указываетъ и самая примесь французскаго языка, встречающаяся также и въ одномъ изъ выше приведенныхъ набросковъ, въ свою очередь, принадлежащихъ, быть можетъ, какому-нибудь действующему лицу изъ той среды, въ которой, по грибоедовскому выраженiю, господствовала "смесь французскаго съ нижегородскимъ". Во всякомъ случае, сочувствiе самого Пушкина даже маiоратству представляется весьма сомнительнымъ. Не могъ же онъ не знать, что оно было у насъ искусственно заведено темъ же, кто завелъ и табель о рангахъ, и что заведенiе маiоратства составляло со стороны Петра по крайней мере такое же "революцiонное" действiе, какъ и всякая другая ломка, ради которой Пушкинъ, по уверенiю г. Анненкова, виделъ въ Петре "соединенiе Робеспьера съ Наполеономъ." Способный замолвить слово за наше старинное боярство, Пушкинъ однако же прекрасно его отличалъ отъ западно-европейской аристократiи, къ существеннейшимъ принадлежностямъ которой относится и маiоратство.

В. Я. Стоюнинъ въ своей бiографiи Пушкина привелъ очень кстати взглядъ Пушкина на неудачу у насъ аристократическихъ попытокъ после смерти Петра II: "это спасло насъ, по его мненiю, отъ чудовищнаго феодализма и существованiе народа не отделилось вечною чертою отъ существованiя дворянъ" {Истор. Вестн. Августъ, стр. 633. Курьезна после этого кличка "либерально-олигархической", данная теорiи Пушкина въ книжке "Венокъ на памятникъ Пушкину" (стр. 156).}.

Самъ г. Анненковъ говорить, что Пушкинъ противопоставлялъ феодализму институтъ боярства, который ничего общаго съ первымъ не имелъ, и "восходилъ отъ этого противопоставленiя до определенiя разницы въ духе и характере западныхъ и русскихъ среднихъ вековъ". (В. Е. стр. 609). Изъ "Матерiаловъ" же, напечатанныхъ еще въ 1855 г., известно, что Пушкинъ шелъ въ этомъ смысле очень далеко. "Россiя, говорилъ онъ въ своихъ возраженiяхъ на исторiю Полеваго, никогда ничего не имела общаго съ остальною Европою, исторiя ея требуетъ другой мысли, другой формулы, чемъ мысли и формулы, выведенныя Гизотомъ изъ исторiи христiанскаго запада" {Соч. Пушкина, изд. Анненкова, I, 270.}. При такомъ взгляде, если Пушкинъ виделъ въ Петре держаннаго "революцiонера", то конечно, не потому только, что Петръ былъ "безжалостнымъ истребителемъ единственнаго сословiя, которое еще могло умерять его порывы и увлеченiя". Рука у Пушкина, готовившагося писать исторiю Петра, "дрогнула", по выраженiю г. Анненкова, при виде его ройнаго лица, лица "генiальнаго созидателя государства", но также и "стараго восточнаго типа бича божiя" - конечно, не потому только, что бичъ этотъ билъ по боярщине, но и потому, что многiе изъ его "писанныхъ кнутомъ указовъ", какъ-бы "вырвавшихся у нетерпеливаго, самовластнаго помещика", насиловали народную жизнь вообще (и въ томъ, между прочимъ, что думали ей навязать институтъ маiоратства). Въ связи съ этимъ долженъ находиться и тотъ "ненапечатанный монологъ обезумевшаго чиновника передъ меднымъ всадникомъ", содержавшiй въ себе около 30 стиховъ и производившiй "потрясающее впечатленiе", котораго тщетно доискивался кн. П. П. Вяземскiй въ бумагахъ своего отца, зная объ его существованiи по фамильнымъ воспоминанiямъ. Полнаго вниманiя заслуживаютъ следующiя строки вы. П. П. Вяземскаго:

"Мне все кажется, что великолепный монологъ таится вследствiе какихъ либо тенденцiозныхъ соображенiй, такъ какъ въ немъ слишкомъ энергически звучала ненависть къ европейской цивилизацiи."

Неужели тутъ преднамеренная утайка, и въ ней скрывается опасенiе, какъ бы авторитетомъ Пушкина не придать силы славянофильству? {Весьма подходящимъ къ ихъ взгляду оказывается и недавно приведенное у г. Стоюнина мненiе Пушкина, что "греческое вероисповеданiе, отдельное отъ всехъ прочихъ, даетъ намъ особенный нацiональный характеръ" (Истор. Вестникъ, августъ, стр. 634).}

Но ведь позволили же намъ узнать, что Европа у Пушкина названа "обветшалой", и даже не прикрыли этого авторитетомъ Байрона, также выразившагося однажды: our outworn Europe (наша изношенная Европа) - кенечно, уже вполне независимо отъ славянофильства. Да и ведь въ утешенiе такъ-называемымъ "западникамъ" можетъ служить то, что Пушкинъ, при всехъ своихъ наклоненiяхъ въ сторону такъ-называемаго "славянофильства" (столь же несомненныхъ у него, какъ и у Грибоедова), виделъ въ нашей старой знати все-же более, чемъ видитъ въ ней И. С. Аксаковъ, и виделъ, конечно, не безъ оттенка западнаго влiянiя. Все то, напримеръ, что говоритъ онъ о дворянской чести, очень отзывается "Наказомъ" Екатерины, въ "Наказъ" же попало целикомъ изъ "Esprit des lois" Montesquieu. Во взгляде Пушкина на дворянство, какъ на классъ, по самой своей обезпеченности независимый и просвещенный, а потому и способный по преимуществу служить нравственною опорою государству, все же есть (минусъ крепостничество) известная связь со взглядами кн. М. М. Щербатова. У этого же последняго взглядъ этотъ несомненно заимствованъ у самой просветительной философiи XVIII ст., которая, при всей своей казовой очищенности отъ всякихъ преданiй, на самомъ деле сохраняла въ себе известный следъ феодальной подпочвы западно-европейской цивилизацiи. Пушкинъ съ детскихъ летъ былъ коротко знакомъ со всею французскою литературою. Зналъ онъ и техъ второстепенныхъ французскихъ писателей, у которыхъ зарождался настоящiй демократизмъ, но перевешивающее влiянiе на него имели писатели съ талантомъ, а у нихъ, съ Вольтеромъ во главе, аристократизмъ, хотя и въ самомъ переработанномъ виде, былъ все же, такъ сказать, закваскою мiросозерцанiя. Сила влiянiя этой чуждой стихiи не переставала и въ зрелые годы Пушкина бороться съ тяготенiемъ его къ своему родному и, достигнувъ полной народной цельности въ творчестве, Пушкинъ, повидимому, оставался раздвоеннымъ, какъ мыслитель. Но этой раздвоенности, по всему вероятiю, насталъ бы конецъ, если бы, по несколько риторическому выраженiю чешскаго адресса {См. "Венокъ на памятникъ Пушкина", стр. 176.}, жизнь его "не сократила преждевременно святотатственная рука Запада" - въ лице Геккерна и того служилаго русскаго немца, который могъ бы, но не съумелъ предотвратить дуэль Пушкина.

Борьба въ самомъ Пушкине народнаго съ чужимъ выяснится окончательно лишь тогда, когда будутъ открыты для насъ все драгоценные матерiалы. Если г. Анненковъ бережетъ ихъ для бiографiи Пушкина въ Николаевскую эпоху, то онъ обязанъ поскорее подарить намъ это необходимое дополненiе къ своему прекрасному труду: "Пушкинъ въ Александровскую эпоху". (Хорошо бы, если-бъ напечатанное теперь въ "Вестнике Европы" служило предвестникомъ скораго появленiя въ светъ этого новаго труда). Между темъ, "Историческiй Вестникъ" далъ намъ начало бiографiи Пушкина, составляемой В. Я. Стоюнинымъ. Появившееся до сихъ поръ написано дельно и живо. Но какъ бы почтенному автору и далее не повредило некоторое доктринерство, приводящее къ вдвиганiю фактовъ въ заранее готовыя рамки. Въ силу такого вдвиганiя местами тутъ замечается что-то въ роде историческаго фатализма. Пушкинъ получилъ первоначальное воспитанiе въ великосветской офранцуженной среде; - но и то благо, и то добро. Г. Стоюнинъ уверяетъ насъ, будто бы "аристократическая русская семья въ начале настоящаго столетiя стояла на почве космополитизма, которая противупоставлялась почве народной или мужицкой. Другаго значенiя не имело слово народный. Если космополитизмъ, съ одной стороны, отрывалъ русскихъ людей отъ народной почвы и обезличивалъ ихъ, то, съ другой стороны, онъ приносилъ и большую пользу, какъ известный моментъ нашего историческаго развитiя: онъ воспитывалъ въ духе европейскаго просвещенiя, онъ былъ связью Россiи съ Европою, онъ способствовалъ выясненiю обще-человеческихъ стремленiй, которыя спасаютъ народи отъ гибельнаго застоя и даютъ историческое значенiе". (Ист. Вест., iюнь, 291).

Неужели тотъ кругъ, въ которомъ суждено было родиться Пушкину и который, конечно, очень напоминаетъ Грибоедовскихъ героевъ, стоялъ на почве космополитизма? Неужели слушанiе, разиня ротъ, каждаго француза доказываетъ причастность "духу европейскаго просвещенiя", такъ что Чацкiй стоялъ за "гибельный застой" и противодействовалъ "общечеловеческимъ стремленiямъ"? Правда, семья дала Пушкину целую богатую библiотеку иностранныхъ, преимущественно французскихъ авторовъ, но пресыщенiе этою умственною пищею не даромъ же привело его къ гиперболически-парадоксальному заключенiю, что "французская словесность родилась въ передней и далее гостиной не доходила {Соч. Пушкина, изд. Анненкова. V, 25.}". Сужденiе о влiянiи ея на молодаго Пушкина известнаго лицейскаго директора Энгельгардта (человека умнаго и благороднаго) сводится, какъ известно, къ тому, что "воображенiе его было осквернено всеми эротическими произведенiями французской литературы {Самъ г. Стоюнинъ приводитъ этотъ отзывъ. (Ист. Вест. iюнь, 241). По всей вероятности не что иное, какъ это, составляетъ долю правды и въ гиперболическомъ отзыве озлобленнаго за что-то на Пушкина М. А. Корфа, будто поэтъ нашъ въ лицее "превосходилъ всехъ въ чувственности, а после въ свете предался распутствамъ всехъ родовъ, проводя дни и ночи въ непрерывной цепи вакханалiй и оргiй". (Брошюра кн. П. П. Вяземскаго, стр. 48 и 49).}". Верность этого отзыва подтверждается теми произведенiями первой поры Пушкина, которыя, по собственному его выраженiю, остались у него "на совести". Не даромъ также называлъ онъ свое воспитанiе "проклятымъ" (что отчасти распространялось и на лицей). Конечно, влiянiе французской литературы на Пушкина не сводится лишь на одно зараженiе его воображенiя. Конечно, влiянiе имелъ на него не только какой-нибудь Парни и т. п., но и самъ Вольтеръ - не исключительно какъ авторъ Кандида и другихъ повестей того же покроя, но и какъ умственный властелинъ современной ему Европы, оракулъ и законодавецъ эпохи "просвещеннаго деспотизма". Но неужели и те стороны его рацiоналистическаго исповеданiя, которыя приводили его къ самымъ презрительнымъ отношенiямъ къ непросвещенному народу, постоянно обзываемому у него la canaille, следуетъ относить въ "общечеловеческимъ стремленiямъ?" Если Пушкинъ, не смотря на ревностную защиту имъ даже и нашей, такъ-называемой, "интеллигенцiи", ни мало однако же не проникся культурнымъ презренiемъ къ массе, то следуетъ-ли поставить ему дурную отметку за невполне, стало-быть, усвоенный курсъ французской просветительной философiи?... Впрочемъ, можно подумать, что и Пушкинъ проникся презренiемъ къ народу, если послушать автора "Очерковъ Пушкинской Руси," (печатавшихся въ "Молве" предъ самымъ Пушкинскимъ праздникомъ, а затемъ появившихся и отдельно). Правда, авторъ сначала васъ уверяетъ, что Пушкинъ, хотя и "аристократъ, помещикъ по происхожденiю", въ своихъ отношенiяхъ къ "низшей братiи" всегда оставался простымъ гуманнымъ человекомъ, что онъ "виделъ въ этомъ жалкомъ рабе человека". Но потомъ вы узнаете, что въ своей "Летописи села Горохина" Пушкинъ представилъ нечто въ роде "Исторiи одного города" Щедрина. Вы недоумеваете, зная, что подъ этимъ "городомъ" нашъ современный сатирикъ разумелъ всю Русь - и съ той земской ея стороны, которая ярко въ свое время проявлялась въ исторiи и была совершенно пришиблена уже въ наши "культурныя" времена, а затемъ еще и осмеяна {Съ этимъ мы не можемъ согласиться. Въ "Исторiи одного города" осмеяна не земская русская жизнь, какъ таковая, а та сторона ея, которая отмечена отсутствiемъ сознанiя достоинствъ личности человека, неуменiемъ оценить начала свободы, лежавшiя въ основе формъ ея жизни, неминуемымъ последствiемъ чего получилась полная неспособность дать энергическiй отпоръ казенщине, охватившей ее незаметно для нея самой и задавившей ее, какъ бы во время ея сна, и безсилiе сохранить то, что обещало великую и прекрасную будущность. Много было дано намъ, но изъ этого многаго много и потеряно. Если казенщина виновна въ томъ, что пришибла, земскую русскую жизнь, то не менее виновна, даже можетъ более, и последняя, допустивши пришибить себя, виновна въ исключимости, какой-то нравственной лени, выражавшихся только въ одной угрозе утеснителямъ: "разойтись врозь, оставить землю впусте", благо просторомъ наградилъ Господь, въ отсутствiи стремленiя къ гражданской полноправности и свободе. Мы не менее другихъ глубоко понимаемъ и высоко ценимъ те духовныя сокровища, которыя сохранилъ русскiй народъ въ душе своей и въ основе своего быта и которыя служатъ залогомъ, быть можетъ, лучшей для него, чемъ для другихъ народовъ, будущности - о чемъ здесь не место говорить - но нельзя закрывать глаза и на отрицательныя стороны нашей жизни Самообольщенiе въ этомъ отношенiи неразумно и опасно. И благо писателю, который въ живой картине пороковъ и недостатковъ, глубоко залегшихъ въ природу русскаго человека, будитъ въ немъ сознанiе ихъ и отрезвленiе. По истине, горькимъ чувствомъ наполняется душа, когда, созерцая исторiю русской жизни, видишь, сколько погребено ея сокровищъ, погребено и завалено на глухо разнымъ мусоромъ, и, чувствуешь себя, какъ бы наследникомъ великаго имущества, обремененнаго громадными долгами, имущества, котораго даже и инвентаря не составлено. Горькое чувство овладеваетъ душею, когда представишь себе, какiя неоцененныя богатства утрачены, и стоишь въ тяжкомъ раздумьи, какъ обрести ихъ вновь! Это самое горькое чувство вызвало въ душе нашего высоко-талантливаго сатирика "исторiю одного города". И мы, сознаемся откровенно, не можемъ себе уяснить, почему такой родъ сатиры ложенъ. Ред."культурнымъ" писателемъ! Сколько вы помните, Пушкинъ не представлялъ образцовъ того ложнаго рода, который однимъ критикомъ Щедрина названъ "историческою сатирою". Но авторъ "Очерковъ Пушкинской Руси" представляетъ вамъ и свои доказательства: "Летопись села Горохина" выставляетъ, по его уверенiю, и самый мужицкiй языкъ, бедный и странный, "со всякими сокращенiями и усеченiями, обнаруживающiй жалкое умственное развитiе этихъ полудикарей"... Въ этой "Летописи" не забыта и обыкновенная кабацкая народная музыка - балалайка и волынка, и въ заключенiе, приводится даже образецъ простонародной песни:

Ко боярскому двору
Якимъ староста идетъ.... и т. д.

Какъ же такъ, думаете вы, - не Пушкинъ-ли находилъ, что "изученiе старинныхъ песенъ, сказокъ и т. д. необходимо для совершеннаго знанiя свойствъ русскаго языка, и критики наши напрасно ими презираютъ"; не онъ ли утверждалъ, что разговорный языкъ простаго народа достоинъ" глубочайшихъ изследованiй "и что намъ не худо бы иногда прислушиваться къ московскимъ просвирнямъ: оне говорятъ удивительно чистымъ и правильнымъ языкомъ" {Соч. Пушкина, изд. Анненкова, V, 34, 43. Когда, вспоминаетъ И. С. Аксаковъ, критики однажды напали на Пушкина за его стихъ: Людская молвь и конскiй топъ.... утверждая, что это не по русски, Пушкину пришлось уличать критиковъ въ безграмотности и невежестве цитатами изъ сборника Кирши Данилова. (Р. Архивъ 1880 г. II, 476).}. А дело объясняется просто. "Летопись села Горохина (на это уже давно обратилъ вниманiе покойный Ап. Григорьевъ) написана Пушкинымъ отъ имени Ивана Петровича Белкина, и носитъ на себе отпечатокъ воззренiй этого человека, далеко не глупаго и добродушнаго, однако же исповедающагося передъ читателемъ въ томъ, что однажды не только "погрозилъ ямщику побоями, но и на самомъ деле три раза ударялъ его". И къ своихъ мужикамъ Иванъ Петровичъ хотя и добръ, но все же смотритъ на нихъ съ неизбежной въ его среде высоты своего барскаго величiя. Съ другой стороны, хотя онъ и воспитанъ, по его собственному признанiю, на медный грошъ, все-таки онъ начитался кое-чего во вкусе конца XVIII и начала XIX ст., и самый штиль его носитъ на себе отпечатокъ стремленiя выказать отчасти свою "культурность". Произнося съ этой точки зренiя строгiй приговоръ надъ языкомъ Горохинскимъ, онъ однако же признаетъ его за "отрасль языка Славянскаго", хотя я съ оговоркою, что онъ "столь же разнится отъ него, какъ и русскiй". Что же касается того, будто бы языкъ Горохинцевъ "обнаруживаетъ жалкое умственное развитiе этихъ полудикарей", то это мненiе даже не И. П. Белкина, а самого автора "Очерковъ Пушкинской Руси". За последнее время какъ-то вошло у насъ въ моду проповедывать гуманныя чувства и либеральные взгляды посредствомъ приравниванiя русскаго мужика къ дикарю или даже скоту. Пушкинъ, при всемъ своемъ культурномъ аристократизме, всегда былъ и слишкомъ уменъ, и слишкомъ благороденъ для подобнаго взгляда. У него можно найти зачатки "Записокъ Охотника", народныхъ очерковъ Л. Толстаго, но никакъ не щедринской "Исторiи одного города", а темъ менее Глебовъ Успенскихъ и tutti quanti.

Между темъ, толкуя по своему и "Дубровскаго", авторъ "Очерковъ Пушкинской Руси" уверяетъ насъ, будто и тутъ крестьянство выставлено такимъ образомъ, что въ немъ "попрано всякое человеческое достоинство", такъ что ожесточенiе приводитъ его"къ безчеловечному сожженiю четырехъ живыхъ людей въ запертомъ доме". Но кто хоть разъ прочиталъ "Дубровскаго" безъ предвзятой мысли, тотъ, конечно, никогда не забудетъ, какъ тотъ же самый поджигатель кузнецъ, съ опасностью для себя, спасаетъ изъ пламени кошку, вразумляя потешающихся надъ нею ребятъ: "Божiя тварь погибаетъ, а вы сдуру радуетесь". Подметь такую черту современный писатель, онъ бы, конечно, предположилъ тутъ культурное влiянiе на мужика "общества покровительства животныхъ" - но ведь въ ту пору такого общества не существовало. Пушкинъ же виделъ тутъ следъ добродушiя даже въ разсвирепевшемъ русскомъ человеке. Не даромъ же зналъ нашъ поэтъ, что созданный творчествомъ простаго народа богатырь-крестьянинъ, избегая напрасной крови, не задумывается однако же раззорить гнездо Соловья-разбойника. Гибель безвредной кошки и представляется Архипу кузнецу напрасною кровью,

Но "Очерки Пушкинской Руси" самую нашу природу считаютъ изображенною у Пушкина такимъ образомъ, что после этого "становится понятна мертвящая вековая спячка нашего народа и насъ самихъ".... "А еще требуютъ отъ Пушкина, замечаетъ авторъ, чтобы онъ представлялъ какую-то интеллигенцiю въ этой стране мятелей и снеговъ". Требовали отъ него и изображенiя хорошей русской женщины, но и тутъ, по мненiю автора, опять приходится сказать, что на нетъ я суда нетъ. Но какъ же однако самъ Пушкинъ былъ совершенно другаго мненiя? "Не смешно-ли, спрашивалъ онъ, почитать женщинъ, которыя такъ часто поражаютъ насъ быстротою понятiя и тонкостью чувства и разума, существами низшими въ сравненiи съ нами? Это особенно странно съ Россiи, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещенны, более читаютъ, " {Соч. Пушкина, изд. Анненкова, V, 16.}

Добродушно выражаясь тутъ въ первомъ лице, нашъ поэтъ просто взводитъ на себя напраслину. Не лишенный, конечно, известнаго права гордиться, онъ, по глубокой нравственности своей природы, постоянно отказывался отъ этого права, какъ это видно изъ его отношенiй къ обыкновеннымъ смертнымъ, къ подростающему поколенiю, къ начинающимъ способностямъ и т. п. Вполне чуждымъ всякой гордости "Очерковъ Пушкинской Руси" {Совсемъ не верно, по моему мненiю, замечанiе рецензента "Историч. Вестника" (августъ, стр. 782), будто "Очерки Пушкинской Руси" - просто "отрывочная передача, правда, въ восторженной форме, давно сказаннаго Белинскимъ". Что касается восторженности, то она несомненно сказывалась у Белинскаго, и даже самое лучшее у него именно то, что восторженно. Но въ "Очеркахъ Пушкинской Руси" нетъ на самомъ деле ни восторженности, ни сколько-нибудь вернаго отраженiя взглядовъ Белинскаго. Они - сами по себе, а всего менее въ нихъ и Руси, и Пушкина.}. Но вотъ за то настоящiй взглядъ на дело, высказанный въ одной изъ техъ речей, которыя "не чета другимъ".

"Пушкинъ первый въ нашей литературе, заметилъ И. С. Аксаковъ, отнесся не только къ русской природе, но и къ воспроизведеннымъ имъ явленiямъ Русской бытовой жизни, съ ихъ положительной стороны и при томъ съ такою верностью, которой могъ бы позавидовать любой реалистъ нашего времени. Вспомните его изображенiя русской уездной сельской жизни въ "Онегине", его "Капитанскую дочку" и множество другихъ: сколько въ нихъ правды, и какъ эта правда согрета и освещена теплымъ светомъ сочувствiя, но въ то же время ограждена въ читателе отъ ложной окраски тонкою, незлобивою иронiею! Вотъ эта способность шутки, это присутствiе иронiя въ уме - тоже коренная народная черта истинно русскаго человека. Это постоянно присущiй русскому духу антидотъ противъ всякой излишней, а потому и фальшивой идеализацiи и противъ собственнаго самообольщенiя". (Р. Архивъ 1880 г., II, 477). "Пушкинъ, говорилъ тотъ же ораторъ далее, не былъ поэтомъ отрицанiя".... Кстати можно принести и собственныя слова Пушкина: "Нетъ убедительности въ поношенiяхъ, и нетъ истины, где нетъ любви". (Тамъ же, стр. 478). {В. Я. Стоюнинъ въ УІ гл. своей бiографiя Пушкина (Истор. Вестникъ, Октябрь) очень кстати напомнилъ слова поэта: "где у меня сатира? О ней и помину нетъ въ Евгенiи Онегине" (стр. 253).}

После всего этого И. С. Аксаковъ, кажется, имелъ полное право спросить о Пушкине:

"Можно-ли толковать серьезно о какомъ бы то ни было влiянiи на него Байрона? Не было генiевъ более другъ другу по природе своего творчества противополжныхъ.... Онъ называетъ Байрона "поэтомъ гордости", "мрачнымъ, какъ море". Пушкинъ же былъ поэтомъ дневнаго белаго света, а личной гордоcти въ немъ нетъ и тени". (Тамъ же, стр. 480).

Значительно иначе посмотрелъ на это профессоръ Н. И. Стороженко въ своей речи объ отношенiи Пушкина къ иностранной словесности. Пушкинъ, по выраженiю этого оратора, "подпалъ подъ могучее влiянiе" Байрона, и не одной силой таланта условливалось это влiянiе".... "Пушкинъ уехалъ изъ Петербурга.... озлобленный противъ власти, полный презренiя къ обществу, которое эгоистически отвернулось отъ него въ годину невзгодъ.... Такое настроенiе было какъ нельзя более благопрiятно для воспринятiя байронизма"....

"личныхъ причинъ" для байроновскаго влiянiя не станетъ отрицать и И. С. Аксаковъ, какъ съ другой стороны и проф. Стороженко не отрицаетъ, что влiянiе Байрона было не продолжительно (а, стало быть, и не коренилось въ самой природе Пушкина). Кроме того, г. Стороженко признаетъ байронизмъ Пушннна "низведеннымъ до самыхъ скромныхъ размеровъ", но онъ при этомъ усматриваетъ въ немъ и своеобразную окраску, данную уже нашею жизнью. "Байроновскiй индивидуализмъ, говоритъ г. Стороженко, эта апотеоза личности въ борьбе ея съ обществомъ и его устарелыми предразсудками, превратилась на русской почве въ обожанiе собственной личности и презренiе ко всякой чужой". Вотъ съ этимъ никакъ не согласился бы И. С. Аксаковъ, видящiй въ самомъ Байроне "обожанiе собственной личности". Но такъ же смотрелъ и самъ Пушкинъ, отозвавшись о Байроне, что въ "унылый романтизмъ" облеклось у него ни что иное, какъ "безнадежный эгоизмъ". Въ этихъ двухъ словахъ - глубина пониманiя: эгоизмъ этотъ былъ именно безнадежный и сталъ наконецъ ненавистенъ самому Байрону {Я намекнулъ на это въ своей речи о Пушкине, напечатанной въ iюльской книжке Взглядъ этотъ вполне выясняется въ последней главе моего этюда о Байроне, котораго две первыхъ главы напечатаны были въ Вестнике Европы 1877 г. (Февраль и Апрель). Редакцiя отказалась отъ напечатанiя последней главы, т. е. не дала мне высказаться до конца.}.

Если кто изъ иностранныхъ поэтовъ имелъ на Пушкина не мимолетное, но въ то же самое время и не порабощающее влiянiе, то это, конечно, всемiрно-воспитательный генiй Шекспира, на что и указано проф. Стороженко, умевшимъ оценить и генiальную глубину пониманiя особенностей Шекспира Пушкинымъ. Кроме того, г. Стороженко указалъ и на одну психологическую черту, самобытно внесенную нашимъ поэтомъ въ свою переделку Шекспировскаго Анджело (можно было бы за одно указать и на столь-же самобытную Пушкинскую варьяцiю темы о Фаусте).

"хожденiе вокругъ да около".

Между темъ, по мненiю одного изъ ораторовъ, А. Н. Островскаго, Пушкинъ, именно завещалъ намъ искренность, самобытность, завещалъ каждому быть самимъ собою, далъ всякой оригинальности смелость, дать смелость русскому писателю быть русскимъ".

Какъ же это именно смелости-то и не хватило во многихъ речахъ на Пушкинскомъ празднике, - и это совершенно помимо цензурныхъ соображенiй? Такъ даже И. С. Тургеневъ заключилъ свою речь темъ, что онъ "не решается дать Пушкину названiе нацiонально-всемiрнаго поэта, хотя и не дерзаетъ его отнять у него". Другой ораторъ, Н. А. Некрасовъ выразился, по крайней мере, определительно, указавъ на "весьма неблагопрiятныя условiя, не давшiя генiю Пушкина прiобресть мiровое значенiе". А ведь по мненiю (и вполне справедливому) одной изъ нашихъ газетъ (St. -Petersburger Herold) "народъ, чествующiй своего поэта, чтить самъ себя". Но не въ этомъ-ли и разгадка, почему мы далеко не единодушно сказали нашему поэту:

Во всемiрномъ пантеоне
Твой уже воздвигся ликъ,
Ужъ тебя поетъ и славитъ

*) Стихи А. H. Майкова.

Ведь проводить его во "всемiрный пантеонъ" значитъ проводить туда и свою народность.

"Истинный поэтъ, поясняетъ "St. -Petersburger Herold", освободившiйся отъ узъ подражанiя иноземному творчеству, крепко стоитъ на почве своей народности, онъ черпаетъ изъ народа съ темъ, чтобы возвратить тому же народу въ облагороженныхъ образахъ то, что заимствовано изъ него" {Венокъ на памятникъ Пушкину, стр. 116.}.

Но нашей-ли сиволапой Руси лезть вместе съ Пушкинымъ въ пантеонъ? Где намъ дуракамъ чай пить!

"Художество, какъ воспроизведенiе, воплощенiе идеаловъ, лежащихъ въ основахъ народной жизни и определяющихъ его духовную и нравственную физiономiю, составляетъ одно изъ коренныхъ свойствъ человека"....

Такъ было началъ И. С. Тургеневъ, введя, такъ сказать, народность въ самую сущность художества. Но далее начинаются оговорки.

"Подделываться подъ народный тонъ, вообще подъ народность - также неуместно и безплодно, какъ подчиняться чужимъ авторитетамъ; лучшимъ доказательствомъ тому служатъ: съ одной стороны, сказки Пушкина, съ другой - Руславъ и Людмила, самыя слабыя, какъ известно, изъ всехъ его произведенiй".

"Русская, стало бить, и вполне народная стихiя, слышится у Пушкина едвали не наиболее тамъ, где онъ не ставитъ себе "народность" внешнею целью". (Р. Архивъ, 1880 г. II. 475).

Далее мы встречаемся у Тургенева съ другой оговоркой:

"Выставлять лозунгъ народности въ художестве, поэзiи, литературе свойственно только племенамъ слабымъ.... Поэзiя ихъ должна служить.... сбереженiю самаго ихъ существованiя. Слава Богу, Россiя не находится въ подобныхъ условiяхъ"....

Но и речь Аксакова признаетъ у насъ "то странное явленiе, которому почти нетъ подобнаго въ другихъ странахъ, именно: что сама народность въ народе становится объектомъ сознанiя, внешнею целью, искомымъ... что въ русской земле могло возникнуть отдельное русское же направленiе"...

Но Аксаковъ не ограничивается указанiемъ на странность явленiя, онъ старается при этомъ его вполне естественною реакцiею тому, что "русская земля подверглась внезапно страшному внешнему и внутреннему насилованiю: рукою палача совлекался съ русскаго человека образъ русскiй и напяливалось подобiе общеевропейца"...

У Тургенева же явленiе, уподобляющее насъ народу, лишившемуся независимости, просто осуждается, и речь знаменитаго романиста все более и более задается урезыванiемъ понятiя о народности посредствомъ противопоставленiя ея Тутъ, конечно, уже не оказывается совпаденiя со взглядомъ Аксакова.

"Какой же великiй поэтъ, спрашиваетъ Тургеневъ, читается теми, кого мы называемъ простимъ народомъ? Немецкiй простой народъ не читаетъ Гёте, французскiй - Мольера, даже англiйскiй не читаетъ Шекспира. Ихъ читаетъ нацiя"...

Все это ведетъ къ тому, что и Пушкинъ не народный, а поэтъ. Очень дерзко будетъ, конечно, противопоставить авторитету Тургенева голосъ представителя нашего простаго народа, сказавшiйся по случаю Пушкинскаго праздника въ "Русскомъ Курьере" и "Голосе". Крестьянину Тверской губернiи Желнобобову казалось, что хорошо бы было въ какой-нибудь изъ речей "сопоставить Пушкина и наше время - время свободнаго народнаго труда, когда великiй поэтъ становится доступенъ этому народу" {"Венокъ", стр. 160 и 193.}. Съ радостью уверялъ онъ, что "Пушкинъ былъ и крестьянскiй поэтъ", что "въ светлой и генiальной душе его была теплая струнка и къ этому у насъ сословiю, которое по барски считается низкимъ, по человечески же и по житейски, или же прямо по божьи, оно есть выше всехъ: ".

Можно, конечно, сказать, что этотъ внезапный публицистъ крестьянинъ просто подставленъ какими-нибудь почитателями Пушкина съ славянофильскимъ пошибомъ! Да, - но въ самомъ заподозреванiи его подлинности не сказывается ли своего рода барство! народное съ нацiональнымъ, опирающемся, очевидно, на мненiи, что народу, простонародью принадлежитъ въ жизни нацiи роль исключительно грубой,

Для большей убедительности - Тургеневъ безпристрастно указываетъ и на великихъ поэтовъ запада: поймите, что и они не доступны всему народу! Но какъ ни великъ авторитетъ Тургенева - уже потому, что онъ долженъ быть признаваемъ за непосредственнаго наблюдателя западной жизни, за очевидца, -- да будетъ позволено усомниться въ томъ, чтобы великiе поэты Германiи, Францiи и Англiи были уже совершенно недоступны своему простому народу. Они, конечно, гораздо менее доступны ему, чемъ привиллегированнымъ классамъ, - потому что простой народъ и тамъ, какъ везде, остается по преимуществу обреченнымъ на тяжелый физическiй трудъ. Но на сколько при этомъ труде доступна духовная пища, на столько грамотный простолюдинъ на западе, при помощи дешевыхъ изданiй великихъ писателей, можетъ читать ихъ и узнавать у нихъ кое въ чемъ - плоть отъ своей же плоти и кость отъ своихъ же костей. И у насъ крестьяниеу Желнобобову не зачемъ быть непременно подставнымъ лицомъ, а есть полная возможность верить въ реальное существованiе целаго иножества Желнобобовыхъ въ будущемъ, - только бы завелись и дешевыя изданiя, и побольше хорошихъ (но не принудительныхъ) школъ и, главное, та обезпеченность и довольство, при которыхъ бы было досужно крестьянину не давать "зарости тропе" къ нерукотворному памятнику поэта. Ведь Пушкинъ не даромъ же говорилъ объ этой "народной" тропе. Онъ, можетъ быть, доступнее для общаго пониманiя всехъ другихъ мiровыхъ поэтовъ - по темъ свойствамъ своей поэзiи, на которыя, по свидетельству самого же Тургенева, указалъ известный французскiй писатель Мериме. "Ваша поэзiя, говорилъ онъ нашему славному романисту, ищетъ прежде всего правды, а красота потомъ является сама собою.... У Пушкина поэзiя самымъ чудеснымъ образомъ разцветаетъ какъ бы сама собою изъ самой трезвой прозы"... Но если Пушкинъ, по мненiю иностраннаго ценителя, отличается этими качествами передъ великими поэтами другихъ странъ, то такая его особенность должна объясняться характеристическими чертами его народа.

"Русскiй въ душе, поясняетъ въ своей речи С. А. Юрьевъ, онъ былъ также далеко отъ отвлеченнаго идеализма, какъ и отъ грубаго реализма, не идущаго далее внешности явленiя; въ немъ жило то трезвое, живое чувство правды, которое схватываетъ все факты и явленiя жизни въ ихъ цельной действительности и безъ чуждыхъ имъ красокъ. Его великiй духъ былъ исполненъ той святой простоты, въ силу которой русскiй человекъ совершаетъ великiй нравственный подвигъ, не замечая даже его величiя, какъ дело простое, заурядное, чему примеровъ знаетъ каждый изъ насъ не мало". (Русская Мысль, iюль, стр. 5.)

"святою простотою" это свойство простаго русскаго человека, - еще находившагося подъ крепостнымъ ярмомъ! Не онъ-ли въ своихъ "Живыхъ Мощахъ" далъ безграмотной, вечно прикованной въ одру болезни крестьянке понять чуткимъ сердцемъ Орлеанскую деву, да и вообще по широте своихъ сочувствiй явиться по истине темъ "всечеловекомъ", о которомъ говорилъ въ своей речи Ф. М. Достоевскiй.

Относительно И. С. Тургенева, мы невольно останавливаемся передъ вопросомъ: отчего его творчество мышленiе совсемъ другое? Между темъ, какъ "Записки охотника" остаются самой яркой уликой во лжи для жалкихъ его эпигоновъ, какимъ это чудомъ некоторыми изъ своихъ разсужденiй онъ какъ будто бы хочетъ придать авторитетъ этимъ господамъ, съ огульнымъ разсвирепенiемъ бурсака, только что вышедшаго изъ-подъ розги, опрокидывающимся не только на "унизителей" и "оскорбителей", но и на самихъ "униженныхъ" и "оскорбленныхъ".

"хожденье вокругъ да около", - все становится прямо ребромъ, безъ всякой "умеренности и аккуратности". Спорить съ нимъ, разумеется, можно, и даже съ успехомъ, останавливаясь на частностяхъ; но сила вовсе не въ этомъ, а въ томъ, чтобы схватить его мысль въ ея целости. Къ частностямъ отношу я самыя характеристики Татьяны, Онегина и Алеко. На счетъ Татьяны съ Достоевскимъ можетъ поспорить не одинъ авторъ "Очерковъ Пушкинской Руси", находящiй возможнымъ отнести Татьяну, за московскiя ея отношенiя въ Онегину, къ разряду "неприступныхъ великосветскихъ львицъ". Нетъ надобности стоять на подобной точке зренiя, чтобы видеть некоторое преувеличенiе въ словахъ Достоевскаго про Татьяну: "это типъ положительной красоты, это апофоза русской женщины", хотя и нельзя не видеть много вернаго въ словахъ С. А. Юрьева: "вы чувствуете, что эта самая Татьяна съ такою же святою непосредственною правдою въ душе взойдетъ, ни минуты не колеблясь, прежнею безстрастною Таней на эшафотъ или костеръ, если того потребуетъ долгъ святой правды и высшая любовь."

Дело въ томъ, что всходить на эшафотъ и на костеръ оказываются способными и не во всехъ отношенiяхъ возвышенныя лица. Самъ Пушкинъ показалъ намъ геройскую смерть весьма заурядныхъ людей въ Капитанской дочке, - но, разумеется, не изъ положительныхъ сторонъ действительности. Точно также не становясь въ ряды техъ эманципаторовъ женщины, которые оказываютъ ей этимъ самую медвежью услугу, можно не согласиться съ мненiемъ Достоевскаго, "что такой красоты положительный типъ русской женщины (какъ типъ Татьяны) почти уже и не повторялся въ нашей художественной литературе - кроме разве образа Лизы въ Дворянскомъ гнезде Тургенева". Можно заметить, что Елена того же Тургенева, посвящая себя, после смерти мужа, уходу за раненными и больными въ Болгарiи, скорее "избираетъ благую часть", чемъ Лиза, идущая въ монастырь. Но, возвращаясь къ Татьяне, нельзя не признать въ ней вместе съ Достоевскимъ положительную черту въ томъ, что она не хочетъ основать своего счастья на несчастiи другаго - хотя бы этого старика генерала, которому все же она сама дала слово (хотя сочувственныя стороны этого старика составляютъ только предположенiе Достоевскаго). Точно также, просто по здравому смыслу, нельзя съ нимъ не согласиться и въ томъ, что, если бы даже Татьяна стала свободною, если бъ умеръ ея старый мужъ и она овдовела, то и тогда бы она не пошла за Онегинымъ. - Ведь она уже видитъ, кто онъ такой: вечный скиталецъ, увиделъ вдругъ женщину, которою прежде пренебрегъ, въ новой блестящей, недосягаемой обстановке, - да ведь въ этой-то обстановке, пожалуй, и вся суть дела. Ведь этой девочке, которую онъ чуть не презиралъ, теперь поклоняется светъ, - светъ, этотъ страшный авторитетъ для Онегина, не смотря на все его мiровыя стремленiя.... Да разве этого не видитъ въ немъ Татьяна, разве она не разглядела его уже давно? Ведь она твердо знаетъ, что онъ въ сущности любитъ только свою новую фантазiю, а не ее, смиренную, какъ и прежде, Татьяну!... Любитъ фантазiю, да ведь онъ и самъ фантазiя! Ведь если она пойдетъ за нимъ, то онъ завтра же разочаруется и взглянетъ на свое увлеченiе насмешливо.

Вотъ въ чемъ нельзя не признать самаго трезваго отпора взгляду, пущенному въ свое время въ ходъ Белинскимъ и окончательно исчерпанному теми его последователями, у которыхъ совсемъ не стало громко говорившаго въ немъ спасительнаго идеализма. Въ силу этого взгляда, женщина обязана следовать своему влеченiю, т. е., по просту, кидаться на шею всякому, кто приглянется и поманитъ, т. е. она обязана становиться темъ, что презрительно обозначается въ сербскихъ народныхъ песняхъ словомъ: наметкинья. служащей, конечно, однимъ изъ проявленiй высокаго идеальнаго начала въ уме и воображенiи народа. Пушкинская Татьяна, по своимъ московскимъ отношенiямъ къ Онегину, является какъ бы литературнымъ воспроизведенiемъ этого народнаго типа, а критика наша тутъ, какъ и во многомъ, не хотела понять органической связи поэзiи Пушкина съ народною почвою (именно народною, а не только нацiональною). Но Достоевскiй, какъ въ свое время Аи. Григорьевъ, становится въ критике въ уровень съ творчествомъ Пушкина. Между темъ, въ частностяхъ можно съ нимъ поспорить и на счетъ Онегина.

речи г. Незеленова). Съ другой стороны, не много-ли однако же чести относить его къ темъ "мiровымъ страдальцамъ", о которыхъ говоритъ Достоевскiй, хотя онъ и не ставитъ ихъ черезъ-чуръ высоко, замечая, что въ нихъ, "такъ много подъ часъ лакейства духовнаго". Какъ ни метко замечанiе, что Ленскiй могъ быть убитъ подобнымъ страдальцемъ "можетъ быть отъ хандры по мiровому идеалу", - но въ Онегине-то хандра, говора языкомъ философскимъ, едва-ли имела такой высокiй объектъ. Онегинъ просто открываетъ въ нашей литературе рядъ неудачниковъ и лишнихъ людей, но ведь они еще не мiровые страдальцы. "Учившись, какъ мы все, понемногу - чему нибудь, да какъ нибудь", онъ оторвался отъ непосредственной жизни, и не знаетъ, какъ применить къ делу то, что вычитано имъ изъ книжекъ. Между темъ, "наука наслажденiй" изведана имъ вполне, и пресыщенiе ею поддерживаетъ въ немъ пресыщенiе своимъ малознанiемъ, а то и другое вместе становится самою благодарною почвою для воспрiятiя байроновской разочарованности. Также слишкомъ много чести, какъ Онегину, делаетъ Достоевскiй и герою "Цыганъ" Алеко, возводя его въ санъ того "русскаго скитальца", которому "необходимо всемiрное счастiе, чтобъ успокоиться;-- дешевле онъ не помирится". Я, съ своей стороны, думаю, что Алеко сложился еще у Пушкина подъ прямымъ влiянiемъ Байрона (и отчасти Руссо), но самостоятельность Пушкина ярко сказалась уже въ этой поэме темъ, что онъ тутъ же и обнажилъ эгоистическiй корень байронизма, именно корень (а не напластованiе, яко бы полученное имъ на Руси). Я указалъ на это въ своей речи {Русская Мысль, iюнь.}, но дело теперь не въ томъ.

Замечательно, что въ пониманiи не только Оыегина, но и Алеко, какъ русскихъ огорченныхъ людей, Достоевскiй отчасти совпадаетъ во взгляде съ авторомъ "Очерковъ Пушкинской Руси", у котораго оба они - также "печальные странники, не находящiе себе покоя.... отъ которыхъ уже не услышишь смелыхъ речей Чацкаго.... прямое выраженiе той эпохи, когда жизнь русская временно какъ бы замерла, остановилась я ничего не представляла и впереди, кроме туманной дали.... Этихъ-то бедныхъ, одинокихъ странниковъ, этихъ-то безплодно бродячихъ, хоть я небольшихъ но все-таки силъ, не забылъ поэтъ, - и да не забудетъ его самого благодарный потомокъ за эту хотя я печальную, но правдивую картину столь знакомой намъ русской хандры". (стр. 66). {Недавно, въ VI гл. бiографiи Пушкина, "скитальчество" Алеко и Онегина призналъ и В. Я. Стоюнинъ, при чемъ указалъ на корни того же "скитальчества" въ древней Руси: представителемъ его является у г. Стоюнина и Гришка Отрепьевъ (Ист. Вест., Октяб. 263).}

Къ тому же взгляду пришелъ и ополчившiйся на Ф. М. Достоевскаго проф. Градовскiй. Но дело въ томъ, что Достоевскiй объясняетъ скитальчество пушкинскихъ лицъ ихъ безпочвенностью, ихъ гордою оторванностью отъ родной страны и роднаго народа, а профессоръ Градовскiй (выразившiйся только ярче автора "Очерковъ Пушкниской Руси"), темъ, что больно много уже развелось у насъ разныхъ Коробочекъ, Сквозниковъ-Дмухановскихъ и Держимордъ. Самъ Достоевскiй передаетъ этотъ взглядъ своего противника такимъ образомъ:

"Не могъ дескать не убежать къ цыганамъ, ибо ужъ слишкомъ гадокъ былъ Держиморда. А я утверждаю, отвечаетъ Достоевскiй, (Дневникъ писателя, 1880 г.)" что Алеко и Онегинъ были тоже въ своемъ роде Держиѵорды и даже въ иномъ отношенiи и похуже. {Алеко несомненно и доказалъ это своимъ самоуправствомъ въ цыганскомъ таборе.} "Я не обвиняю ихъ за это вовсе, оговаривается Достоевскiй, вполне признавая трагичность судьбы ихъ, а вы ихъ хвалите за то, что они убежали: "дескать такiе великiе и интересные люди могли-ли ужиться съ такими уродами?".... "Вовсе де они и не горды были, вотъ, что вы даже утверждаете. Да тутъ гордость прямое, логическое и неминуемое последствiе ихъ отвлеченности и оторванности отъ почвы.... Алеко и Онегинъ къ Россiи были высокомерны и нетерпеливы, какъ все люди, живущiе отъ народа отдельной кучкой на всемъ на готовомъ, т. е. на мужичьемъ труде и на европейскомъ просвещенiи, тоже имъ даромъ доставшемся.... Не Держимордой онъ (скиталецъ) погибъ, а темъ, что не умелъ объяснять себе Держиморду и происхожденiе его".

Относительно происхожденiя Держиморды приведу следующее замечанiе И. С. Аксакова {Въ частномъ письме ко мне по поводу речи Достоевскаго и возраженiй на нее.} о нашемъ дворянстве (а ведь оно же и "интеллигенцiя"):

Оно пользовалось правами, какихъ не имело ни одно сословiе въ мiре;-- кроме губернатора, оно выбирало все власти губернскiя, судебныя и административныя, начиная отъ председателей судебныхъ палатъ и включая исправниковъ и становыхъ. Но какъ же оно пользовалось!! Кто же воспиталъ этихъ Держимордъ? Самъ помещикъ бывшiй всегда Держимордой для своихъ крестьянъ.

Да, интеллигенцiя, долго отстаивавшая крепостное право, въ то же время содействовала разведенiю у насъ Держимордъ, а потомъ сама же возненавидела ихъ, какъ возненавидела наконецъ и крепостное право. Но ненависть эта, по выраженiю Достоевскаго, сказывалась у нея "по своему по европейски"....

"То-то вотъ и есть, продолжаетъ онъ, что ненавидели они крепостное право не ради русскаго мужика, на нихъ работавшаго, ихъ питавшаго, а, стало-быть, ими же въ числе другихъ и угнетеннаго.... То-то вотъ и есть, что въ местечке Париже-съ все-таки надобны деньги, хотя бы и на баррикадахъ участавуя, такъ вотъ крепостные-то и присылали оброкъ. Делали и еще проще: закладывали, продавали или обменивали (не все-ли равно?) крестьянъ.... и уезжали въ Парижъ способствовать изданiю французскихъ радикальныхъ газетъ и журналовъ для спасенiя уже всего человечества, не только русскаго мужика. Вы уверяете, опять обращается Достоевскiй къ проф. Градовскому, что ихъ всехъ заедала скорбь о крепостномъ мужике. Не то, чтобъ о крепостномъ мужике, а вообще отвлеченная скорбь о рабстве въ человечестве; "не надо-де ему быть, это непросвещенно, Liberté, дескать, Egalité et Fraternité".... А ведь съ отвлеченно - мiровымъ характеромъ скорби весьма и весьма можно ужиться, питаясь духовно созерцанiемъ своей нравственной красоты и полета своей гражданской мысли, ну, а телесно все-таки питаясь оброкомъ съ техъ же крестьянъ, да еще какъ питаясь-то!" (Дневникъ писателя. 1880 г., стр. 26--29).

что разсказываетъ Достоевскiй (а въ правде его словъ, конечно, не усомнится никто - даже самъ А. Д. Градовскiй).

"Этого народъ не позволитъ", сказалъ по одному поводу, года два назадъ, одинъ собеседникъ одному ярому западнику. "Такъ уничтожить народъ!" - ответилъ западникъ спокойно и величаво. И былъ не кто-нибудь, а одинъ изъ представителей нашей интеллигенцiй". Анекдотъ этотъ веренъ. (Дневникъ писателя, стр. 4).

Это-ли не Держиморда? Конечно, не заурядный, а возведенный, такъ сказать, въ перлъ созданiя.

Но пора предоставить слово А. Д. Градовскому. Изъ всехъ возраженiй на речь Достоевскаго онъ представилъ, конечно, самыя солидныя (а кто не пускался возражать - даже составитель сборника "Венокъ на памятникъ Пушкина". И вотъ не все изъ его возраженiй были заранее предусмотрены Достоевскимъ, сказавшимъ въ конце своей речи: "все это покажется самонадеяннымъ". "Бегства отъ Держиморды", Достоевскiй не предусмотрелъ. Но ведь не даромъ А. Д. Градовскiй - профессоръ. Въ самомъ деле, "восторженнымъ, преувеличеннымъ и фантастическимъ словамъ Достоевскаго, какъ самъ онъ ихъ называетъ (предвосхищая эти слова у своихъ противниковъ), следовало противопоставить такую статью, какъ "Мечты и действительность".

Профессоръ Градовскiй захотелъ удержать насъ отъ увлеченiя какою-то "народною правдой", которой, по мненiю Достоевскаго, не признаютъ Алеки съ Онегиными и передъ которою онъ ихъ предписываетъ смириться.

"Значительная часть скитальцевъ, счелъ впрочемъ нужнымъ признать профессоръ, не отрицала, что въ глубине русскаго духа таится нечто величавое въ нравственномъ смысле. Но позволительно сказать, что это "прекрасное" было прикрыто толстымъ слоемъ грязи и что народная "правда" какъ-то странно выражалась въ "кривосудiи" отжившихъ учрежденiй".

Точно будто бы самъ народъ не противополагалъ этой жизненной "кривды" - и слово-то чисто народное - той "правде", которая жила и живетъ. въ его духовныхъ запросахъ и требованiяхъ! Если же онъ все-таки уживался съ этою кривдою, то ведь и мы, интеллигенцiя, уживались и даже преспокойно получали, состоя подъ ея "режимомъ", свои служебные оклады. Но вскоре А. Д. Градовскiй пошелъ далее (въ фельетоне своемъ о "тревожномъ вопросе" въ томъ же "Голосе"), замечая:

"Возрожденiе, говорятъ вамъ, возможно чрезъ общенiе съ народомъ, чрезъ проникновенiе его духомъ и его правдою. Это было бы прекрасно, если бъ действительно въ глубины народнаго духа было заключено нечто определенное, незыблемое, вечное и ясно проявленное въ какомъ-нибудь откровенiи".

Знакомая, давно знакомая фраза, еще имеющая свой смыслъ, когда думаютъ ею поразить техъ, въ чьихъ устахъ и "народный духъ" является такою же фразою. "народный духъ", "народная правда", "смиренiе передъ народною правдою*-- совсемъ ужъ не фраза. Профессоръ прежде всего позабылъ, съ кемъ онъ имеетъ дело, и это вынудило у Достоевскаго следующiя автобiографическiя напоминанiя:

"Да, народъ нашъ грубъ, - говоритъ онъ въ своемъ Дневнике, -- хотя и далеко не весь. О, не весь, въ этомъ я клянусь уже какъ свидетель, потому что я виделъ народъ вашъ и знаю его, жилъ съ нимъ довольно летъ, елъ съ нимъ, спалъ съ нимъ и самъ къ "злодеямъ причтенъ былъ", работалъ съ нимъ настоящей мозольной работой "умывавшiе руки въ крови", либеральничая и подхихикивая надъ народомъ, решали на лекцiяхъ и въ отделенiи журнальныхъ фельетоновъ, что народъ нашъ "образа зверинаго и печати его". Не говорите же мне, что я не знаю народа. (Дневникъ писателя, 1880 г. стр. 22--23).

Да, профессоръ забылъ, что онъ имеетъ дело съ героемъ-авторомъ Мертваго Дома, давшимъ намъ заглянуть такъ глубоко и въ душу этихъ, засаженныхъ въ немъ "несчастныхъ", и въ душу того народа, который съумелъ ихъ назвать "несчастными". Вотъ тотъ университетъ, въ которомъ изучилъ Достоевскiй "народную правду", изучилъ въ техъ следахъ, которые оставлены ею въ самыхъ уклоненiяхъ отъ нея, не только изучилъ умомъ, но и воспринялъ сердцемъ, выйдя изъ этой школы не озлобившимся, тогда какъ другiе выходятъ остервенившимися противъ самого народа - не более, какъ изъ подъ бурсацкой розги. Побывавъ въ этой школе, Достоевскiй не могъ создать образа того интеллигентнаго ссыльнаго, котораго заставилъ Некрасовъ обучать неинтеллигентныхъ ссыльныхъ уваженiю къ таинству смерти (въ поэме Несчастные, -

Лишь Богъ помогъ бы русской груди
Дохнуть пошире, повольней,
Покажетъ Русь, что есть въ ней люди,

Что есть грядущее у ней!}. Сцена смерти, списанная, конечно, съ натуры, есть и въ и она производитъ умилительное действiе безъ всякаго смягчающаго влiянiя образованнаго острожника, какимъ въ самомъ деле и былъ и могъ бы выставить самого себя Достоевскiй. Но въ томъ-то и дело, что и въ Мертвомъ Доме не сказалась въ немъ, какъ, по его же выраженiю, во многихъ интеллигентныхъ русскихъ, "гадливость", не только?къ обыкновенному мужику, но и къ мужику - преступнику. Потому-то и относится онъ съ презренiемъ къ тежъ "презрительнымъ анекдотамъ", которые, по его замечанiю, ходятъ между нашею интеллигенцiею (сердобольно называемою у А. Д. Градовскаго "бедною") "о русскомъ мужике, объ его рабской душе, объ его идолопоклонстве"....

Но ведь увлекаться "народною правдою" темъ опаснее, что есть чудаки, противополагающiе ее - о ужасъ! европейскому просвещенiю, а "уйти отъ этого просвещенiя, - по словамъ проф. Градовскаго, - намъ некуда, да и не зачемъ"...." Предусматривая даже сильное развитiе русской науки, русскаго искусства, - поясняетъ онъ, - мы должны будемъ признать, что все эти вещи выростутъ на почве западно-европейскаго просвещенiя, подобно тому, какъ последнее выросло на почве греко-римской культуры". На это Достоевскiй въ своемъ "Дневнике" ответилъ вопросомъ, что разуметь подъ просвещенiемъ? "Науки запада, полезныя знанiя, ремесла, или просвещенiе духовное? Первое, т. е. науки и ремесла, действительно, не должны насъ миновать и уходить намъ отъ нихъ действительно некуда, да и не зачемъ" {Дневникъ писателя, стр. 21.}. Но и тутъ, мне кажется, нужна оговорка. Собственно въ области такъ-называемыхъ точныхъ или положительныхъ знанiй возможна непосредственная пересадка изъ страны въ страну. Если и тутъ порою сказывается та или другая подкладка, то это лишь редкое исключенiе. Но такая подкладка сказывается л часто, и сильно въ области знанiй - потому, между прочимъ, и не называющихся точными или положительными, но наиболее возбуждающихъ интересъ - по своему общественному значенiю. Полезно-ли и тутъ пересаживанiе целикомъ? Вполне-ли благо, что "западно-европейское просвещенiе не только выросло на почве греко-римской культуры, но во многомъ вполне сохранило ея отпечатокъ?" Благо-ли въ частности то, что римское право не только пережило римское государство, но и пустило глубокiе и долговечные корни по всей Европе? Все-ли благо и въ возрожденiи классической древности (renaissance), не оставшемся только моментомъ, секуляризацiи знанiя), а обратившемъ классицизмъ въ постоянную, такъ сказать, стихiю духовной жизни Европы? Не является-ли вся эта закваска греко-римская, никогда не исчезавшая въ Европе и еще усилившаяся съ "возрожденiемъ древности", только исполинскимъ фактомъ такъ-называемаго переживанiя (survival)?

"просвещенiя духовнаго". Христiанскiй источникъ его былъ несомненно отравленъ, какъ на Западе, такъ и на Востоке Европы, именно этимъ чудовищнымъ фактомъ переживанiя. Не только жизнь, но и мiросозерцанiе христiанскихъ народовъ остались, по крайней мере на половину, языческими. Когда даже Руссо говорилъ: "для того, чтобы свободный былъ вполне свободенъ, рабъ долженъ быть вполне рабомъ", онъ, конечно, былъ, не смотря на свое казовое отреченiе отъ всякой культуры, исповедникомъ греко-римскихъ культурныхъ началъ. Но благо-ли это?

Профессоръ Градовскiй, вероятно, полагаетъ, что благо, если говоритъ: "каждая народность въ свое время проходила чрезъ школу всечеловеческаго, какъ прошли ее народы Европы въ эпоху среднихъ вековъ и возрожденiя". И такъ, не только renaissance, но и среднiе века составляли "школу всечеловеческаго". Стало быть, и феодализмъ католицизмъ; къ нему можетъ отныне присоединиться и феодализмъ.

Мы видели выше, что П. В. Анненковъ готовъ считать самого Пушкина вздыхавшимъ по феодализме. Оно, можетъ быть, и не совсемъ такъ, но это не отнимаетъ у феодализма его мiровой культурности. Намъ, беднымъ, въ нашей жалкой исторiи не достался ни онъ, ни католицизмъ; за то насъ съ избыткомъ вознаградили за отсутствiе у насъ renaissance {Сказавъ это, я коснулся вопроса, о которомъ следуетъ когда-нибудь поговоритъ отдельно. Замечательно, что заданный намъ въ последнее время сильный прiемъ классицизма не пришелся по вкусу очень многимъ западникамъ, тогда какъ противъ него, сколько известно, не особенно высказывались славянофилы. А можно бы ожидать, что оно выйдетъ наоборотъ. Тутъ спутались самые различные мотивы и все это должно быть распутано. Ограничусь пока замечанiемъ, что въ одной изъ речей на Пушкинскомъ празднике было сказано: "русскiй народъ долженъ иметь свою нацiональную школу.... только подъ условiемъ нацiональности наша родная школа будетъ въ состоянiи занять такое же место между европейскими школами, какое Пушкинъ далъ русской поэзiи среди поэзiи другихъ народовъ". (Речь Н. П. Некрасова; см. "Венокъ на пам. Пушкина", стр. 215).}.

"полезныхъ знанiй, ремеслъ" и т. п. "просвещенiе духовное", Достоевскiй замечаетъ проф. Градовскому, что "такое просвещенiе намъ нечего черпать изъ западно-европейскихъ источниковъ за полнейшимъ присутствiемъ (а не отсутствiемъ) источниковъ русскихъ". Эти источники, какъ не трудно понять, заключаются въ христiанстве. Достоевскiй не касается при этомъ вопроса, досталось-ли оно и намъ-то во всей своей чистоте, перейдя къ намъ изъ Византiи, этого позднейшаго отпрыска того же греко-римскаго мiра съ его неподатливою языческою основою. Благодаря славянскимъ первоучителямъ, мы однако же получили непосредственный доступъ къ самому евангелiю, читавшемуся передъ народомъ на доступномъ для него языке. О томъ, что, при всехъ остаткахъ обрядоваго язычества, многое изъ нравственнаго ученiя христiанства прямо и глубоко запало намъ въ душу, свидетельствуетъ рядъ фактовъ, начиная отъ завещанiя Мономаха: "ни праваго, ни виновнаго не убейте, не повелевайте убить" и вплоть до отношенiя простаго русскаго человека къ преступнику, какъ къ несчастному. И оставленный, наконецъ, (по стеченiю многихъ невыгодныхъ обстоятельствъ) безъ проповеди, народъ, по замечанiю Достоевскаго, не переставалъ никогда слышать въ церкви молитву: "Господи, Владыко живота моего", въ этой же молитве "вся суть христiанства, весь его катехизисъ, а народъ знаетъ эту молитву наизусть". (Это та самая молитва, которую подъ конецъ жизни переложилъ въ стихи Пушкинъ {"Отцы пустынники и жены непорочны".}.

"Главная же школа христiанства, которую прошелъ онъ, говоритъ Достоевскiй, это века безчисленныхъ и безконечныхъ страданiй, имъ вынесенныхъ въ ч^вою исторiю, когда онъ.... оставался лишь съ однимъ Христомъ утешителемъ, котораго я принялъ тогда въ свою душу на веки и который за то спасъ отъ отчаянiя его душу!" (Дневникъ Писателя, стр. 21--22, 25).

Тоже порою говорилъ и Некрасовъ, напримеръ, въ поэме Тишина, коснувшись значенiя для народа сельскаго храма, а подъ конецъ упоминая и о себе, о своихъ коленопреклоненныхъ возгласахъ къ "Богу скорбящихъ". Достоевскiй же говоритъ о себе, "причтенномъ къ злодеямъ", т. е. къ "несчастнымъ" что "отъ народа онъ принялъ вновь въ ч: вою душу Христа, котораго узналъ въ родительскомъ доме еще ребенкомъ и котораго утратилъ было, когда преобразился, въ свою очередь, въ "европейскаго либерала". Онъ приглашаетъ всехъ нашихъ "скитальцевъ" къ тому же:

"Смирись, говоритъ онъ, гордый человекъ.... Не вне тебя правда, а въ тебе самомъ, найди себя въ себе, подчини себя себе, овладей собою и узришь правду. Не въ вещахъ эта правда, не вне тебя, не за моремъ где-нибудь, а прежде всего въ твоемъ собственномъ труде надъ собою".

"Въ этихъ словахъ, справедливо замечаетъ проф. Градовскiй, Достоевскiй высказалъ "святая святыхъ" своихъ убежденiй".... "Въ этихъ словахъ, продолжаетъ онъ, заключенъ великiй религiозный личной нравственности, но нетъ и намека на идеалы общественные".

Но тутъ у почтеннаго профессора начинается странное смешенiе понятiй, окончательно сказывающееся въ словахъ:

"Общественное совершенство людей зависитъ отъ совершенства общественныхъ учрежденiй, воспитывающихъ въ человеке если не христiанскiя, то гражданскiя доблести".

Дело въ томъ, что общественная нравственность есть только итогъ, получаемый отъ нравственности отдельныхъ членовъ общества. Учрежденiя же сами по себе еще не создаютъ ни христiанскаго, ни гражданскаго совершенства (христiанское непременно оказывается и гражданскимъ). Хорошiя учрежденiя предоставляютъ большiй просторъ для деятельности нравственныхъ силъ, и въ этомъ отношенiи, конечно, хорошiя учрежденiя действуютъ воспитательно. Съ другой стороны, назначенiе учрежденiй - по возможности устранять вредъ, происходящiй отъ неизбежной безнравственности известныхъ членовъ общества искусственнымъ сдерживанiемъ ихъ въ известныхъ пределахъ. {Мы полагаемъ, что учрежденiя въ государстве имеютъ въ деле нравственнаго воспитанiя народа не одно лишь отрицательное значенiе, въ смысле только доставленiя простора его нравственнымъ силамъ и устраненiя вреда, происходящаго отъ неизбежной безнравственности известныхъ его членовъ. Государственныя учрежденiя обладаютъ и положительною, воспитательною силою. Возбуждая самодеятельность въ человеке и направляя ее къ нравственнымъ целямъ, они воспитываютъ въ немъ нравственное сознанiе и укрепляютъ его нравственныя убежденiя. Кому неизвестна нравственно-созидающая сила свободныхъ учрежденiй и развращающее въ корень народную жизнь значенiе деспотизма. Ред.} Такое сдерживанiе никогда не можетъ быть окончательнымъ, и при самомъ лучшимъ механизме общественномъ всегда можно умудриться приносить даже настоящiя человеческiя жертвы идолу своихъ чувственныхъ вожделенiй. Ни одна изъ республикъ въ мiре не умудрилась еще прогнать того величайшаго деспота, власть котораго основывается на томъ, что въ рукахъ у него Ровня Достоевскому по глубине и силе таланта, гр. Л. Н. Толстой, перенесъ насъ однажды въ республиканскую Швейцарiю, чтобы показать, какъ и тамъ преклоняютъ голову передъ лордомъ, не считающимъ ниже своего достоинства даромъ прослушать бедняка-певца, и поднимаютъ носъ передъ русскимъ путешественникомъ, который уронилъ себя темъ, что угостилъ этого бедняка на глазахъ у этихъ благородныхъ лордовъ. Въ учрежденiяхъ - свобода и равенство; въ нравахъ - все то же холопство и поклоненiе золотому тельцу! Но вернемся и на этотъ разъ къ "учителю Пушкину". Не онъ-ли сказалъ про своего Алеко, - что

.... не всегда мила свобода
Тому, кто къ неге прiученъ.

Вспомнимъ также, что Некрасову въ одинъ изъ его прiездовъ въ деревню слышался всюду голосъ:

изнеженный певецъ?

Дело въ томъ, что певецъ этотъ при своей изнеженности воспевалъ нужду и страданiя деревни! Глубокiй трагизмъ въ его жизни составляло то, что онъ постоянно сознавалъ это внутреннее противоречiе. Но мы, его почитатели, по большей части, не сознаемъ этого. Все мы съ детства направлены "къ неге"; направлены къ ней, даже еще не имея возможности съ нею знаться, прiучены о ней думать я день, и ночь, - постоянно видеть передъ собою, хотя бы въ будущемъ, именно ее - или, въ переводе на более грубый языкъ современнаго намъ сатирика, - "кусокъ", все тотъ же лакомый, заветный кусокъ! Намъ всемъ одинаково невразумительно слово, что "не о хлебе единомъ живъ будетъ человекъ"; потому-то намъ. и не войти въ настоящее царство свободы. Все наши проповеди либеральныхъ учрежденiй подрываются въ самомъ корне матерiализацiею нашихъ понятiй и нравовъ. Это ничего не значитъ, что мы, и совершенно, быть можетъ, искренно, ищемъ "куска" не только себе, но и всемъ; такъ какъ все наши вожделенiя направлены на "кусокъ", а подавлять свои вожделенiя значитъ насиловать свою природу, то рано или поздно тотъ изъ насъ и отхватитъ себе наибольшую часть скуска", на чьей стороне окажется сила. "Сила - право" - вотъ та сжатая и полная формула матерiализма, которая съ настоящею последовательностiю проведена Гобсомъ. И этотъ старый примеръ до сихъ поръ не вразумилъ насъ, что вполне последовательный матерiализмъ можетъ вести только къ крайнему деспотизму. Но люди съ глубокимъ умомъ и талантомъ, какъ Некрасовъ и Достоевскiй, понимаютъ въ чемъ дело. Некрасовъ выражалъ это пониманiе высокимъ пафосомъ своихъ самобичеванiй и порою касался не только народной нужды и страданiй, но и "народной правды", - на сколько это ему позволяли. Достоевскiй въ последнемъ своемъ Дневнике, привыкнувъ ни у кого не спрашиваться и никого не бояться, открыто заявилъ, что проводятъ свои задушевные взгляды, т. е. действовать всеми силами пера своего противъ матерiализацiи понятiй и нравовъ, онъ не перестанетъ до гробовой доски. И оне избралъ благую часть, - пошли ему Богъ долгiй векъ! Но я имею основанiе думать, что и А. Д. Градовскiй хорошо понимаетъ это. Въ его возраженiяхъ Достоевскому невольно чувствуется какая-то нотка "оппортюнизма". Ему почему то кажется, что въ настоящее время надо именно такъ

"Работать надъ собой и смирять свои страсти, говоритъ онъ, можно и въ пустыне, и на необитаемомъ острове". Въ томъ-то и дело, что мы отсылаемъ аскетизмъ въ пустыни я на необитаемые острова, воображая, что онъ возможенъ только въ своей вполне эгоистической византiйской или же буддiйской форме. Профессоръ Градовскiй не безъ иронiи замечаетъ, что "Алеко-христiанинъ ушелъ бы въ монастырь я обратился бы въ старца Зосиму". Но старецъ Зосима у Достоевскаго и въ монастыре не порываетъ связей съ мiромъ, любовно относясь къ его болезнямъ и нуждамъ. Такъ не порывали связей своихъ съ мiромъ и наши древнiе иноки-летописцы, типъ которыхъ воспроизведенъ Пушкинымъ въ лице Пимена. Это, можетъ быть, наша русская поправка къ византiйскому аскетизму. Не перерождаясь, какъ въ Византiи, въ праздную гимнастику воли ради личной есть служенiе до самоотверженiя. {Правда, служенiе обществу съ самоотверженiемъ немыслимо безъ известнаго рода внутренняго аскетизма, во только не такого, который бежитъ въ пустыню и изъ своей пустынной дали только относится съ любовью къ болезнямъ и нуждамъ мiра, а такого аскетизма, которому прототипомъ можетъ служить ангелъ не съ молитвенными только слезами на очахъ, но и съ пламеннымъ мечемъ въ рукахъ на всякую неправду, ангелъ, весь пламенеющiй огнемъ несокрушимой энергiи безустанной не только духовной, но и практической деятельности во благо человечеству. Ред.} Оно-то и составляетъ сущность идеала общественнаго, одними учрежденiями. Напротивъ, только съ этимъ идеаломъ въ груди можно действительно вызвать къ жизни и незыблемо утвердить и самыя

Они не возникнутъ отъ однихъ разговоровъ объ нихъ - въ статьяхъ или на первыхъ попавшихся посиделкахъ. А мы какъ будто приписываемъ такимъ разговорамъ заклинательное значенiе, безсознательно заимствуясь на этотъ разъ у нами же презираемаго темнаго заговора, повторяя, и кстати и не кстати, все одни и те же слова о томъ, чего хочется и что требуется. Такъ и на Пушкинскомъ празднике мы заявляли свою платоническую любовь къ тому, чего не достаетъ намъ, какъ недоставало въ свое время ему. при этомъ договорились мы до того, что ему было будто бы ни мало даже не труднее, чемъ намъ теперь. 11 о подобное пользованiе гиперболою вредно потому, что умаляетъ въ нашихъ глазахъ заслуги Пушкина. А намъ особенно нуженъ примеръ - именно не только поэта, но и человека. Пушкинъ на самомъ деле находился въ положенiи еще более трудномъ, чемъ наше; эта трудность его положенiя, надо признаться, верно выставлена въ "Очеркахъ Пушкинской Руси" (въ чемъ и заключается здоровая сторона этой, какъ видели мы, во многомъ фальшиво составленной книжки). На то же налегалъ въ своей речи проф. Качубинскiй (произнесена въ Одессе), темъ более превознося постоянно бодрый тонъ поэзiи Пушкина. Сперва испытавъ гоненiе, потомъ не менее обременительное полупокровительство, Пушкинъ оставался однако же на столько стойкимъ, что имелъ несомненное право сказать:


Земныхъ боговъ я не хвалилъ
И идоламъ молвы народной
Кадиломъ лести не кадилъ....

А можемъ-ли мы по совести сказать это про себя? Положенiе наше на самомъ деле лучше, чемъ положенiе Пушкина, но изъ этого, конечно, не следуетъ, чтобы оно было вполне хорошо и мы не были правы, разсчитывая на большее. М. И. Сухомлиновъ въ своей речи самымъ разумнымъ образомъ выразилъ это, опираясь на самого же Пушкина, на его знаменитый стихъ:

Но мы полагались только на слова, а не на поведенiе. черезъ край, мы обыкновенно искупали свою мимолетную резвость протяжною нотою "тише воды ниже травы", порою переходя изъ нея даже въ тонъ преусерднаго дифирамба, мы постоянно доставляли темъ, у кого бы должны были вынуждать уваженiе къ себе, потешное зрелище нашихъ междуусобицъ сизъ-за выеденнаго яйца", какъ метко выразился современный сатирикъ. Мы не дорожили даже теми проявленiями единодушiя, которыя порою бываютъ у насъ какъ бы совершенно нежданно-негаданно, и поскорее спешили не только отречься отъ нихъ, но и закидать ихъ грязью. Такъ оно начинаетъ уже выходить и съ Пушкинскимъ праздникомъ. {Къ области нашего непохвальнаго поведенiя принадлежитъ и то, какъ недавно было встречено у насъ известiе, что оказывается наконецъ возможнымъ снова издавать газету лицу, котораго все прежнiя предпрiятiя этого рода приводили къ более или менее скорому запрещенiю. После всехъ своихъ жалкихъ словъ о свободе мысли, одна газета приветствовала это известiе неприличнымъ намекомъ на ту постороннюю литературе деятельность возвращающагося къ своему поприщу публициста, къ которой его привело систематическое преследованiе его изданiй.}

Но вернемся же не къ словамъ, а къ поступку на немъ Достоевскаго: то, чего я еще не коснулся, именно составляло поступокъ (по выраженiю И. С. Аксакова), оказавшiйся целымъ Это та смелость, съ какою Достоевскiй сказалъ: "укажите хоть на одного изъ великихъ генiевъ, который бы обладалъ такою способностiю всемiрной отзывчивости, какъ нашъ Пушкинъ... Даже у Шекспира его итальянцы, напримеръ, почти сплошь те же англичане. Пушкинъ лишь одинъ изъ всехъ мiровыхъ поэтовъ обладаетъ свойствомъ перевоплощаться вполне въ чужую нацiональность".

Еще смелее объяснилъ онъ это свойство нашего великаго поэта темъ же, чемъ, по его мненiю, объясняется и возможность успеха у насъ Петровской "революцiи" (какъ называлъ ее Пушкинъ).

"Русскiй народъ, сказалъ Достоевскiй, не изъ одного только утилитаризма принялъ реформу... Ведь мы разомъ устремились тогда къ самому жизненному возсоединенiю, къ единенiю всечеловеческому! Мы не враждебно (какъ казалось должно бы было случиться), а дружественно, съ полною любовью приняли въ душу нашу генiя чужихъ нацiй, всехъ вместе, не делая преимущественныхъ племенныхъ различiй".

Но ведь на то же делали въ сущности указанiя и другiе.

"Нашъ великiй поэтъ, сказалъ Н. П. Некрасовъ, представляетъ собою лучшее доказательство того, что русская нацiональность не можетъ отличаться исключительностiю или нетерпимостiю къ другимъ народамъ"....

"Въ этой безграничной отзывчивости на все сущее, - напечатано было въ Неделе, - въ этой ассимиляцiи духа всехъ вековъ и народовъ выражается ширина симпатiй и воззренiй, отличающая славянскую, преимущественно русскую натуру".

Да, но Достоевскiй еще прибавилъ къ этому:

"назначенiе русскаго человека есть безспорно все европейское и всемiрное. Стать настоящимъ русскимъ, стать вполне русскимъ, можетъ быть, и значитъ только (въ конце концовъ это подчеркните) стать братомъ всехъ людей, всечеловекомь, если хотите".

И это исповеданiе въ русскомъ - всечеловека "Если бъ вы видели, писалъ мне одинъ изъ ближайшихъ участниковъ праздника, что такое было, и не со стороны одной молодежи, а со стороны старыхъ столповъ такъ-называемаго западничества, не исключая Тургенева и Анненкова". По свидетельству H. H. Страхова, последнiй сказалъ ему после речи Достоевскаго: скотъ что значитъ генiальная художественная характеристика! Она разомъ порешила дело" {"Семейные вечера", 1880 г. iюль, стр. 270.}.

"Рядомъ съ славянофилами, говоритъ самъ Достоевскiй, обнимавшими меня и жавшими мне руку, тутъ же на эстраде, едва лишь я сошелъ съ кафедры, подошли ко мне пожать руку и западники, и не какiе-нибудь изъ нихъ, а передовые представители западничества, занимающiе въ немъ первую роль, особенно теперь. Они жали мне руку съ такимъ же горячимъ и искреннимъ увлеченiемъ, какъ славянофилы, и называли мою речь генiальною, несколько разъ напирая на слово это, произнесли, что она генiальна!" (Дневникъ писателя 1880 г., стр. 5--6).

Самъ Достоевскiй скромно объясняетъ дело вовсе не темъ, а "искренностiю" и "некоторою неотразимостiю выставленныхъ имъ фактовъ". Но именно за эту-то ихъ "неотразимость", подчинившую себе моментально всехъ, и пришлось ему въ скоромъ времени поплатиться: его обратился въ проступокъ, такъ что, по его же резкому выраженiю, "надо бы и полицiю принести, чтобы сдерживать порывы публики". (Дневникъ, стр. 20). Но приводите впередъ какую угодно полицiю, не только "моральную и либеральную", но хотя бы и настоящую, "проступки" Достоевскаго еще повторятся: не разъ еще будетъ увлеченъ его речью и младъ, и старъ, потому что онъ "всегда говоритъ, какъ власть имеющiй, и не какъ книжники и фарисеи". { Въ ноябрьской книжке "Вестника Европы" раздался совсемъ неожиданно единственный подходящiй откликъ на речь Достоевскаго, въ виде письма къ къ нему К. Д. Кавелина, "Можетъ быть, говоритъ авторъ, я увлекаюсь золотой мечтой, но мне думается, что новое слово, котораго многiе ожидаютъ, будетъ заключаться въ новой правильной постановке вопроса о нравственности въ науке, воспитанiи и практической жизни, и что кто живительное слово скажемъ именно мы.... Съ этимъ же вопросомъ соединяются, въ самыхъ неопределенныхъ сочетанiяхъ и неясныя представленiя о будущемъ значенiи русскаго и славянскаго племени въ судьбахъ мiра. Громадный успехъ Вашей речи о Пушкине объясняется, главнымъ образомъ, темъ, что вы въ ней касаетесь этой сильно звучащей струны, что въ вашей речи нравственная красота и правда отождествлены съ русскою народною психеею" (стр. 440--41). После этихъ словъ можно и не спорить съ многоуважаемымъ авторомъ изъ-за частностей его письма.}

Между темъ, взглядъ Достоевскаго на всемiрную отзывчивость Пушхина совпадаетъ съ темъ, что высказано въ прочтенномъ на Пушкинскомъ празднике письме къ И. С. Тургеневу Бертольда Ауербаха:

"Прекрасно и поучительно, пишетъ онъ, что изъ Россiи входитъ въ настоящее время въ мiръ весть о чествованiй генiя я притомъ генiя, бывшаго и остающагося далекимъ отъ новомодной, или, скорее, варварски старомодной исключительности, по которой въ царстве духа народы не должны более творить и действовать въ соединяющемъ и примиряющемъ мiръ взаимоотношенiи свободнаго даванiя и свободнаго же полученiя" (Торжество открытiя памятника Пушкину. Москва, 1880 г., въ типографiя Гатцука, стр. 36.)

Въ строкахъ этихъ сказывается, можетъ быть, намеренiе противопоставить Пушкина такъ-называемой русской народной партiи, отличающейся. по заграничному мненiю, своей нетерпимостiю и исключительностiю. На самомъ же деле приписыванiе себе права "считать другiя нацiональности только за лимонъ, который можно выжать", по выраженiю Достоевскаго, по преимуществу развито въ школе Бисмарка, а если сказывается и въ Россiи, то собственно у русскихъ бисмаркистовъ. Въ самомъ корне отличный отъ нихъ (хотя речь его по какому-то капризу и появилась въ Московскихъ ведомостяхъ) "быть русскимъ значитъ быть всечеловекомъ". Онъ долженъ былъ этимъ озадачить и нашихъ западниковъ, которые также привыкли ратовать противъ воображаемой ими нацiональной исключительности народниковъ. Подъ первымъ живымъ впечатленiемъ западники, очевидно, были обрадованы и увлечены этимъ "всечеловекомъ", раздавшимся изъ устъ Достоевскаго; а потомъ изъ ихъ же лагеря вдругъ раздался вопросъ: "и къ чему въ самомъ деле явился этотъ всечеловекъ? Да быть имъ даже не особенно лестно; лучше быть оригинальнымъ русскимъ человекомъ, чемъ этимъ безличнымъ всечеловекомъ" {Вестникъ Европы, iюль.}. Т. е. теперь они сами же заговорили то, въ чемъ прежде винили славянофиловъ, видя въ ихъ запросе на оригинальность - какую то исключительность. Но Достоевскiй, какъ глубокiй психологъ, уже объяснилъ намъ, въ чемъ дело (въ недавно вышедшемъ Ему слышатся со стороны западниковъ следующiя соображенiя:

"А, вы согласились-то наконецъ, после долгихъ споровъ и препиранiй, что стремленiе наше въ Европу было законно и нормально.... чтожъ, мы принимаемъ ваше признанiе радушно.... но - тутъ видите ли является опять некоторая новая запятая.... Дело въ томъ, что ваше-то положенiе.... что мы, въ увлеченiяхъ нашихъ, совпадали будто бы съ народнымъ духомъ и таинственно направлялись имъ, ваше-то это положенiе все-таки остается для насъ более чемъ сомнительнымъ.... Знайте, что мы направлялись Европой, наукой ея и реформой Петра, но отнюдь не духомъ народа нашего, ибо духа этого мы не встречали я не обоняли на нашемъ пути.... Въ народе русскомъ, такъ какъ ужъ пришло время высказаться вполне, мы но прежнему видимъ лишь косную массу.... народъ нашъ нищъ и смердъ, какимъ онъ былъ всегда, и не можетъ иметь вы лица, ни идеи. Вся исторiя народа нашего есть абсурдъ, изъ котораго вы до сихъ поръ чертъ знаетъ что выводили, а смотрели только мы трезво". (Дневникъ писателя, стр. 6).

Такимъ образомъ, на поверку оказалось, что И. С. Аксаковъ увлекся, признавъ речь Достоевскаго за событiе - "все это славянофильство и западничество есть только одно великоэ у насъ недоразуменiе". Оно остается еще далеко не устраненнымъ; примиренiе только промелькнуло и скрылось. Памятникъ Пушкина собралъ насъ воедино лишь на минуту, и русскому Мефистофелю остается только весело потирать себе руки и приговаривать: divide et impera.

Но на Пушкинскомъ празднике последовалъ призывъ еще и къ другому примиренiю. Указано было на другiя недоразуменiя. не недоразуменiя, а потому и понятно" что сказанная хотя и съ большимъ тактомъ речь М. П. Каткова не вызвала однако же особеннаго сочувствiя. Подъ перомъ некоторыхъ этотъ фактъ превратился въ целую враждебную ему демонстрацiю, подобно тому, какъ съ другой стороны во многихъ изданiяхъ умышленно умалялся самый фактъ впечатленiя, произведеннаго Достоевскимъ (какъ будто недостаточно было, признавъ фактъ, свежо у всехъ на памяти, какимъ образомъ отнесся редакторъ Московскихъ Ведомостей даже къ первымъ признакамъ сказавшагося наконецъ поворота на несколько иной путь въ деле расправы съ нашею смутою. Когда все единодушно заговорили о подъеме общественныхъ силъ предоставленiемъ имъ подобающаго простора, кто, ссылаясь на примеръ запада, кто, находя опору въ земскихъ стихiяхъ нашей собственной старины, одне Московскiя Ведомости упорно продолжали рекомендовать только щедринское "подтянуть". Вместо замаскировывающаго обращенiя къ слову: "недоразуменiе" нужно было прямое сознанiе въ своемъ заблужденiи. Самолюбiе не позволило этого г. Каткову, и Ф. М. Достоевскому следовало бы шепнуть и ему, какъ Пушкинскому Алеко: смирись, гордый человекъ! Вместо этого, къ сожаленiю, мы встретили речь Достоевскаго на столбцахъ Потомъ она, правда, была имъ выделена въ Дневникъ (съ приложенiемъ предисловiя и послесловiя), но тяжелое впечатленiе уже было произведено, не смотря даже на пословицу, что "человекъ краситъ место". Не будучи психологомъ, какъ Достоевскiй, я и не берусь разгадать этого страннаго для меня, какъ для многихъ, факта. Но именно всечеловекъ Московскимъ Ведомостямъ. Оне напечатала речь, но кто же бы отказался отъ речи Достоевскаго?

"Впоследствiи, я верю въ это, мы, т. е., конечно, не мы, а будущiе, грядущiе русскiе люди, поймутъ уже все до единаго, что стать настоящимъ русскимъ я будетъ именно значить: стремиться внести примиренiе въ европейскiя противоречiя уже окончательно, всечелоеечной и всесоединяющей, вместить въ ней съ братскою любовью всехъ нашихъ братьевъ, а, въ конце концовъ, можетъ быть и изречь окончательное слово великой, общей гармонiя, братскаго окончательнаго ".

Вотъ къ чему, по выраженiю проф. Градовскаго, "предназначаетъ Россiю Достоевскiй". Каковъ бы ни былъ этотъ языкъ (можно, если угодно, называть его даже "сюродствующимъ"), но это, конечно, не языкъ Московскихъ Ведомостей. А у Достоевскаго съ этимъ вяжется и взглядъ его на скитальцевъ. Громко ихъ виня въ томъ, что они "не смиряются передъ народною правдою", онъ однако же видитъ и на нихъ, хотя бы и въ искаженiи, отпечатокъ нашего народнаго духа въ томъ, что они стремятся къ мiровой "на меньшемъ они не мирятся". Такъ ли относились и относятся къ "нигилизму" Московскiя Ведомости? Да и у профессора Градовскаго находятся для него собственно вотъ какiя выраженiя: "мы выпускаемъ теперь изъ своей среды такихъ "апостоловъ", которые дивятъ всю Европу именно озлобленiемъ своимъ, и даютъ странное понятiе о "всепримиряющей" русской душе". Только Достоевскiй относится къ нимъ человечно, видя въ нихъ по народному техъ же "несчастныхъ". Этотъ взглядъ, разумеется, имъ не понравится, но дело не въ томъ, чтобы нравиться.

скитальцамъ и народу одинаково: "смиритесь передъ требованiями той общечеловеческой гражданственности, къ которой вы, слава Богу, прiобщились, благодаря реформе Петра". Увы, что касается современныхъ нашихъ скитальцевъ, "общечеловеческою гражданственностью", на которой слишкомъ ясенъ еще отпечатокъ той "школы всечеловеческаго, какую прошли народы Европы въ эпоху среднихъ вековъ. Скитальцы очень хорошо понимаютъ, что профессору Градовскому только такъ померещилось, будто "Европа даннымъ давно справилась съ несогласiями и противоречiями". Наши скитальцы скорее повторятъ ему съ Достоевскимъ: "Это Европа-то справилась? да кто только могъ вамъ это сказать?" Конечно, на взглядъ вовсе не беда, что она, по выраженiю автора Мертваго Дома - "муравейникъ, давно уже создавшiйся безъ церкви и безъ Христа.... съ расшатаннымъ до основанiя нравственнымъ началомъ" {Слово жиды не должно оскорблять "скитальцевъ" iудейскаго происхожденiя: сами они называютъ себя "интеллигентными евреями".}... Но несомненно повторятъ съ Достоевскимъ, что, - какiя бы ни были такъ причины,

"Грядетъ четвертое сословiе, стучится и ломится въ дверь, и, если ему не отворятъ, сломаетъ дверь. Не хочетъ оно прежнихъ идеаловъ, отвергаетъ всякiй доселе бывшiй законъ. На компромиссъ, на уступочки не пойдетъ, подпорочками не спасете зданiя.... Все эти парламентаризмы, все исповедуемыя теперь гражданскiя теорiи, все накопленныя богатства, банки, науки, жиды, все это рухнетъ въ одинъ мигъ и безследно - кроме разве жидовъ, которые и тогда найдутся какъ поступить {Мы не можемъ согласиться съ почтеннымъ авторомъ, что картина Европы начертанная Ф. М. Достоевскимъ, верна по своему тому, и онъ имелъ основанiе утверждать, что "все парламентаризмы, все исповедуемыя гражданскiя теорiи, богатства и науки (Европы) рухнутъ въ одинъ мигъ, безследно." Не можемъ призвать хоть сколько-нибудь справедливымъ и намъ сочувственнымъ утвержденiе почтеннаго и талантливаго писателя, что народы христiанскаго запада - "муравейникъ, давно создавшiйся безъ церкви и христа". Оставимъ въ стороне другiе доводы, обличающiе несостоятельность такихъ положенiй и, становясь на ту почву вероисповеданiя, на которой утвердилъ свое мiровоззренiе нашъ даровитый романистъ, спросимъ:

Какое основанiе и право имеетъ христiанинъ, принадлежащiй къ восточной христiанской соборной церкви провозглашать, что все западные Европейскiе народы, принадлежащiе къ другимъ христiанскимъ церквамъ - "безъ христа и безъ церкви". Нашъ талантливый романистъ говоритъ, конечно, не о техъ языческихъ временахъ, когда современные намъ западные народы только начали создаваться, а о техъ, когда они окончательно создались создались давно они безъ Христа и церкви, и кому но известно, что и бытъ этихъ народовъ и строй ихъ государственной жизни слагались и сложились подъ влiянiемъ западныхъ христiанскихъ церквей. Или эти церкви - нехристiанскiя церкви? Какое-же можно иметь основанiе и право говорить такъ? Какимъ церковнымъ соборнымъ постановленiемъ церкви, подъ влiянiемъ которыхъ создавались западные народы, объявлены безъ Христа, не христiанскими церквами, а народы Западно-Европейскаго христiанскаго человечества вне царства благодати христовой или хотя еретиками? Какое имеетъ право православящiй христiанинъ предвосхищать судъ у Бога и пророчить всему западному христiанству конечную и даже въ единый мигъ погибель, такую, что отъ всехъ его сокровищъ духовныхъ и матерiальныхъ не останется и следа?

Былъ народъ, избранный самимъ Богомъ на то, чтобы стать краеугольнымъ камнемъ зиждительства промышленiя Божiя о человечестве, народъ, изъ среды котораго вышелъ Тотъ, Кто исполнилъ чаянiе народовъ, и не смотря на то, этотъ самый краеугольный камень, этотъ избранный народъ былъ отвергнутъ зиждителемъ царства благодати, отвергнутъ за гордыню, за превозношенiе правотою своего вероисповеданiя, окаменелъ въ обрядности и былъ разсеявъ по лицу земли, и Светъ благодатной истины озарилъ народы языческiе. А здесь идетъ речь уже и не о языческихъ народахъ, а o народахъ христiанскихъ! И неизвестно еще, кто удостоится первый войти въ царство Христа и воплотить въ своей жизни его истину, мы, получившiе эту истину безъ личной нашей заслуги, даромъ, ходомъ нашей исторiи, или народы запада. И хочется сказать: "Смирись, гордый, православящiй Господа своими устами, христiанинъ, да не отнимется отъ тебя и то, что получилъ ты туне". Ред.}... Все это близко, при дверяхъ".

"не радуется" самъ Достоевскiй. Впрочемъ, и А. Д. Градовскiй въ душе признаетъ, что она верна. Онъ самъ ее рисовалъ когда-то, - можетъ быть, не настолько ярко.

Но профессоръ Градовскiй полагаетъ, что ужъ во всякомъ случае указывать русскому народу, вместе съ Достоевскимъ, столь "высокiй жребiй" (употребляю выраженiе Пушкина) не подобало, - потому "не къ лицу".

"Странное дело! недоумеваетъ онъ, человекъ, казнящiй гордость въ лице отдельныхъ скитальцевъ, призываетъ къ гордости целый народъ, въ которомъ онъ видитъ какого-то всемiрнаго апостола. Однимъ онъ говоритъ: "смирись!" Другому говоритъ: "возвышайся!"

Но Достоевскiй уже ответилъ ему и на это недоуменiе:

"Вообразите, г. Градовскiй, что вы вашимъ роднымъ детямъ говорите: "дети, возвышайте духъ вашъ, дети, будьте благородны!" Неужели же кто значитъ, что вы ихъ гордости учите?... Помилуйте, да одна уже надежда на то, что и мы, русскiе, можемъ хоть что-нибудь значить въ человечестве и хотя бы въ конце концовъ удостоимся братски послужить ему, вызвала слезы восторга въ тысячной массе слушателей". (Дневникъ писателя, стр. 40--41).

"будьте совершенны, какъ совершенъ Отецъ вашъ небесный", возбуждалъ въ людяхъ тоже гордость, что ли?

Но о томъ, что значитъ возбуждать такъ-называемую "гордость" въ целомъ народе, прекрасно замечено было - съ точки зренiя вполне положительной во Врачебныхъ Ведомостяхъ:

"Нацiональная гордость, сознанiе, что мы тоже не хуже другихъ, что мы тоже способны на решенiе мiровыхъ задачъ, - есть великая реальная сила. Она вноситъ бодрость и энергiю въ людскую деятельность, она гонитъ сонъ, апатiю и унынiе. Пушкинъ былъ для насъ такою силою". (Венокъ на памятникъ Пушкина, стр. 120--121).

Да, онъ былъ для насъ ею, потому что у него были и "слезы для нашихъ печалей" и "песни для нашихъ победъ". Онъ былъ такою силою потому, что, какъ выразился онъ о Петре: "не презиралъ родной страны, а зналъ ея предназначенье", потому наконецъ, что онъ заставилъ самого Наполеона "указать русскому народу высокiй жребiй".

мiру "Наполеономъ", по словамъ Пушкина, въ мiре стали усиленно водворять то, что называется на известномъ языке "порядкомъ", то мы усердно приложили къ тому нашу руку, изъ роли "освободителей" перейдя въ роль прислужниковъ Меттерниха. Профессоръ Градовскiй совершенно правъ, говоря, что наше "служенiе" Европе въ эпоху конгрессовъ не можетъ быть предметомъ нашей "гордости". Но и Достоевскiй, касаясь въ своей речи нашего политическаго "служенiя Европе. более, можетъ быть, чемъ себе", вовсе не думалъ хвалить (поясняетъ онъ въ Дневнике) "то, какъ мы служили", а только хотелъ отметить "фактъ нашего служенiя ей - почти всегда безкорыстнаго", прибавляетъ онъ. Съ последнимъ, конечно, нельзя вполне согласиться: служа въ Европе такъ-называемому "легитимизму", мы, т. е. заправлявшiе тогда у насъ, считали этотъ принципъ въ высшей степени полезнымъ и для себя (разумеется, ошибаясь). Но дело въ томъ, что Достоевскiй и сквозь самую искаженность факта усматриваетъ и ценитъ основное начало - готовность принимать участiе въ мiровыхъ делахъ, точно такъ же, какъ ценятъ тоже наше стремленiе (только въ обратномъ смысле) къ мiровой деятельности и въ лице нашихъ "скитальцевъ", не смотря на не меньшую, но въ другомъ только роде, искаженность ея и тутъ.

А все же, хотя рекомендованный намъ Меттернихомъ легитимизмъ и довелъ насъ, по выраженiю проф. Градовскаго, до того, что мы "косились даже на единоверныхъ Грековъ", въ конце концовъ, по свидетельству Стоутона, Греки своею независимостью обязаны были "преимущественно службе, услугамъ и жертвамъ Россiи" (при Николае Павловиче). Ведь объ этомъ напомнилъ, приводя Стоутона, тотъ же въ которомъ создалъ себе публицистическую кафедру проф. Градовскiй. Но тутъ какъ разъ будетъ кстати отметить фактъ, приводимый П. И. Бартеневымъ.

"Настанетъ время, говоритъ онъ, когда все, что сохранилось изъ записокъ Пушкина, будетъ обнародовано. Некоторыя места очень важны, наприм., то, где Пушкинъ разсказываетъ, какъ онъ встретился въ Петербурге съ кишиневскимъ своимъ знакомцемъ, участникомъ Ипсилантiевскаго возстанiя 1821 г., кн. Суцою, и какъ тотъ изумился, узнавъ отъ Пушкина, что императора Александра Павловича уверилъ, будто греческое возстанiе есть только ветвь зловреднаго карбонаризма, никто иной, какъ Пестель".... (Русскiй Архивъ, 1880 года, кн. 2).

Не объясняется-ли это темъ, что некоторымъ изъ либераловъ того времени могла представляться вовсе нежелательною наша "освободительная" роль въ иностранной политике. По крайней мере такъ оно вышло въ недавнее время съ нашимъ движенiемъ въ пользу Славянъ; оно представилось вскоре весьма для насъ неприличнымъ именно многимъ изъ "либераловъ". И взглядъ ихъ въ этомъ отношенiи совершенно совпалъ со взглядомъ покойнаго III отделенiя; оно также нашло, что все это намъ "не къ лицу" {Замечанiя на этотъ счетъ г. Суворина въ фельетоне 17 авг., по моему совершенно верны. У пишущаго эти строки за вступительную лекцiю въ курсъ сербскаго эпоса въ петербургскомъ университете, въ которой онъ коснулся восточнаго вопроса, отнято было по распоряженiю III отделенiя право когда-либо читать публичныя лекцiи. Оно было ему возвращено, справедливость заставляетъ его вспомнить объ этомъ, только по настоятельному старанiю бывшаго министра народнаго просвещенiя.}. Не случайностью, надо думать, было и то, что дипломату, поступившемуся на берлинскомъ конгрессе половиной того, что стяжали безпримерные подвиги русскаго народа въ пользу своихъ несчастныхъ братьевъ, предварительной школой служило тоже III отделенiе. Намъ не следуетъ этого забывать, хотя Европа охотно это забыла, такъ что тотъ самый человекъ, на котораго при назначенiи его посломъ въ Лондонъ, поглядывала она очень свысока, именно по причине прежняго места его службы, сразу прослылъ самымъ умнымъ и просвещеннымъ государственнымъ мужемъ Россiи - потому, что поступился ея интересами, хотя и вполне совпадавшими въ данномъ случае съ интересами гуманности и свободы!

Но какъ бы ни относились къ тому "либералы" известнаго пошиба, III-е отделенiе и Европа (та самая Европа, которая привыкла насъ корить Меттерниховщиной), стихiйное, если угодно, вмешательство въ мiровыя дела, не спрашиваясь ничьего позволенiя, громко, сказалось въ русскомъ народе - во народе. "Онъ жадно слушалъ, жадно разспрашивалъ и самъ читалъ о войне (войне не за "легитимизмъ", а за сосвобожденiе отъ ига"), и мы тому все свидетели, много насъ есть тому свидетелей", говоритъ Достоевскiй (Дневникъ писателя, стр. 24). Въ числе этихъ свидетелей, оказался незадолго до смерти и Некрасовъ, у котораго вылились тогда теплыя строки:

Ты и убогая,
Ты и обильная,
Ты и могучая,

Матушка Русь!

Въ рабстве спасенное
Сердце свободное -
Золото, золото

Спитъ, словно мертвая,
Русь недвижимая,
A загорелась въ ней
Искра незримая.


Вышли - не прошены
Серебра - золота
Горы наношены!

Рать поднимается

Сила въ ней скажется
Несокрушимая!

Ты - и убогая,
Ты - и обильная,

Ты - и безсильная,
Матушка Русь!

Да, и безсильная - верхи, у которыхъ Достоевскiй подслушалъ вопросъ: "у этихъ дескать смердовъ собирательная идея, у нихъ гражданское чувство, политическая мысль - разве можно кто позволить?" И третье отделенiе не позволяло, а многiе изъ "интеллигенцiи" и теперь не хотятъ позволить, вызывая у Достоевскаго мудреный вопросъ:

"Почему въ Европе называющiе себя демократами всегда стоятъ за народъ, по крайней мере на него опираются, а нашъ демократъ зачастую аристократъ и, въ конце концовъ, всегда почти служитъ въ руку всему тому, что подавляетъ народную силу и кончаетъ господчиной?"

Почему, въ самомъ деле, и Пушкину позволяется быть но отнюдь не народнымъ поэтомъ?

Но ведь и въ томъ, что онъ нацiональный поэтъ - въ смысле мiроваго - мы еще сомневаемся. Начинаютъ раздаваться наконецъ и сомненiя въ томъ, въ самомъ-ли деле все это торжество было ради по его поводу. "Вестникъ Европы" былъ совершенно правъ, высказывая опасенiе, какъ бы наше увлеченiе Пушкинымъ не оказалось только порывомъ, какъ и недавнее наше увлеченiе славянскимъ вопросомъ.

Но неужели же самый фактъ единодушнаго прочности этого увлеченiя - не важнее всего того, что могло бы, пусть даже и самымъ красноречивымъ образомъ, сказаться по поводу? Ведь во всякомъ сказывается общественная сила, а она, конечно, значитъ более всевозможныхъ словъ! еще того и того.... Но ведь это "то", какъ и царствiе Божiе, не даромъ берется, а прiобретается, - прiобретается тою же силою общественнаго самосознанiя, самоуваженiя, единодушiя, стойкости въ единодушiи! Мы же думаемъ залучить къ себе "то" при помощи "жалкихъ словъ" и "самооплеванiя!" И народа-то у насъ нетъ, а какая-то косная масса давно и въ конецъ оскотиненная; и исторiи-то у насъ нетъ, а какая-то проходящая чрезъ века пустота или даже хуже пустоты - "глуповщина"; такъ пролейся же на насъ наконецъ живая вода, ороси намъ мозги, оберни насъ добрыми молодцами! Но если мы действительно таковы, какими сами себя рисуемъ, то намъ на запросъ нашъ могутъ ответить пословицей: "по Сеньке и шапка". Къ тому же живая вода существуетъ лишь въ сказкахъ!

Нетъ, не такъ смотрели на дело те люди двадцатыхъ годовъ, которыхъ "вольнолюбивыя мечты" разделялъ въ свое время и Пушкинъ. Если веренъ фактъ, переданный Пушкину Суцою, что одинъ изъ нихъ старался отклонить Александра Павловича отъ покровительства Грекамъ, то онъ, по всей вероятности, руководился при этомъ особаго рода iезуитизмомъ - не допустить до освободительной роли то самое правительство, личною чертою {Изъ записокъ Греча видно, что то же самое лицо видело въ греческомъ возстанiи полнейшее сходство съ нашимъ освобожденiемъ отъ татарскаго ига.}. Въ запискахъ одного изъ участниковъ той же партiи (Фонъ-Визина) мы встречаемъ неблагосклонный отзывъ о "выдаче Эллиновъ султану, возбудившей общее негодованiе Русскихъ". Сочувствуя этому негодованiю, авторъ очевидно желалъ бы для своего народа иной роли, особливо после того, какъ "взятiе Парижа.... необыкновенно возвысило духъ нашихъ войскъ"... По свидетельству другаго лица той же партiи (Якушкина), "союзники, какъ алчные волки, были готовы броситься на павшую Францiю" и императоръ Александръ спасъ ее; мы были вполне увлечены такимъ действительно "высокинъ жребiемъ" (никто ведь тогда не предчувствовалъ, что будетъ впереди). "При такой обстановке, говоритъ онъ, каждый изъ насъ сколько нибудь выросъ". Сознавалось, что своею блестящею ролью прозванный впоследствiи Благословеннымъ вполне обязанъ своему народу, тому народу, который "не по распоряженiю начальства" при приближенiи французовъ удалялся въ леса и болота, оставляя свои жилища на сожженiе. Темъ оскорбительнее было то, что "до слуха всехъ безпрестанно доходили изреченiя, въ которыхъ выражалось явное презренiе къ русскимъ"... Въ виде отпора такому презренiю сверху явилось тщательное изученiе родныхъ летописей, исканiе въ нихъ стародавней основы техъ сторонъ народнаго духа, которыя такъ блистательно проявились теперь на глазахъ у всехъ. Рылеевъ - этотъ "гражданинъ, а не поетъ", какъ самъ онъ себя называлъ въ письме къ Пушкину, - сложилъ целый рядъ историческихъ думъ, выставлявшихъ доблести русскихъ людей съ древнейшихъ временъ, и указывалъ Пушкину, какъ на тему для вдохновенiя, на Псковъ, где "задушены последнiя вспышки русской свободы". Исторiя Карамзина - не удовлетворяла: въ ней не находили того, чего стали доискиваться - земской жизни.... Увлекаясь приманкою учрежденiй, виденныхъ за-границей, наше право на нихъ основывали однако же на нашей же старине, на историческихъ подвигахъ и заслугахъ роднаго народа. (Записки Фонъ-Визина).

Да, уже люди 20-хъ годовъ (перейдя, после постигшаго ихъ погрома въ 30-ые) по поводу одного иностраннаго сочиненiя (также заметившаго свободную земскую стихiю въ нашей жизни) писали:

"Въ среднiе века Русскiе были на высшей степени гражданственности, нежели остальная Европа.... общинныя или муниципальныя учрежденiя и вольности были въ древней Россiи.... во всей силе, когда еще западная Европа оставалась подъ итомъ феодализма".... Съ XVI в. исторiя указываетъ на частыя сознанiя государственнаго собора или великой земской думы... но при Петре Великомъ уже более не собиралась земская дума"....

"Более всего желая уничтоженiя крепостнаго состоянiя, они, по выраженiю одного изъ нихъ, при европейскомъ своемъ воззренiи на этотъ предметъ, были уверены, что человекъ, никому лично не принадлежащiй, уже свободенъ, хотя и не имеетъ никакой собственности". (Записки Якушкина).

Когда, уже на нашихъ глазахъ, исполнилось заветное желанiе 20-ти-летняго Пушкина - "рабство пало по манiю царя", то это совершилось уже на основанiи "не европейскаго воззренiя на этотъ предметъ", а съ земельнымъ наделомъ. Съ исторической точки зренiя, на которую умели становиться во многомъ уже люди тридцатыхъ годовъ, это является возвращенiемъ народу того, что составляло его древнее историческое право, - и всякiй дальнейшiй правительственный шагъ въ тонъ же направленiи долженъ представляться только дальнейшимъ успехомъ въ органическомъ развитiи нашей жизни. Съ той же исторической точки зренiя и многое другое, также давно желанное и искомое, также должно представляться не милостивымъ даромъ - не сказочною живою водою на "глуповскiя" поля - а прежде всего признанiемъ техъ которые имелись уже въ наличности въ отечественной старине. Историческiй смыслъ прежде всего заставляетъ желать возвращенiя къ стародавней привычке выслушивать земскiй голосъ, который, само собой разумеется, въ меру уже несомненно достигнутаго Русью окончательнаго совершеннолетiя, долженъ все более и более мужать и крепнуть. Изъ старыхъ корней земской деятельности должна безпрепятственно развиваться и развиваться дальнейшая широкая и свободная земская жизнь. Право на ея безпрепятственное развитiе давно куплено испытанною верностiю земли государству, но право это, по старому русскому пониманiю, есть вместе съ темъ и обязанность - положить, какъ и въ смутное время, конецъ нашимъ неустройствамъ и неурядице, вследствiе которыхъ мы и страдаемъ отъ голодовокъ и съ помощiю которыхъ и удалось Европе отсрочить для насъ решенiе нашей мiровой задачи.

Подъ сенью памятника Пушкину могла бы, повидимому, сплотиться въ насъ настоящая общественная сила, сила, проникнутая уваженiемъ къ себе - къ родному народу и родной исторiи. И въ томъ только случае, если она въ самомъ деде у насъ окажется, намъ можно будетъ повторить съ поэтомъ:

Въ надежде славы и добра
Глядимъ впередъ мы безъ боязни.

"Русская Мысль", No 12, 1880

Раздел сайта: