Левкович Я. Л.: Автобиографическая проза и письма Пушкина
Замысел Записок в 1830-е годы

Замысел Записок в 1830-е годы

Новый приступ Пушкина к Запискам относится уже к 1830-м гг. В Большом академическом издании с этим новым замыслом связываются следующие отрывки и планы: заметка «О холере», два плана, или «программы», Записок, «Начало автобиографии», отрывок из воспоминаний о Дельвиге («Я ехал с Вяземским из Петербурга в Москву»). Б. В. Томашевский дополнил этот список заметкой о Державине, вложенной Пушкиным в папку с надписью «Table-talk».1 Затем его расширил И. Л. Фейнберг, предположив, что к Запискам относятся еще три заметки (о Дурове, Будри и Александре Давыдове) из «Table-talk» и отрывки из «Путешествия в Арзрум», где даны характеристики Ермолова и Грибоедова.2 Будри — профессор французской словесности в Лицее, брат Ж. -П. Марата, непосредственный свидетель Французской революции, Давыдов — Александр Львович, брат декабриста, один из владельцев Каменки, «толстый Аристип» и «рогоносец величавый» пушкинских стихотворений; он же «второй Фальстаф» пушкинской заметки в «Table-talk»; Дуров — Василий Андреевич, брат знаменитой «кавалерист-девицы», вечно озабоченный фантастическими проектами добывания денег, Ермолов — полководец, опальный наместник Кавказа.

«Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310). Иными словами, в реконструкции Фейнберга на первый план выходили современники поэта — их портреты, деяния, отношения с автором Записок. Высказанные в кратком введении-приступе к Запискам слова об «исторических лицах» создавали впечатление, что они и должны были явиться доминантой пушкинского труда. В отрывках о Державине, Ермолове, Дурове сам поэт как бы отступает в тень, он только проницательный собеседник или наблюдатель, который умеет выбрать объект. Абрис личности мемуариста показан через окружение, масштабы лиц, представляемых читателю, определяют личность самого поэта. В рассказе о Державине он — будущий первый поэт России, в беседах с Ермоловым (в «Путешествии в Арзрум») — политик, в беседах с Дуровым — наблюдательный социолог, исследователь оригинальных лиц и характеров.

Мы видели, что свой автобиографический труд Пушкин называл то «записками», то «мемуарами», то «биографией». «Записки», «мемуары», «биография» (в значении «автобиография») для него — синонимы, т. е. жизнеописание.3 Такой же смысл Пушкин вкладывал в слово «записки», когда ратовал, чтобы его друзья и современники — П. В. Нащокин, А. О. Смирнова-Россет, Н. А. Дурова, М. С. Щепкин — писали свои воспоминания.

Определение «биография» свидетельствует, что прежде всего Пушкин собирался писать о себе. Жанр «биографии» формировался в процессе работы. Вопросы соотношения авторского «я» и «исторических лиц», введение личных моментов (степень исповедальности, ее необходимость) решались на ходу. Вспомним уже цитированное нами высказывание Пушкина в письме к Вяземскому о записках Байрона, уничтоженных Т. Муром: «Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов». И дальше: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не знаешь, никого так не любишь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать [самого себя] суд собственный невозможно» (XIII, 243—244).

«биографией» значительно продвинулась, т. е. несомненно продиктованы собственным опытом мемуариста. Здесь существенно сопоставление «стихов» и «хладнокровной прозы», т. е. для Пушкина очевидно, что и в Записках о себе, и в стихах неизбежно будут присутствовать одни и те же моменты, эмоции, настроения. Некоторые стихотворения дают нам ключ к пониманию тех проблем, которые вставали перед поэтом и которых он не мог избегнуть в своей «биографии».

Почти одновременно с замыслом Записок появляются стихи, в которых поэт пытается оглянуться на прошлое, осмыслить пройденный путь. Первым итоговым стихотворением Пушкина была элегия «Погасло дневное светило». «Здесь, — отмечает Б. В. Томашевский, — впервые намечены общие очертания поэтической биографии автора. Эта тема воспоминания затем органически войдет в поэзию Пушкина».4

Элегия сопряжена с письмом Пушкина к брату от 24 сентября 1820 г. «Ночью на корабле написал я элегию, которую тебе присылаю», — писал он (XIII, 19). «Ночью на корабле», т. е. при переезде из Феодосии в Гурзуф, который и описывается в письме. Хотя элегия только «прилагается» и формально отделена от текста, она все же является его частью, т. е. конструктивно с ним связана, а содержание ее служит как бы введением в повествование, подводя черту под петербургским периодом жизни поэта. В элегии Пушкин изображает себя на переломе, в письме — утверждает новый этап жизненного пути.

Таким же итоговым произведением, но замыкающим уже южный этап ссылки, был и «Разговор книгопродавца с поэтом». Здесь впервые в поэтической форме высказана существенная и для мировоззрения, и для мироощущения Пушкина, и для его поведения и жизненных обстоятельств мысль о профессионализации писательского труда, о взаимоотношениях между поэтом-создателем и публикой, которая платит за результаты поэтического труда. На уговоры книгопродавца:

Позвольте просто вам сказать:

Но можно рукопись продать,

поэт отвечает: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся» (II, 324). До «Разговора...» эта тема была осознана, продумана и даже сформулирована Пушкиным в письмах. Сперва в письмах к друзьям и к брату (см., например, в письме к Л. С. Пушкину: «Я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит, — за деньги, за деньги, за деньги — таков я в наготе моего цинизма» (XIII, 86). Наиболее четко эта мысль выражена в черновых письмах к А. И. Казначееву: «7 лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти 7 лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради бога, не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость». И дальше: «Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или П. Б. можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь за 2 000 в. от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты, я принимаю эти 700 рублей не так, как жалование чиновника, но как паек ссылочного невольника» (XIII, 93).

Было бы рискованным утверждать, что черновики писем к Казначееву, сохраненные после грандиозного auto da fé в Михайловском, являются готовыми отрывками из Записок, но несомненно, что мысли, в них высказанные, были выношены Пушкиным и стали его убеждениями. В торговые отношения между поэтом и книгопродавцем вскоре вмешалась фигура «насмешника» — критика. Позволим себе высказать предположение, что тема принципиально нового отношения к поэзии как к товару, тема отношений между поэтом и публикой, а следовательно, и между поэтом и критикой не могла бы обойти «биографию» Пушкина. Если поэт собирался писать не только об «исторических лицах», но и о себе, представить себя публике в «хладнокровной прозе», — он, по-видимому, должен был коснуться и этого весьма важного для него и характерного для его времени процесса — торговых отношений в литературе и своих отношений с критикой.

«Путешествие в Арзрум». «Путешествие» писалось на основе дневниковых записей и является по существу обработанными для печати (в традиционном жанре «путешествия») Записками. Мы видели, что первые издатели Пушкина помещали «Путешествие в Арзрум» в раздел «Записок». Мнение первых издателей поддерживается и современными пушкинистами. Так, например, Т. Г. Цявловская, составляя раздел автобиографической прозы в сочинениях Пушкина, считала необходимым мотивировать исключение «Путешествия» из этого раздела. Она пишет: «Мы не касаемся здесь „Путешествия в Арзрум“, законченность этого произведения, высокие его художественные качества, то обстоятельство, что Пушкин сам его печатал, создали традицию относить его к художественной прозе».5 «Путешествие» заканчивается пассажем: «У Пущина на столе нашел я русские журналы. Первая статья, мне попавшаяся, была разбор одного из моих сочинений. В ней всячески бранили меня и мои стихи». Далее следует иронический пересказ статьи Надеждина в «Вестнике Европы» о «Полтаве». «Надобно знать, — пишет Пушкин, — что разбор был украшен обыкновенными затеями нашей критики: это был разговор между дьячком, просвирней и корректором типографии, Здравомыслом этой маленькой комедии». Знаменательна ироническая концовка: «Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве» (VIII, 483).

В 1829 г. стало намечаться резкое расхождение между поэтом и его читателями. Читательский холодок, журнальную брань Пушкин впервые ощутил именно после выхода «Полтавы». Все последующие годы его жизни протекали в напряженной общественной и литературной атмосфере. В «Путешествии в Арзрум» выражено предчувствие этой атмосферы, сознание того, что возвращение в повседневность ознаменовано соприкосновением с недоброжелательным критицизмом, который, так же как и читательский холодок, будет сопутствовать ему всю жизнь. Ироническая концовка «Путешествия» по сути дела первая антикритика Пушкина. Для нас существенно, что эта антикритика включена в контекст его автобиографической прозы.

Выше писалось, что ключ к замыслу Пушкина, вернее к одному из аспектов замысла Записок, оставил П. Плетнев, готовивший раздел «Отрывки из записок А. С. Пушкина» в томе XI «посмертного» собрания сочинений поэта. Мы видели, что в упомянутом разделе объединены следующие наброски: «Начало автобиографии», отрывки из кишиневского дневника, отрывки о Карамзине из сожженных Записок, предисловие к предполагавшемуся изданию VIII и IX глав «Евгения Онегина», отрывки неоконченной статьи 1830 г. о Баратынском, вводная часть статьи «О народной драме и драме „Марфа Посадница“» и, наконец, заметки, которые в сочинениях Пушкина печатаются под общим (редакторским) заглавием «Опровержение на критики».

Особенно примечательно включение в этот раздел «Опровержения на критики». Нам кажется, что именно эта статья послужила толчком, вернувшим Пушкина к оставленному замыслу Записок. Насколько эта статья может считаться материалом для «биографии»? Чтобы подойти к решению этого вопроса, необходимо обратиться к известным автобиографическим отрывкам и наброскам 1830-х гг.

«О холере» — 1831 г. (?) (Т. Г. Цявловская,6 Б. В. Томашевский,7 О. С. Соловьева8); «Первая» программа Записок — осень 1830 г. (?) (Цявловская — Б. акад. изд., Модзалевский и Томашевский9), октябрь 1833 г. (Соловьева), 1830-е гг. (Цявловская10«Вторая» программа Записок — 1833 г. (Цявловская — Б. акад. изд., Томашевский, Соловьева); «Начало автобиографии» — 1834 г. (Томашевский, Соловьева, Цявловская), 1835—1836 гг. (Цявловская — Б. акад. изд.).

И в описании рукописей, и в изданиях все эти датировки никак не мотивированы. Между тем обоснование дат, их более точная хронологическая привязка, позволят определить не только последовательность, но и направление, характер работы Пушкина над Записками в 1830-х гг.

Остановимся на этих фрагментах.

Заметка «О холере» бесспорно подготовлена для Записок. Пушкин начинает ее с воспоминания о разговоре с «дерптским студентом», потом упоминает о «старой молдавской княгине», умершей в 1822 г. от этой болезни, затем рассказывает о своем пребывании в Болдине и о попытке прорваться через карантины в Москву 2 октября (дата указана в заметке). Пушкин пишет: «Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял — в Москве... но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик останавливается: застава!

Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мною согласились, перевезли меня и пожелали многие лета» (XII, 309). Насколько принятая датировка (1831 г.) убедительна? Мотивировать ее можно тем, что заметка рассматривается в некоем единстве с дневниковыми записями 1831 г., где тоже речь идет о холере.

Основания для такой датировки дает и сам Пушкин. Заметка начинается словами: «В конце 1826-го года я часто видался с одним дерптским студентом (ныне он гусарский офицер и променял свои немецкие книги, свое пиво, свои молодые поединки на гнедую лошадь и на польские грязи). <...> Однажды, играя со мною в шахматы и дав конем мат моему королю и королеве, он мне сказал при том: Cholera morbus подошла к нашим границам и через 5 лет будет у нас» (XII, 308—309). Действительно, «через пять лет» после «конца 1826-го года» и должен, казалось бы, быть конец 1831 г. Однако дальше в той же заметке читаем: «Спустя 5 лет я был в Москве, и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в Нижег<ородской> деревне. Перед моим отъездом В<яземский> показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской г<убернии> в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились)» (XII, 308—309). О каком письме Вяземскому пишет Пушкин — неизвестно, но, очевидно, это же письмо послужило источником письма самого Вяземского к Е. М. Хитрово от 2 сентября 1830 г. Вяземский в это время находился в своем подмосковном имении Остафьево. Оттуда он и пишет следующее: «Из некоторых губерний приходят к нам сюда довольно печальные известия. Cholera morbus делает в них свои опустошения. Но не беспокойтесь: это не в той стороне, куда уехал Пушкин».11 Последняя фраза написана, конечно, в утешение поклоннице Пушкина.

Совершенно ясно, что в заметке «О холере» речь идет о 1830 г. В 1830 г. Пушкин ехал в «нижегородскую деревню», чтобы вступить во владение деревней Кистенево, выделенной ему отцом перед женитьбой. Когда поэт отсчитывает от 1826 г. пять лет, он имеет в виду календарный год, а не фактический. Поэтому совершенно не убедительна попытка Г. В. Краснова вернуть датировку этой заметки снова к 1831 г.12 «дерптского студента», променявшего «немецкие книги» и «молодые поединки» на «польские грязи». Упоминание о «польских грязях» связывается с восстанием в Польше, которое началось в феврале 1831 г. и было подавлено в сентябре того же года. «Дерптский студент» — лицо известное. Это Алексей Николаевич Вульф, сын владелицы Тригорского П. А. Осиповой, с которым Пушкин встречался и во время михайловской ссылки, и позднее, в Петербурге. С 1828 г. Вульф — унтер-офицер Гусарского полка принца Оранского. Был участником Персидской и Турецкой кампаний, а после заключения в сентябре 1829 г. Адрианопольского мира с Турцией вместе с полком стоял в Каменец-Подольской губернии. В феврале 1831 г. полк его был действительно отправлен в Польшу для подавления восстания. На первый взгляд все как-будто сходится на Польше — и время начала восстания, и участие в нем Вульфа, и упоминание о «польских грязях». Не соотносится только само выражение «польские грязи», предполагающее бытовую, застойную обстановку, с серьезным отношением Пушкина к событиям, происходящим в Польше, и к действиям наших войск. В 1831 г. Пушкин ожидал повторения 1812 г., т. е. движения западных народов на Россию. Польское восстание и опасение интервенции были значительными темами его стихов, писем, разговоров. «Того и гляди навяжется на нас Европа», — писал он Вяземскому 1 июня 1831 г. (XIV, 196). Е. Е. Комаровский вспоминает слова Пушкина: «...теперь время чуть ли не столь грозное, как в 1812 году».13

Когда Пушкин уезжал в Болдино, Ал. Н. Вульф был вместе с полком под Каменец-Подольском, где они стояли в небольших деревушках и поселках, а Каменец-Подольская губерния до 1793 г. принадлежала Польше: там сохранилось и польское население, и язык, и обычаи, и захолустная обстановка недавней польской провинции с ее осенними «грязями» на дорогах.

Почему в отрывке, который можно назвать мемуарной зарисовкой, Пушкин не называет Вульфа по имени? Псковский ловелас, кратковременный приятель Пушкина, он не принадлежал к лицам «историческим» и даже к «достойным замечания». Назвав имя, Пушкину пришлось бы давать и более подробную характеристику вводимому в Записки лицу. Поэтому поэт ограничился только его социальной характеристикой («дерптский студент», «гусарский офицер»). Примечательно, что даже в письмах к друзьям Пушкин не упоминает ни о ком из семейства Осиповых-Вульф по имени, хотя известно, как привязан он был к ним и как скрашивали они его михайловские будни. Рассказывая В. Ф. Вяземской в конце октября 1824 г. о своей деревенской жизни, он пишет: «В качестве единственного развлечения я часто вижусь с одной милой старушкой (это о П. А. Осиповой! — Я. Л.) — я слушаю ее патриархальные разговоры. Ее дочери, довольно непривлекательные во всех отношениях, играют мне Россини, которого я выписал» (XIII, 114; подлинник по-французски). Очевидно, что, работая над Записками, Пушкин имел определенный, выработанный масштаб, которым определялись лица, «достойные замечания», и Ал. Вульф, как и вся семья Осиповых-Вульф, под этот масштаб не подходили. Особенности их личностей, характеров, образ жизни давали материал для художественного творчества, но не для Записок.

«О холере» по форме представляется законченным мемуарным фрагментом. Последняя фраза: «Мужики со мною согласились, перевезли меня и пожелали многие лета» звучит как заключающая весь эпизод болдинского карантинного заточения, но при этом и само «заточение», и мытарства, с ним связанные, представляются в несколько облегченном и усеченном виде. В действительности все обстояло иначе и сложнее. Ко второму октября относится только первая попытка Пушкина вырваться из Болдина. «Мужики с дубинами» — первая преграда на пути в Москву (см. в письме к Н. Н. Гончаровой от 18 ноября 1830 г.: «14 карантинов являются только аванпостами — а настоящих карантинов всего три. — Я храбро явился в первый». — XIV, 419). Выехав из Болдина 2 октября, Пушкин добрался до Лукоянова, где получил отказ «в выдаче свидетельства на проезд» под предлогом, что он выбран «для надзора за карантинами <...> округа» (см. письмо к Н. Н. Гончаровой от 26 ноября 1830 г. — XIV, 420). Именно ко времени, когда Пушкин числился официальным лицом по карантинной части, приурочивается известная по воспоминаниям А. П. Бутурлиной примечательная страница его биографии — проповедь о холере, которую он читал болдинским мужикам.14 По словам самого поэта, ему «стоило великих трудов избавиться от этого назначения» (письмо к Н. Н. Гончаровой от 2 декабря 1830 г. — XIV, 421).

К 7—10 ноября относится еще одна попытка уехать из Болдина. Пушкин рассказал о ней М. П. Погодину: «Я было опять к вам попытался, доехал до Севаслейки (первого карантина). Но на заставе смотритель, увидев, что я еду по собственной самонужнейшей надобности, меня не пустил и потурил назад в мое Болдино» (XIV, 128). Только в самом конце ноября, получив разрешение, Пушкин вырвался в Москву, по дороге отсидев положенное число дней в платовском карантине. Таким образом, рассказ о карантинной одиссее прерван в самом ее начале. Конец отрывка фиксирует, очевидно, события, совершившиеся к моменту его написания, т. е. от возвращения из первой поездки и до появления надежды (или намерения) на вторую. Нам кажется, что прерванный рассказ позволяет датировать отрывок: 3 октября — начало (до 5-го) ноября 1830 г.

Заметка «О холере» имеет определенную сюжетную завершенность — ее трудно представить в контексте повествования, которое развивалось бы строго хронологически. Сама по себе она захватывает несколько временных слоев: 1822 г. — смерть молдавской княгини от холеры, 1826 г. — рассказ «дерптского студента», 1830 г. — болдинский карантин. Такой же автономной зарисовкой о роли случая в истории народа и жизни поэта является и «Заметка о „Графе Нулине“».

«Графе Нулине» свидетельствуют, что в 1830 г. Пушкин приступил к заготовке материалов для Записок.

Обратимся к программе Записок. Мы видели, что первая часть ее начинается с пункта о семье отца, далее следуют пункты, относящиеся к семье и детству матери. В конце этой части пункт «Рождение мое». Вторая часть заканчивается пунктом «Лицей» после чего события выстраиваются хронологически, по годам. Кончается программа 1815 г., где обозначен только один пункт «Экзамен», сразу же вычеркнутый. Весь текст черновой, со множеством помарок и вставок, расположен в два столбца, второй столбец заполнен наполовину. Программа написана на бумаге, встречающейся в рукописях Пушкина только дважды: кроме программы на такой бумаге (№ 138) написано стихотворение «Гусар», которое в рукописи имеет дату: «18 апреля 1833». Трудно предположить, чтобы в петербургских рукописях Пушкина сохранились лишь два листка записей на одинаковой бумаге, отделенных одна от другой трехлетним перерывом. Более вероятно, что бумагу эту Пушкин приобрел в 1833 г. и захватил с собою в поездку и что «первая» программа набросана в 1833 г. в Болдине.

Вторая часть программы фиксирует события южной ссылки. Комментируя ее, Б. В. Томашевский пишет: «Программа была брошена в самом начале».15 Иными словами, он рассматривает эту запись как начало Записок (в том виде, как они представлялись поэту в 1833 г.). Обе программы, очевидно, не сводились им воедино и рассматривались не как два этапа работы Пушкина над Записками, а как два разных замысла.

Ориентир для датировки «второй» программы дает рукопись: программа записана на сложенном полулисте, где кроме нее размещены черновые наброски «Медного всадника», «Песен западных славян» и стихотворения «Когда б не смутное влеченье». Все эти отрывки бесспорно относятся к осени 1833 г. («Медный всадник» закончен в октябре, до отъезда Пушкина в Петербург). Расположение записей на листе показывает, что они начинались с программы, со слов: «Кишинев. — Приезд мой с Кавказа и Крыму...». Сверху известного текста вписано неразборчивое, по-видимому, сильно ужатое слово, и поставлен знак вставки.

Это позволяет сделать вывод, что дошедшая запись является не «началом», а продолжением некой записи на другом листе. Палеографические данные, как мы видели, позволяют отнести «первую» программу к 1833 г. Возможность отнесения обеих «программ» к одному — 1833 — году убеждает, что они являются частями единого плана и что между этими частями существовало некое звено (где были изложены события с 1815 по 1820 г.), которое до нас не дошло. По-видимому, на этот неизвестный нам лист Пушкин начал набело переписывать первую часть программы, продолжил ее на другом листе, доведя события до Кишинева, а затем новую, дописанную, часть стал вновь править — так появились знак переноса и неразобранное нами слово.16 Знаменательно, что программа остановлена на кишиневских событиях — скорее всего поэт зафиксировал в ней лишь то, что некогда было уже оформлено им в Записки, т. е. восстановил (возможно, с изменениями) свою сожженную «биографию».

Таким образом, в 1833 г. Пушкин составил план Записок, в начале которого стояли сведения о семье отца, в конце — о пребывании поэта в Кишиневе.

Программа Записок содержит загадку: почему она не соответствует реально написанному «Началу автобиографии»? Это условно называемое «Начало автобиографии» состоит из двух частей: первая часть — введение («Несколько раз принимался я...»), вторая — так называемая «Родословная Пушкиных и Ганнибалов». Введение имеется только в черновике, «Родословная» представляет собою перебеленный текст, в рукописи первый лист оставлен чистым — на этом чистом листе должен был разместиться переписанный набело черновик вступления, которое было написано позже и которое поэт не удосужился переписать, оставив или отложив работу над Записками.

Для нас «Родословная» особенно интересна потому, что сюжет ее предшествует программе Записок, т. е. Пушкин ведет родословную своих предков (по отцовской и материнской линиям) до тех моментов, которые зафиксированы в программе. Излагая исторически значительные и романтически яркие эпизоды из жизни предков Пушкиных начиная от легендарного Рачи, поэт заканчивает ее эпизодами из жизни Льва Александровича Пушкина, упоминая и о его политической оппозиционности, и о своевольном нраве. Рассказ о Л. А. Пушкине завершается признанием: «Все это я знаю довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли». Прервав родословную Пушкиных в том месте, где источником сведений является предание, поэт начинает родословную Ганнибалов. Дальнейшая история семьи отражена только в плане: «Семья моего отца — его воспитание — французы учителя <...> — Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства». Пункт «Семья моего отца» — это уже не рассказ о деде Льве Александровиче и его «странностях» (о которых в семье старались не говорить), а сведения о том поколении, к которому принадлежал Сергей Львович. Пункт «Отец и дядя в гвардии» вводит дядю, т. е. Василия Львовича, как лицо, уже известное в «биографии». У Льва Александровича было семеро детей — пятеро сыновей и две дочери, которые и составляли «семью <...> отца».

Равным образом нет в программе и истории рода матери; единственный из Ганнибалов, который в ней обозначен, — Иван Абрамович, но он упоминается лишь как родственник, помогавший семье брата Осипа в ее бедственном положении (см. в программе: «Бабушка и ее <моя> мать — их бедность. — Ив<ан> Абр<амович»>). Славные страницы из жизни Ганнибалов, которыми Пушкин так гордился и которым отвел достаточно места в «Родословной», в программе отсутствуют.

«Родословной». В начальной ее части (там, где речь идет о Пушкиных) почти нет помарок и вариантов, текст складывался сразу, без конструктивных перемен. Помарки (главным образом стилистического характера) начинаются там, где излагается родословная матери. Отсутствие помарок свидетельствует, что текст «Родословной» в основных чертах был готов. И действительно, родословная Пушкиных с небольшими уточнениями и дополнениями повторяет отрывок, уже записанный в «Опровержении на критики».

Приведем эти тексты для сравнения.

Опровержение
на критики

Род мой один из самых старинных дворянских. Мы происходим от прусского выходца Радши, или Рачи, человека знатного (мужа честна, говорит летописец), приехавшего в Россию во время княжества свят<ого> Александра Ярославича Невского (см. «Русск<ий> Летописец» и «Ист<орию> Рос<сийского> гос<ударства>»). От него произошли Пушкины, Мусины-Пушкины, Бобрищевы-Пушкины, Бутурлины, Мятлевы, Поводовы и другие). Карамзин упоминает об одних Мусиных-П<ушкиных> (из учтивости <к> пок<ойному> гр<афу> Алексею Ивановичу). В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича, историограф именует и Пушкиных. В царствование Бориса Годунова Пушкины были гонимы и явным образом обижаемы в спорах местничества. Г. Г. Пушкин, тот самый, который выведен в моей трагедии, принадлежит к числу самых замечательных лиц той эпохи, столь богатой историческими характерами. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, по словам Карамзина, один с Измайловым   честно свое дело. При избрании Ром<ановых> на <царство> 4 Пушкиных подписались под избирательною грамотою, а один из них, окольничий, под<соборным деянием> о уничтожении местнич<ества> (что мало делает ему чести).17 При Петре они были в оппозиции, и один из них, стольник Федор Алексеевич, был замешан в заговоре Циклера и казнен вместе с ним и Соковниным. Прадед мой был женат на меньшой дочери адмирала гр<афа> Головина, первого в России андреевского кавалера и проч. Он умер очень молод и в заточении, в припадке ревности или сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах. Единств<енный> его сын, дед мой Лев Александрович, во время мятежа 1762 года остался верен Петру III — не хотел присягнуть Екатерине и был посажен в крепость вместе с Измайловым (странная судьба сих имен!). См. Рюлиера и Кастера. Чрез 2 года выпущен по приказанию Екатерины и всегда пользовался ее уважением. Он уже никогда не вступал в службу и жил в Москве и своих деревнях.

XI, 161 

 


автобиографии

Мы ведем свой род от прусского выходца Радши, или Рачи (мужа честна<ятого> Александра Ярославича Невского. От него произошли Мусины, Бобрищевы, Мятлевы, Поводовы, Каменские, Бутурлины, Кологривовы, Шерефединовы и Товарковы. Имя предков моих встречается поминутно в нашей истории. В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. Григорий Гаврилович Пушкин принадлежит к числу самых замечательных лиц в эпоху самозванцев. Другой Пушкин во время междуцарствия, начальствуя отдельным войском, один с Измайловым, по словам Карамзина, сделал честно свое дело. 4 Пушкиных подписались

под грамотою о избрании на царство Романовых, а один из них, окольничий Матвей Степанович, под соборным деянием об уничтожении местничества (что мало делает чести его характеру). При Петре I сын его, стольник Федор Матвеевич, уличен был в заговоре противу государя и казнен вместе с Циклером и Соковниным. Прадед мой Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера. Он умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах. Единственный сын его, Лев Александрович, служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях.18

XII, 311

«Опровержения» составляет основной костяк текста, дополнения состоят главным образом из сведений, заимствованных из источников, которых, очевидно, не было под рукой у Пушкина в 1830 г. в Болдине. Так, в «Родословную» введен дополнительный перечень фамилий, родоначальником которых был предок Пушкина Радша, поясняется характеристика, которую дает ему летописец («мужа честна», т. е. знатного, благородного), особенно подчеркивается, что предки Пушкина играли активную роль в истории России, уточнено имя «окольничего» Пушкина, который «подписался под соборным деянием об уничтожении местничества», и т. д. Таким образом, принимаясь всерьез за Записки, Пушкин прежде всего обратился к тексту «Опровержения», и здесь указание П. А. Плетнева обретает достоверность факта, т. е. мы имеем бесспорный случай, когда отрывок из «Опровержения» стал фрагментом нового замысла — Записок.

В какой степени это может касаться других отрывков? Может ли фактическое использование одного отрывка быть основанием, на котором строится предложенная Плетневым интерпретация «Опровержения на критики»?

Вспомним, что «Путешествие в Арзрум» заканчивалось своеобразной антикритикой — упоминанием о статье Надеждина в «Телескопе». Возвращение домой обращало поэта к одному из наиболее значительных аспектов бытия творческой личности — отношениям с читателями и критиками, читательского спроса, интереса. Тема поэта и публики — одна из центральных тем пушкинской поэзии 1830-х гг.

«Опровержение на критики», как уже отмечалось, условное редакторское название, объединяющее серию заметок Пушкина. Впервые состав этой статьи, последовательность работы над отдельными ее частями были раскрыты в Большом академическом издании.19 Редакторское название основано на пушкинском определении. В одной из заметок после небольшого введения, где дается характеристика современной критики и объясняются причины, почему он всегда избегал полемики, Пушкин пишет: «Нынче, в несносные часы карантинного заключения, не имея с собою ни книг, ни товарища, вздумал я для препровождения времени писать опровержение на все критики, которые мог только припомнить, и собственные замечания на собственные же сочинения» (XI, 144). Далее следуют заметки, отвечающие этим двум задачам: 1) заметки полемические, или «опровержение на все критики», и 2) «собственные замечания на собственные же сочинения». Второй тип заметок Ю. Г. Оксман назвал «острым автокомментарием к собственным сочинениям и их литературной судьбе».20 Сам Пушкин писал Дельвигу из Болдина: «Я, душа моя, написал пропасть полемических статей, но, не получая журналов, отстал от века и не знаю, в чем дело, кого надлежит душить, Полевого или Булгарина» (письмо от 4 ноября 1830 г. — XIV, 121). Под «полемическими статьями» Пушкин имеет в виду полемику с сегодняшней, сиюминутной критикой («не получая журналов <...> не знаю <...> кого надлежит душить...»). «Собственные замечания на собственные же сочинения» предполагают и ретроспективный взгляд на них, а полемика вокруг них может относиться уже к воспоминаниям поэта.

Современная полемика по своему заданию (литературная борьба) и жанру (антикритика) не соответствовала той части статьи, которая касалась прошлого, т. е. носила мемуарный характер.21 «Опровержение на критики», как отметил В. Гиппиус, осталось «недописанным и отмененным». Отрывочность этих набросков, резкие переходы от одной темы к другой, хронологическая непоследовательность и различная тональность, в которой они подаются (размышления, ирония, разъяснения, запальчивость), — все это наводит на мысль, что так называемое «Опровержение на критики» является заготовкой, которую Пушкин мог или собирался использовать для разных произведений. Одно из них он начал сразу же, в Болдине,— это «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений». Перенеся в эту новую статью приведенный выше абзац о «несносных часах карантинного заключения», Пушкин его меняет, отбрасывая «собственные замечания на собственные же сочинения», а «возражения на все критики» заменяет фразой: «... возражения не на критики (на это я никак не могу решиться), но на обвинения нелитературные, которые нынче в большой моде». Последняя замена носит демонстративный характер, Пушкин подтверждает тезис о жалком состоянии современной критики, которым начинается статья: современная критика несостоятельна, от нее нельзя ждать серьезных «литературных» разборов, а журнальная полемика сводится к «личностям», т. е. обвинениям «нелитературным».

Конструктивный стержень «Опыта» — полемика вокруг «литературной аристократии», к которой Пушкин подключил впечатления от критики 1829—1830-х гг.22

«Опровержения», заметок, которые сам Пушкин определил как «замечания на собственные же сочинения». Нам представляется, что «мемуарная» часть и явилась стимулом к возникновению нового замысла автобиографической прозы.

Реактивом, определяющим новое назначение «замечаний на собственные же сочинения», может служить мемуарный фрагмент «О холере». В письме к Плетневу от конца октября 1830 г. Пушкин рассказывает о своей первой попытке «сунуться» в Москву и одновременно просит передать Дельвигу, чтобы тот заказал виньетку, изображающую его «голенького в виде Атланта, на плечах поддерживающего Литературную газету» (XIV, 118). Таким образом, материалы для «Литературной газеты» (в том числе и «Опровержение на критики») были подготовлены в одно время с наброском «О холере», т. е. до второй попытки Пушкина уехать из Болдина. 4 ноября он уже сообщает Дельвигу, что написал «пропасть полемических статей». Заметки о ранних произведениях (например, о «Братьях разбойниках», «Бахчисарайском фонтане», «Кавказском пленнике») никак нельзя назвать «полемическими». Нам кажется допустимым предположение, что письмо к Дельвигу фиксирует момент, когда один замысел (ответ критикам вместе с «замечаниями на собственные же сочинения») разделился на два: начала выстраиваться полемическая статья «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» и определился мемуарный замысел.

В бумагах Пушкина сохранился общий план этой статьи:

§ 1

О личной сатире. Кит<айский> анекд<от>. Сам съешь.

§ 2

О нравственности. О Графе Н<улине>. Что есть безнравственное сочинение. — О Видоке.

§ 3

Об лит<ературной> аристокр<атии>. О дворянстве.

§ 4

<ании>.

План фиксирует колебания Пушкина в отношении назначения некоторых заметок. Так, заметку о цене «Евгения Онегина», как и две заметки о «шутках» («Шутки наших критиков...» и «Молодой Киреевский, говоря о Дельвиге...»), Пушкин первоначально внес в план, а потом вычеркнул, оставив только заметку «Сам съешь».23 В вычеркнутых заметках речь идет о критике в адрес отдельных лиц (в данном случае Пушкина и Дельвига), в заметке «Сам съешь» «шутки» критиков рассматриваются обобщенно, со стороны их метода, который иронически определен названием заметки. Это еще раз подтверждает, что «замечания на собственные же сочинения» Пушкин решительно вынес за пределы «Опыта». Из «замечаний на собственные же сочинения» в плане имеется один пункт: «О Графе Н<улине>». По этому поводу В. В. Гиппиус пишет: «Мы не знаем, предполагал ли Пушкин на последнем этапе своей работы остановиться только на второй заметке о „Графе Нулине“ (с пародией на критику «Федры») или как-то использовать первую».24 «первой» имеется в виду заметка «Граф Нулин наделал мне больших хлопот». Действительно, эта заметка в ее настоящем виде могла быть использована в «Опыте» лишь частично, так как ее мемуарный оттенок не сочетается с памфлетной тональностью других включенных в него отрывков. Ю. Г. Оксман, предприняв попытки реконструкции «Опыта», поместил в него и эту заметку.25 Реконструкция Оксмана представляется нам неубедительной, однако анализ пушкинской статьи и полемика с Оксманом выходят за пределы настоящей работы.

Присмотримся к наброскам, которые не соотносятся с «Опытом отражения некоторых нелитературных обвинений» (т. е. не перенесены Пушкиным в новую статью и не зафиксированы в ее плане). По содержанию и по форме они (в большинстве) носят мемуарный характер. По содержанию — это пробег по основным этапам творческого пути. Например: « вообще приняли благосклонно. Кроме одной статьи в В<естнике> Евр<опы>, в которой ее побранили весьма неосновательно, и весьма дельных Вопросов, изобличающих слабость создания поэмы, кажется, не было об ней сказано худого слова. Никто не заметил даже, что она холодна. Обвиняли ее в безнравственности за некоторые слегка сладострастные описания...» (XI, 144); «Кавк<азский> Плен<ник> — первый неудачный опыт характера, с которым я насилу сладил; он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н<иколай> и А<лександр> Р<аевские>, и я, мы вдоволь над ним насмеялись»; «<исарайский> фонт<ан> слабее Пленника и, как и он, отзывается чтением Байрона, от которого я с ума сходил»; «Наши критики долго оставляли меня в покое. Это делает им честь: я был далеко в обстоятельствах не благоприятных...»

«Г-н Федоров в журнале, который начал было издавать, разбирая довольно благосклонно 4 и 5-ую главу, заметил, однако ж, мне, что в описании осени несколько стихов сряду начинаются у меня частицею Уж, что и назвал он ужами, а что в риторике зовется единоначатием. Осудил он также слово и выговаривал мне за то, что я барышень благородных и, вероятно, чиновных назвал девчонками (что, конечно, неучтиво), между тем как простую деревенскую девку назвал девою...»; «Шестой песни — не разбирали, даже не заметили в В<естнике> Е<вропы> латинской опечатки. Кстати: с тех пор, как вышел из Лицея, я не раскрывал лат<инской> книги и совершенно забыл лат<инский> яз<ык>. — Жизнь коротка; перечитывать некогда...» (XI, 149—150); «Возвратясь из-под Арзрума, написал я послание к князю ** <Юсупову>. В свете оно тотчас было замечено и ... были мною недовольны. Светские люди имеют в высокой степени этого рода чутье...»; «О Цыганах одна дама заметила, что во всей поэме один только честный человек, и то медведь»; «Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха. Журналы на меня озлоблены. Для публики я уже не имею главной прелести: молодости и новизны лит<ературного> имени...»; «Между прочими литературными обвинениями укоряли меня слишком дорогою ценою Евгения Онегина и видели в ней ужасное корыстолюбие. Это хорошо говорить тому, кто отроду сочинений своих не продавал или чьи сочинения не продавались, но как могли повторять то же милое обвинение издатели Сев<ерной> Пч<елы>? Цена устанавливается не писателем, а книгопродавцами ...» (XI, 153—154); «Кстати: начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени. Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет, как упрек, на совести моей» (XI, 157); «Граф Нулин — разумеется, в журн<алах>, — в свете приняли его благосклонно, и никто из журналистов не захотел за него заступиться...»; «Habent sua fata libelli» <...> «Полтава, [которую Жуковский, Г<недич>, Д<ельвиг>, В<яземский> предпочитают всему, что я до сих пор ни написал, ] не имела успеха. Может быть, она его и не стоила, но я был избалован приемом, оказанным моим прежним, гораздо слабейшим произведениям...» (XI, 158).

Отрывкам постоянно сопутствует биографический фон. С первых фраз этих в большинстве своем коротких заметок вводятся как уже известные события и факты биографии поэта — Лицей («... с тех пор, как вышел из Лицея...»), ссылка («... я был далеко в обстоятельствах не благоприятных»; или о «Братьях разбойниках»: «Все это происшествие справедливо и случилось в 1820 году, в бытность мою в Екатеринославле»),26 былое увлечение Байроном, путешествие с Раевскими на Кавказ. Отметим исповедальную, дневниковую тональность отрывка о «Борисе Годунове» («Вероятно, трагедия моя не будет иметь никакого успеха...»). Трагедия уже в типографии; сидя в Болдине, Пушкин тревожится, успеет ли Плетнев напечатать посвящение трагедии Карамзину (см. письмо от конца октября 1830 г. — XIV, 118). Если отрывок задуман как одна из полемических заметок, то это полемика уже запоздалая: Пушкин не мог рассчитывать, что успеет напечатать свое «Опровержение» до выхода трагедии.

Биографический фон создается иногда сообщением обстоятельств, при которых поэт познакомился с критикой на свои сочинения («Критику 7-ой песни в Сев<ерной> Пчеле пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина...»; «Возвратясь из-под Арзрума, написал я...»). Иногда это самооценка, переданная через биографический эпизод с упоминанием лиц, имевших значение в жизни поэта, но не обязательно известных публике (например, о «Кавказском Пленнике»: «... он был принят лучше всего, что я ни написал, благодаря некоторым элегическим и описательным стихам. Но зато Н<иколай> и А<лександр> Р<аевские>, и я, мы вдоволь над ним насмеялись»; о «Бахчисарайском фонтане»: «Его, кажется, не критиковали. А. Р<аевский> хохотал над следующими стихами:

Он часто в сечах роковых
Подъемлет саблю — и с размаха

Глядит с безумием вокруг,
Бледнеет etc.».

XI, 145

В журнальной антикритике называть имена друзей было бы неуместно, в то же время в Записки семья Раевских вводилась задолго до упоминания о южных поэмах. В мемуарном письме к брату от 24 сентября 1820 г. Пушкин описывает свое путешествие с Раевскими по Кавказу и Крыму и дает яркую характеристику всем членам этого семейства. Имя Александра Раевского могло упоминаться в Записках и в связи с творческой историей стихотворения «Демон».

«Евгения Онегина», Пушкин пишет: «Шутки наших критиков приводят иногда в изумление своею невинностию. Вот истинный анекдот: в Лицее один из младших наших товарищей и, не тем будь помянут, добрый мальчик, но довольно простой и во всех классах последний, сочинил однажды два стишка, известные всему Лицею:

Ха-ха-ха, хи-хи-хи —
Дельвиг пишет стихи.

Каково же было нам, Де<львигу> и мне, в прошлом 1830 году в первой книжке важного В<естника> Евр<опы> найти следующую шутку: Альманах С<еверные> Ц<веты> разделяется на прозу и стихи — хи, хи! Вообразите себе, как обрадовались мы старой нашей знакомке!» (XI, 150).

Стилистические, интонационные, событийные аспекты отдельных эпизодов «Опровержения на критики» опять возвращают нас к уже цитированному отрывку из письма Пушкина к Вяземскому: «Писать свои Memoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать можно, быть искренним — невозможность физическая...» (XIII, 243—244).

В «Опровержении» мы находим и стремление «блеснуть искренностью» (см. приведенные выше отрывки о «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане»), и «невозможность физическую» «быть искренним», т. е. боязнь обнажить свою уязвимость. Из черновиков своих лирических стихотворений Пушкин вычеркивал все откровенные трагические признания, все конкретности, отражающие драматические, кризисные моменты его жизни (см., например, черновики таких стихотворений, как «Воспоминание», «...Вновь я посетил»).27 То же самое мы видим и в «Опровержении». Но здесь речь идет не об эмоциональной жизни поэта вообще, а об отношениях его с критикой и публикой. И поэт скрывает свои чувства за маской равнодушия или иронии.

Известно, что критика VII главы «Евгения Онегина» Пушкина очень задела. Прочитал он ее в Москве перед поездкой в Болдино. Статья была напечатана в двух номерах «Северной пчелы» (22 марта и 1 апреля 1830 г.), а уже 6 апреля «Литературная газета» поместила направленную против Булгарина статью Пушкина «О записках Видока», которая была послана в Петербург (как предполагает Б. Л. Модзалевский)28 «Скажи, имел ли влияние на расход Онегина отзыв Сев<ерной> Пч<елы>? Это для меня любопытно. Знаешь ли что? У меня есть презабавные материалы для романа Фаддей Выжигин. Теперь некогда, а со временем можно будет написать это» (XIV, 89). «Материалы для романа» — будущая статья «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем», напечатанная в 1831 г. в «Телескопе». Мы видим, что критика «Северной пчелы» сразу же вызвала полемический отклик, потребность дискредитировать в глазах публики своего оппонента. В «Опровержении» поэт всячески акцентирует свою незаинтересованность, свое равнодушие к журнальным мнениям: «Критику 7-ой песни в Сев<ерной> Пч<еле> пробежал я в гостях и в такую минуту, как было мне не до Онегина... Я заметил только очень хорошо написанные стихи и довольно смешную шутку об жуке. У меня сказано:

Был вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.

29 Других критик я не читал, ибо — право — мне было не до них» (XI, 150). Здесь же со знаком NB следует иронический пассаж в адрес Булгарина («Критику Сев<ерной> Пч<елы> напрасно приписывают г. Булгарину. 1) Стихи в ней слишком хороши, 2) проза слишком слаба, 3) г. Булгарин не сказал бы, что описание Москвы взято из Ивана Выжигина, ибо г. Булгарин не сказывает, что трагедия Борис Годунов взята из его романа». — XI, 150). Смысловой доминантой отрывка является пренебрежение как к мнению «Северной пчелы», так и других журналов.

Таким образом, все постулаты, предложенные Пушкиным для автобиографической прозы в 1825 г. в связи с размышлениями о записках Байрона и одновременно как вывод, итог собственного опыта, — все это мы находим в «Опровержении на критики».

Сообщение Плетнева о замысле Записок подтверждает и дошедший до нас отрывок о Карамзине.

Этот отрывок включает следующие элементы, или сведения: биографическая основа («Болезнь остановила на время образ жизни, избранный мною. Я занемог гнилою горячкой. Лейтон за меня не отвечал <...> Друзья навещали меня довольно часто; их разговоры сокращали скучные вечера...»), появление «Истории государства Российского» и ее издательский успех («Появление сей книги (как и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров> разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле»), толки в публике («Когда, по моему выздоровлению, я снова явился в свете, толки были во всей силе. — Признаюсь, они были в состоянии отучить всякого от охоты к славе. Ничего не могу вообразить глупей светских суждений, которые удалось мне слышать насчет духа и слога Ист<ории> Карам<зина>»).

Дальше Пушкин касается отношения к «Истории» «молодых якобинцев», упоминает «разборы» (сделанные не для печати) Н. Муравьевым и М. Орловым, и рассказывает, как «некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина». В этом же отрывке Пушкин выразил свое отношение к труду Карамзина как к «подвигу честного человека» и к современной критике («У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина...» — XII, 305). Таким образом, Пушкин отметил неспособность современной критики к серьезному разбору «Истории», иронически выделил «некоторые нелитературные обвинения» и изложил свое понимание научных достоинств этого труда, обозначив гражданственную позицию историка.30

В «Опровержении» повторяется та же схема: биографический фон, толки в публике и в литературных кругах («О Цыганах одна дама заметила, что во всей поэме только один честный человек, и то медведь. Покойный Р<ылеев> негодовал, зачем Алеко водит медведя и еще собирает деньги с глазеющей публики. В<яземский> повторил те же замечания. Р<ылеев> просил меня сделать из Алеко хоть кузнеца, что было бы не в пример благороднее». Или: «Граф Нулин ...»). Как и в отрывке о Карамзине, отмечается равнодушие или неспособность критики по достоинству оценить большое новаторское творение. В отрывке о Карамзине Пушкин пишет о беспримерном в России успехе «Истории» на книжном рынке, в «Опровержении» обстоятельно объясняет процесс «торговых оборотов» между книгопродавцами и «мещанами-писателями» (в заметке, которая начинается со слов: «Между прочими нелитературными обвинениями укоряли меня слишком дорогою ценою Евгения Онегина », — он пишет: «Книгопродавцы, купив, положим, целое издание по руб. экз<емпляр>, все-таки продавали б по 5 рублей. Правда, в таком случае автор мог бы приступить ко второму дешевому изданию, но и книгопродавец мог бы тогда сам понизить свою цену и таким образом уронить новое издание. Эти торговые обороты нам, мещанам-писателям, очень известны. Мы знаем, что дешевизна книги не доказывает бескорыстия автора, но или большое требование оной или совершенную остановку в продаже...» (XII, 153—154).

«Опровержении» он развивает тезис о нравственном облике и социальном поведении писателя и ученого (см. с. 29).

Следует обратить внимание и на оформление отрывка о Карамзине в контексте «Отрывков из писем, мыслей и замечаний», где он впервые был напечатан, т. е. на формальные признаки подачи материала в отрывке из Записок и в «Опровержении». Закончив рассказ об «Истории государства Российского», Пушкин делает отбивку и переходит к другой теме. Так же построено и «Опровержение на критики». Отбивки, отрывочность эпизодов, впервые испробованная в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», на каком-то этапе становятся конструктивным принципом мемуарной прозы.

«Опровержения» в общий контекст Записок или другого труда (так Пушкин и поступил, перенеся часть заметок из «Опровержения» в «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений»). Так же поступает он, печатая только одну часть из воспоминаний о Карамзине в составе статьи «Отрывки из писем, мысли и замечания» в «Северных цветах» на 1828 г.

Сходство мотивов, единство стилевой и художественной манер сохранившегося отрывка из Записок и «Опровержения на критики» позволяет судить и об общности их назначения.

Из всех заметок, входящих в «Опровержение на критики», Пушкин напечатал только одну — свой ответ критикам «Полтавы». В «Опровержении» теме «Полтавы» и откликам на поэму посвящены два наброска, также отделенные один от другого знаком черты. Первая часть (напечатанная Пушкиным) является своеобразной антикритикой, где поэт обосновывает историчность выведенных в поэме лиц и поступков. Вторая часть касается творческой истории поэмы. Заканчивается этот второй набросок лирическим признанием: « ». Здесь опять приходится вспомнить слова об «искренности» человека, пишущего мемуары: над «Полтавой» Пушкин работал не «несколько дней» (в черновом тексте: «неделю», «две недели»), а несколько месяцев. Оба наброска соответствуют двуединой формуле, которой обозначил свои заметки Пушкин: «опровержение на все критики» и «собственные замечания на собственные же сочинения». На небольшом отрезке текста повторяется тот же принцип его деления, который был применен Пушкиным, когда на основе «Опровержения» он стал составлять «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений». В печатном тексте из рукописи было убрано еще и начало, которое также выходило за границы антикритики. Заметка начиналась так: «Самая зрелая из моих стихотворных повестей, та, в которой все оригинально (а мы из этого только и бьемся, хоть это еще не главное), Полтава, которую Жуковский, Гнедич, Дельвиг, Вяземский предпочитают всему, что я до сих пор ни написал, Полтава » (XI, 158).

Ответ критикам «Полтавы» был напечатан в альманахе М. А. Максимовича «Денница» под названием «Отрывок из рукописи Пушкина» («Полтава»). Примечательно, что название затушевывает жанровую принадлежность этой публикации. Пушкин подчеркивает, что его заметка не является только антикритикой (как можно было бы судить из содержания), а существует в некоем более обширном контексте «рукописи», не уточняя, о какой рукописи идет речь, — антикритика это или Записки.

Максимович сопроводил публикацию примечанием: «Рукопись, из которой взят сей отрывок, содержит весьма любопытные замечания и объяснения Пушкина о поэмах его и некоторых критиках. Из оной видно, что поэт не опровергал критик потому только, что не хотел».31 Примечание свидетельствует, что Пушкин показывал Максимовичу «рукопись» (или рассказывал о ней). Публикация и упоминание о «рукописи» не могли не заинтересовать друзей поэта. Безусловно, не позже появления этой публикации познакомился с «Опровержением» и П. А. Плетнев. С ним, своим «наставником строгим», Пушкин несомненно делился соображениями, как и для чего «рукопись» может быть использована, а эти соображения и позволили Плетневу поместить наброски из «Опровержения» рядом с дневниковыми записями и отрывками из мемуаров и так уверенно озаглавить их «Отрывки из записок Пушкина».32

«экономном поэтическом хозяйстве» Пушкина, как назвал творческие заготовки поэта В. Ходасевич, эти отрывки с наибольшей долей вероятности могли быть использованы в жанре Записок.

«План части статьи „Опровержение на критики“» (ПД, № 136). Нам кажется более вероятным, что этот план относится к Запискам. Приведем его: «Древние, нынешние обряды. Кто бы я ни был — не отрекусь, хотя я беден и ничтожен. Рача, Гаврила Пушкин. Пушкины при царях, при Романовых. Казненный Пушкин. При Екатерине II. Гонимы. Гоним и я» (XI, 388).

Пушкин пишет запальчиво: «Кто бы я ни был — не отрекусь». Рассказ о предках появляется в «Опровержении» в связи с полемикой вокруг «литературной аристократии» и журнальными выпадами Булгарина. Отрывок, включающий родословную Пушкиных, поэт предваряет словами: «В одной официальной газете сказано было, что я мещанин во дворянстве. Справедливее было бы сказать дворянин во мещанстве». Запальчивый тон плана — конечно, ответ на булгаринский пасквиль (можете называть меня мещанином во дворянстве — вот перед вами история моего рода, ). Мотив «гонений» прочерчивается через всю родословную поэта. Гаврила Пушкин, сторонник Лжедмитрия, кончил жизнь в монашестве, Федор Пушкин казнен в 1697 г. за участие в заговоре Циклера, Л. А. Пушкин, как считал поэт, после переворота 1762 г. посажен Екатериной II в крепость,33 «Опровержении» (в отрывке, который смыкается с «Родословной») гонения, которым подвергались предки поэта, поданы как страницы русской истории и включены в рассуждения о старом и новом дворянстве. В плане гонения предков, их политическая оппозиционность, противоречия с властями также связаны с рассуждениями о старом и новом дворянстве, но одновременно смыкаются с гонениями, которым подвергался сам поэт. Можно ли предположить, что эти гонения — речь идет не о журнальных нападках, а о политических, гражданских преследованиях — Пушкин считал допустимым упоминать в критической статье? В то же время в прозе автобиографической, в Записках подобное резюме к первой их части (родословной) было бы вполне возможно, а в момент составления плана, по-видимому, казалось Пушкину необходимым. Приведенный план является как бы связующим звеном между «Опровержением» и Записками, показывая, что эти два замысла проявлялись в сознании Пушкина одновременно. Он же, несомненно, является и начальной, недостающей частью плана Записок, предшествующей их «первой» программе.

Первые пункты этого плана («Древние, нынешние обряды. Кто бы я ни был — не отрекусь, хотя я беден и ничтожен») ведут нас к «Некоторым историческим замечаниям». «Замечания» охватывают события русской истории XVIII в., которые позднее — в 1830-х гг. — будут занимать главное место в исторических размышлениях Пушкина о судьбах русского дворянства. Отправным моментом для рассуждений Пушкина является совершенный Петром I переворот в государственном устройстве, в обычаях и нравах страны. Этот переворот привел к упадку старинных дворянских родов и возвышению нового дворянства. Процесс захватил и род Пушкиных (а историю своего рода Пушкин считал типической).

«наиболее резкому изобличению подвергает те стороны ее деятельности, которые находят соответствие в политике Александра I».34 В Записках это сопоставление могло быть исходной позицией для повествования о своей судьбе («гонениях»). Приступая в третий раз к Запискам (в 1834 г.), поэт, по-видимому, полагал необходимым поместить в них такое же публицистическое введение, как это было сделано в 1822 г. Тема «гонений» намечала переход от введения к мемуарам в их традиционной форме. Но мемуары в такой форме не осуществились, и тема осталась неразработанной. Можно думать, что при третьем приступе к Запискам размышления Пушкина о древнем и новом дворянстве, как и о собственной судьбе, нашли бы там место, но уже не в качестве введения, так как в новом введении рассказывается о судьбе сожженных Записок.

«Программы» Записок и их соотношение с текстом начатой автобиографии дают возможность уточнить датировку последней. Большое академическое издание датирует ее 1835—1836 гг. Томашевский и Соловьева относят «Начало автобиографии» предположительно к 1834 г. В своем комментарии Томашевский пишет: «Датируется тридцатыми годами, но вероятнее всего написано в Болдине осенью 1834 года».35 36«Он мне показывал несколько сказок в стихах, в роде Ершова и историю рода Пушкиных».37 Это значит, что в 1834 г. Пушкин имел в Болдине текст «Родословной» и материалы к ней. Известные «программы» 1833 г. предшествуют тексту.

Реально существующее «Начало автобиографии» показывает, что в 1834 г. план был изменен. Пушкин отказывается от публицистического введения (в плане: «Древние, нынешние обряды») и совершенно иначе подает тему «гонений». В плане «гонения» предков акцентированы, выделены в отдельный пункт («Гонимы»), в тексте этот мотив растворяется в истории рода Пушкиных. Мотив собственных «гонений» из начальной части был убран: переходя от политической оппозиционности деда к «странностям его характера», Пушкин отсекает логическую связку, которая позволила бы ввести этот мотив. Сопоставление судеб гонимых предков и своей собственной уже не подается декларативно, как это обозначено в плане. К такому выводу могла и, по-видимому, должна была вести читателя вся жизнь поэта.

Изменения, внесенные в текст, также свидетельствуют, что план 1830 г. и «биография» отделены друг от друга во времени. Таким образом, болдинской осенью 1833 г. Пушкин только обдумывает замысел «биографии», составляет ее программу, а в следующем, 1834 г., пишет начало.

—1834 гг.? В 1830 г. складывается представление о мемуарах в новом качестве — вместо целостного текста Пушкин создает мемуарные фрагменты («О холере», о «Графе Нулине»). Появляется стремление осмыслить (тоже используя форму фрагмента) свой творческий путь и свои отношения с читателями и критикой («Опровержение на критики»); в составе «Опровержения» поэт набрасывает отрывок, с которого потом начнется текст новых Записок, — родословную Пушкиных.

В 1831 г. Пушкин делает несколько дневниковых записей, отмечающих важнейшие политические события этого года (как и последекабрьского периода русской истории), — холерные бунты в военных поселениях и польское восстание. К 1832 г. относится запись о «18 брюмера», которая типологически сочетается с дневниковыми записями Пушкина. В 1833 г. в Болдине поэт обдумывает и набрасывает дальнейшую программу Записок, по-видимому, повторяя в ней тот отрезок своей жизни, который однажды уже был оформлен им в Записки. В 1834 г. он принимается за новые Записки.

В 1833 г. Пушкин начинает вести дневник, причем первая запись в нем сделана вскоре после приезда из Болдина в Петербург. Любопытная деталь: эта первая запись связана с Кишиневом, т. е. с воспоминанием о прошлом, о событиях, которые были и вновь должны были стать непременной частью Записок. «Вечером rout y Фикельмонт, — записывает Пушкин. — Странная встреча: ко мне подошел мужчина лет 45, в усах и с проседью. Я узнал по лицу грека и принял его за одного из моих старых кишиневских приятелей. Это был Суццо, бывший молдавский господарь <...> Он напомнил мне, что в 1821 году я был у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал Этерию, представя ее Александру отраслью карбонаризма. Суццо не мог скрыть ни своего удивления, ни досады. Тонкость фанариота была побеждена хитростию русского офицера!» (XIII, 314). Разговор с Суццо открывает нам одну из страниц Записок, на которой описывались события, обозначенные в программе пунктом «Греческая революция». Этот эпизод не только будил воспоминания о Кишиневе (и о собственных уничтоженных Записках), но и создавал временну́ю и психологическую дистанцию между тем, что было, и тем, что есть, между воспоминанием и сегодняшним, современным осмыслением происходившего ранее.

«программах» и зафиксировано в заметках из «Опровержения на критики».

1 См.: Пушкин А. С.

2 Фейнберг И. Л. —325.

3 Ср. в письмах к П. В. Нащокину: «Что твои мемории? Надеюсь, что ты их не бросишь. Пиши их в виде писем ко мне» (2 декабря 1832 г.); «...» (около 25 февраля 1833 г.). Начатые записки Нащокина строятся как жизнеописание и по той же схеме, что «Начало автобиографии» Пушкина и его «программы» Записок (т. е. родословная семей отца и матери, первые детские впечатления). См.: Рукою Пушкина: Несобранные и неопубликованные тексты / Подгот. к печати и коммент. М. А. Цявловский, Л. Б. Модзалевский, Т. Г. Зенгер. Л., 1935. С. 116—127; ср.: Эйделъман Н. Я. История и современность в художественном сознании поэта. М., 1984. С. 231—242. — Здесь сведения о разных редакциях «меморий» Нащокина и о редакторской работе Пушкина с ними.

4

5 См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. М., 1962. Т. 7. С. 414. Автор работы о мемуарной прозе Пушкина повторяет эту мысль: «„Путешествие в Арзрум“, несмотря на свою мемуарную основу, традиционно относится к художественным текстам, так как сам Пушкин его печатал и издавал. Совпадение организации материала в эскизе о Грибоедове (в «Путешествии». — Я. Л.» (Мясоедова Н. Е. Наблюдения над поэтикой мемуарной прозы Пушкина: (Поэтика биографических текстов) // Проблемы пушкиноведения: Сб. науч. тр. Рига, 1983. С. 51). Под «теоретическими замечаниями» Пушкина о замысле биографии Дельвига имеется в виду отрывок из его письма к Плетневу: «Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями. Не правда ли? Я знал его в Лицее — был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души — и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского — с ним толковали обо всем, что душу волнует, не романтическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым, чистым разумом и надеждами» (XIV,148). Развитию таланта отводится особое место в «жизни» поэта.

6 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 12.

7 Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1978. Т. 8.

8 Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года: Краткое описание. М.; Л., 1964.

9 , Томашевский Б. В. Рукописи Пушкина, хранящиеся в Пушкинском Доме: Научное описание. М.; Л., 1937.

10

11 Русский архив. 1899. Кн. 2. С. 86.

12 Краснов Г. В. «Заметка о холере», или замысел «Путешествия» // Болдинские страницы Пушкина. Горький, 1984. С. 142.

13 Русский архив. 1879. Кн. 1. С. 385.

14 Бутурлина А. П.  2. С. 24.

15 Полн. собр. соч.: В 10 т. 1978. Т. 8. С. 375.

16 О. С. Соловьева читает это слово как «осень» (см.: Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский дом после 1837 года. С. 26). Такое прочтение противоречит принципу составления плана: Пушкин обозначал в нем только имена и события, не проставляя дат (тем более времен года). Только период пребывания в Лицее расписан по годам, где каждый год соответствует новому курсу обучения. В Кишинев Пушкин приехал 21 сентября 1820 г., т. е. действительно осенью, однако в данном контексте «Кишинев» обозначает лишь начало нового жизненного этапа, так как за ним следует «Приезд мой из Кавказа и Крыму» — рассказ о событиях, которые относились еще к лету.

17 «чести» и «местничества» еще в 1827 г. В его подборке «Отрывки из писем, мысли и замечания», напечатанной в альманахе «Северные цветы» на 1827 г., читаем: «Иностранцы, утверждающие, что в древнем нашем дворянстве не существовало понятия о чести (point d’honneur), очень ошибаются. Сия честь, состоящая в готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь условного правила, во всем блеске своего безумия видна в древнем нашем местничестве. Бояре шли на опалу и на казнь, подвергая суду царскому свои родословные распри» (XI, 54).

18 Далее следует рассказ о «странностях» деда: «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась — чуть ли не моим отцом...» (XII, 311). Прежде чем попасть в «посмертное» издание сочинений Пушкина текст «Родословной» (вместе с некоторыми другими, объединенными общим названием «Отрывки из записок Пушкина») был напечатан А. Ф. Смирдиным в его журнале «Сын Отечества» (1840, апрель. Т. 2, кн. 3. С. 463—469). Публикация вызвала гневную отповедь С. Л. Пушкина, возмущенного тем, что издатели журнала «не пощадили праха» «благочестивого» его отца. Подробно о реакции С. Л. Пушкина см.: Н. Я. Эйдельман. Пушкин: История и современность в художественном сознании поэта. М,, 1984. С. 12—18, 356—359.

19 Из материалов редакции академического издания Пушкина: О текстах критической прозы Пушкина. (Отчет о работе над XI томом) // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1939. Т. 4—5. С. 558—566.

20 Пушкин А. С. Собр. соч. М., 1962. Т. 6. С. 367.

21 «определенном мемуарном звучании» этой статьи писал Ю. Г. Оксман (см. выше, с. 9).

22 О полемике вокруг «литературной аристократии» см. написанный В. Э. Вацуро раздел в кн.: Пушкин: Итоги и проблемы изучения. М.; Л., 1966. С. 213—228. Здесь же библиография вопроса. В связи с «Опытом отражения некоторых нелитературных обвинений» эта полемика рассмотрена Н. Е. Мясоедовой — см. ее статью «Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии» (Болдинские чтения. Горький, 1984. С. 122—125).

23 См.: Гиппиус В. В.

24

25 Комментарий Ю. Г. Оксмана см.: Пушкин А. С. —301, 382.

26 Н. Е. Мясоедова отметила, что этот фрагмент восходит к эпистолярной прозе Пушкина. Ср. его письмо к Вяземскому от 11 ноября 1823 г.: «Вот тебе и Разбойники. Истинное происшествие подало мне повод написать этот отрывок. В 820 году, в бытность мою в Екатеринославле, два разбойника, закованные вместе, переплыли через Днепр и спаслись» (XIII, 74). См.: Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. С. 130.

27 Левкович Я. Л. 1) «Воспоминание» // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974. С. 107—120; 2) «...» // Там же. С. 306—322.

28 Пушкин А. С. Письма. М.; Л., 1928. Т. 2. С. 400.

29 См.: Северная пчела. 1830. № 25, 39.

30 Вацуро В. Э. «Подвиг честного человека» // Вацуро В. Э., —113.

31 Денница на 1831 год. М., 1830. С. 130.

32 Н. Е. Мясоедова, не отрицая, что «Опровержение на критики» содержит «мемуарный текст», считает, что в ходе работы замысел Пушкина «распался на три самостоятельные части: литературную биографию, родословную, „Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений“». ( Болдинские полемические заметки 1830 года и пушкинский замысел автобиографии // Болдинские чтения. С. 132). Отметим, что из этих «трех самостоятельных частей» ни одна не была завершена Пушкиным. Имеются основания предполагать, что в последнем замысле «биографии» Пушкина эти «три части» снова должны были объединиться. См. об этом ниже, в гл. «Неосуществленный замысел».

33 «К биографии родных Пушкина» в 23-м выпуске «Временника Пушкинской комиссии».

34 Томашевский Б. В.

35 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 1978. Т. 8. С. 376. — Следует сказать, что «Начало автобиографии» написано на бумаге с водяным знаком «А. Гончаров. 1834» (отмечено впервые Н. Е. Мясоедовой. См.: —127). И хотя большинство рукописей Пушкина на этой бумаге относится к 1836 г., приведенное Т. Г. Цявловской свидетельство А. М. Языкова дает нам окончательную дату — 1834 г.

36 См.: Пушкин А. С. Собр. соч.: В 10 т. 1976. Т. 7. С. 364.

37  12. С. 111. — Сказки писались Пушкиным в 1830—1834 гг. В 1830 г. была написана первая («Сказка о рыбаке и рыбке»), в 1834 г. — последняя («Сказка о золотом петушке»).

Раздел сайта: