Левкович Я. Л.: Автобиографическая проза и письма Пушкина
"Отрывок из письма к Д. "

«Отрывок из письма к Д.»

Давно отмечено, что пушкинская переписка приходится на тот период в истории русской литературы, когда частное письмо воспринималось современниками как явление литературы. Говоря об этом периоде, Ю. Н. Тынянов писал: «Когда падала высокая линия Ломоносова, в эпоху Карамзина, литературным фактом стали мелочи домашнего обихода, дружеская переписка, мимолетная шутка».1 Письма ходили по рукам, копировались, часто разбирались в ответных письмах. Это была, как писал Пушкин, «почтовая проза».

В пределах узкого круга литераторов (прежде всего арзамасцев) культивировалось так называемое дружеское письмо, которое следует рассматривать как литературный жанр, обладающий специфическими признаками и конструктивными особенностями. Стилистически ориентированное на разговорность, наполненное словесной игрой, оно сочетало семантику домашних намеков, непринужденность тона с серьезными суждениями по литературным, политическим и другим вопросам. «Дружеское письмо» наиболее характерно для Пушкина в период его ссылки.

Из всех писем этого периода резко выделяются письмо Пушкина к брату от 24 сентября 1820 г., три письма о греческой революции (см. о них ниже) и письмо к Дельвигу, которое в Большом академическом издании датируется: «Середина декабря 1824 г. — первая половина декабря 1825 г.» (XIII, 250). Пушкин отступает здесь от традиции «дружеского письма». В этих письмах нет свойственных «дружескому письму» быстрых переходов от одной темы к другой, внезапных вопросов и ответов, моментальных признаний и афористических приговоров — о свете, литературе и общих друзьях. Всем пяти письмам свойственна повествовательная манера с последовательным изложением событий (из жизни самого поэта и событий, связанных с греческой революцией). Это первые попытки Пушкина образовать повествовательный язык прозы.

Письмо к Дельвигу с небольшими сокращениями было напечатано в «Северных цветах» на 1826 г. под названием «Отрывок из письма к Д.».

И. Л. Фейнберг в своей реконструкции Записок Пушкина обратил внимание на «Отрывок из письма к Д.» и письма о греческой революции. Он отнес их к «Остаткам записок Пушкина» и даже считал готовыми «страницами записок».2 Об «Отрывке из письма к Д.» он пишет: «Некоторые отрывки „Записок“ Пушкина сохранились потому, что поэт подготовил отдельные извлечения из них еще до того, как принужден был сжечь свой труд: напечатал он до сожжения „Записок“ отрывок о Ганнибале, хотел напечатать отрывок, посвященный встрече с Державиным, и напечатал в 1826 году отрывок из крымской главы „Записок“, назвав его „Отрывком из письма к Д.“».3 После работы Фейнберга «Отрывок из письма к Д.» в сочинениях Пушкина стал включаться в раздел «Воспоминаний».4

В позднейшей программе Записок с абзаца (как новый этап жизненного пути Пушкина) обозначен южный период. Начинается эта часть программы так: «Кишинев. — Приезд мой из Кавказа и Крыму» (XII, 310). Часть программы, предшествующая «Кишиневу», до нас не дошла, и мы не знаем, как формулировались в ней кавказские и крымские впечатления, с какой долей подробностей собирался освещать их Пушкин.

О днях, проведенных в Крыму, и о своей поездке по югу (из Тамани в Керчь, затем в Феодосию и оттуда в Гурзуф) он писал дважды — в упоминавшемся письме к брату от 24 сентября 1820 г. и в «Отрывке из письма к Д.». «Отрывок» начинается с описания переезда «из Азии <...> в Европу» (из Тамани в Керчь) на корабле. В письме к брату Пушкин захватывает более протяженный отрезок пути: свой приезд в Днепропетровск, болезнь, встречу с Раевскими и совместное путешествие не только по Крыму, но и по Кавказу. Письмо написано под непосредственным впечатлением от поездки. Правда, в нем не упоминается обратный путь из Гурзуфа, когда Пушкин посетил Бахчисарай. Очевидно, этот эпизод поездки тогда (в 1820 г.) не казался ему значительным.

Присмотримся к этим двум документам, к этим двум «путешествиям» с точки зрения их возможной связи с Записками (или возможного их использования для Записок).

Стимулом к написанию «Отрывка из письма к Д.» послужила книга И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде в 1820 году», вышедшая в середине 1823 г. (цензурное разрешение 19 апреля 1823 г.).

Пушкин прочитал книгу Муравьева уже будучи в Михайловском. В первой декаде ноября 1824 г. он дает брату поручение прислать ему «Путешествие по Тавриде» (XIII, 119). Незадолго до этого на книжном рынке появился «Бахчисарайский фонтан». Поэма отражает впечатления Пушкина от посещения Бахчисарая. Сюжет ее связан с легендой о польке — пленнице ханского гарема.

О том, что сюжет поэмы Пушкина связан с этой легендой, современники знали еще до появления самой поэмы. 20 апреля 1823 г. П. А. Вяземский писал А. И. Тургеневу из Москвы в Петербург: «На днях получил я письмо от Беса-Арабского Пушкина. Он скучает своим безнадежным положением, но, по словам приезжего, пишет новую поэму „Гарем“ о Потоцкой, похищенной каким-то ханом, событие историческое».5

4 ноября 1823 г. Пушкин послал новую поэму Вяземскому для издания и просил написать предисловие к ней. К этому времени поэт уже знал о выходе «Путешествия по Тавриде» Муравьева-Апостола. Еще не имея книги и не читая ее, он просит Вяземского: «Посмотри также в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бахчи-сарай, выпиши из нее, что посноснее — да заворожи все это своею прозою, богатой наследницею твоей прелестной поэзии, по которой ношу траур» (XIII, 73).

Спеша выполнить просьбу Пушкина, Вяземский пишет А. И. Тургеневу: «Одесский Пушкин прислал мне свой „Бахчисарайский фонтан“ для напечатания. Есть прелести. Есть ли в Петербурге „Путешествие в Тавриду“ Апостола-Муравьева, о котором говорит он в „Ольвии“? Узнай и доставь тотчас. Да расспроси, не упоминается ли где-нибудь о предании похищенной Потоцкой татарским ханом и наведи меня на след. Спроси хоть у сенатора Северина Потоцкого или архивиста Булгарина. Пушкин просит меня составить предисловие к своей поэме».6 «Книгу Муравьева посылаю. О романе графини Потоцкой справиться не у кого: графа Северина здесь нет, да и происшествие, о котором пишешь, не графини Потоцкой, а другой, которой имя не пришло мне на память».7

В свое время Л. П. Гроссман высказал предположение, что крымскую легенду о польке Марии Потоцкой, похищенной Керим-Гиреем, Пушкин и Вяземский узнали от С. С. Киселевой, урожденной графини Потоцкой.8 Потоцкую Гроссман вводит в биографию Пушкина как предмет его «утаенной любви» и к ней относит строки поэмы, выражающие безумную, бурную и мучительную любовь поэта. По Гроссману, от Софьи Киселевой друзья-поэты впервые услышали об уникальном памятнике Бахчисарая — «фонтане слез», о его необычайном устройстве и аллегорическом смысле.

Приведенное письмо Вяземского к Тургеневу опровергает версию Гроссмана. Мы узнаем, что Вяземскому о поэме Пушкина, как и о «событии историческом», положенном в основу ее сюжета, рассказал кто-то из кишеневских собеседников Пушкина. Собираясь писать предисловие к поэме, Вяземский стремится проверить факты — обращается через Тургенева к поляку Булгарину и к человеку, который носит историческое имя Потоцких и принадлежит к роду, члены которого гордятся этим именем.

«Бахчисарайскому фонтану», он уже знал, что легенда о Потоцкой не подтвердилась.

В книге Муравьева эта легенда решительно разоблачается, «фонтан слез» не упоминается вовсе, а памятник на ханском кладбище хотя и относится к любимой жене хана Гирея, но не к польке, а к грузинке. Вот как пишет Муравьев о ханском кладбище: «Прежде, нежели оставим сию юдоль сна непробудного, я укажу тебе отсюда на холм, влево от верхней садовой терасы, на коем стоит красивое здание с круглым куполом: это мавзолей прекрасной грузинки, жены хана Керим-Гирея. Новая Заира силою прелестей своих, она повелевала тому, кому все здесь повиновалось; но не долго: увял райский цвет в самое утро жизни своей и безотрадный Керим-Гирей соорудил любезной памятник сей, дабы ежедневно входить в оный и утешаться слезами над прахом незабвенной. Я сам хотел поклониться гробу красавицы, но нет уже более входа к нему; дверь наглухо заложена. Странно очень, что все здешние жители хотят, чтобы красавица была не грузинка, а полячка, именно какая-то Потоцкая, будто бы похищенная Керим-Гиреем. Сколько я ни спорил с ними, сколько ни уверял их, что предание сие не имеет никакого исторического основания и что во второй половине XVIII века не так легко было татарам похищать полячек; все доводы мои остались бесполезными; они стоят в одном: красавица была Потоцкая; и я другой причины упорству сему не нахожу, как разве приятное и справедливое мнение, что красота женская есть, так сказать, принадлежность рода Потоцких».9

Итак, Вяземский за год до выхода поэмы, повторяя слова «приезжего» знакомца Пушкина, называет предание о Потоцкой «событием историческим». Муравьев-Апостол приводит обоснованные возражения. Пушкин, поверивший в рассказ о Потоцкой и распространявший слухи о том, что в основе поэмы лежит «событие историческое», мог оказаться в неловком положении. Тот, кто сообщил ему о появлении «Путешествия» Муравьева-Апостола, очевидно, сопоставил и легенду о Потоцкой, как она показана в поэме, с рассказом о ней в книге Муравьева. Прямое указание Пушкина в письме к Вяземскому: «Посмотри <...> в Путешествии Апостола-Муравьева статью Бахчи-сарай» и «выпиши из нее, что посноснее», — свидетельствует, что Пушкин знал ее содержание. То, что казалось самому Пушкину фактом историческим, обернулось легендой. Почти одновременное появление поэмы и «Путешествия по Тавриде» требовало пояснения. Выход из положения нашел сам Пушкин, обратившись с просьбой к Вяземскому написать предисловие к поэме и включить в это предисловие отрывок из книги Муравьева-Апостола. Вяземский поступил по-своему. Вместо того чтобы исторические сведения Муравьева «заворожить <...> своею прозой», как просил Пушкин, т. е. вместо исторического введения в поэму он выбрал ее платформой для разговора о романтизме и для полемики с защитниками «старой школы» в «Благонамеренном» и «Вестнике Европы». Отрывок из книги Муравьева он напечатал в качестве приложения к поэме в конце книги. В предисловии своем Вяземский еще раз привел мнение автора «Путешествия по Тавриде» и, противопоставляя исторический факт преданию, отстаивал право поэта делать предание достоянием поэзии.

«Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова». «Издатель» — защитник романтической поэзии. «Классик» — приверженец «старой школы». Часть диалога, где речь идет о крымском предании, выглядит так:

«Издатель. Предание, известное в Крыму и поныне, служит основанием поэме. Рассказывают, что хан Керим-Гирей похитил красавицу Потоцкую и содержал ее в Бахчисарайском гареме; полагают даже, что он был обвенчан с нею. Предание сие сомнительно, и г. Муравьев-Апостол, в путешествии своем по Тавриде, восстает, и, кажется, довольно основательно, против вероятия сего рассказа. Как бы то ни было, сие предание есть достояние поэзии.

Классик

Издатель. История не должна быть легковерна; поэзия напротив. Она часто дорожит тем, что первая отвергает с презрением, и наш поэт хорошо сделал, присвоив поэзии Бахчисарайское предание и обогатив его правдоподобными вымыслами, а еще и того лучше, что он воспользовался тем и другим с отличным искусством».10

Эта важная для поэта часть диалога тонула в полемике с «классиком» на тему о «новом направлении» в поэзии.

Самоуправством Вяземского Пушкин был явно недоволен. Получив изданную поэму, он отправил Вяземскому письмо. После нескольких комплиментарных фраз («Разговор прелесть, как мысли, так и блистательный образ их выражения <...> Слог твой чудесно шагнул вперед». — XIII, 91—92) Пушкин отрицает все предложенные Вяземским позиции. Вяземский ставил классиков в зависимость от французского влияния, романтиков — от немецкого. Пушкин решительно с этим не согласен. Он не признает влияния германского романтизма на русскую литературу и показывает, что классицизма французского образца в России не было.11

Предисловие Вяземского напечатано в книге без подписи, т. е. вполне могло быть приписано самому Пушкину. Открещиваясь от суждений Вяземского, Пушкин через год начнет писать статью «О поэзии классической и романтической», но она осталась незаконченной: в это время поэт занят другими работами и прежде всего — Записками.

«Отрывок из письма к Д.». Пушкин спешит дополнить издание поэмы этим своеобразным послесловием к ней.

Тем не менее предисловие Вяземского мы видим и во втором издании поэмы. Это издание (цензурное разрешение подписано 20 октября 1827 г.) полностью повторяет первое — «Отрывка из письма к Д.» там нет. Повторить без каких-либо изменений первое издание Пушкин согласился, вероятно, потому, что это облегчило прохождение поэмы через цензуру, а «Отрывок», напечатанный в «Северных цветах» на 1826 г., еще был свеж в памяти читателей. В последующих изданиях поэмы (1830 и 1835 гг.) предисловия Вяземского уже нет, и после текста поэмы, рядом с отрывком из книги Муравьева-Апостола, Пушкин печатает свой «Отрывок из письма к Д.». Таким образом, «Отрывок» с самого начала сопутствовал изданию поэмы, имел утилитарное значение, был своеобразным послесловием к ней, только это послесловие не сразу было включено в книгу, а вышло вслед за ней.

«Отрывок» начинается с воспоминания о путешествии («Из Азии переехали мы в Европу») и в этой стилистической тональности выдержан почти до конца. Обращение к адресату появляется только в заключительном абзаце как подтверждение заявленной жанровой природы текста — «отрывок из письма»: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что не подвластно ему? и проч.» (XIII, 252).

«Отрывка» отмечена полемическая связь с книгой Муравьева. «Путешествие» Муравьева наполнено историческими воспоминаниями и археологическими наблюдениями, в «Отрывке» Пушкина видим живое восприятие природы: «Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество» (XIII, 251). Поэт подчеркнуто выражает пренебрежение к исторической достоверности легенды о Потоцкой, как и отсутствие интереса к реалиям восточного быта, среди которых происходит действие поэмы: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К* поэтически описывала мне его, называя le fontaine des larmes. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище,

... но не тем
В то время сердце полно было —

лихорадка меня мучила.

Что касается до памятника ханской любовницы, о котором говорит М<уравьев-Апостол>, я об нем не вспомнил, когда писал свою поэму, — а то бы непременно им воспользовался» (XIII, 52).

... но не тем
В то время сердце полно было —

вводятся в письмо, как и в саму поэму, сразу после посещения кладбища. Вот это место в поэме:

Я видел ханское кладбище,

Сии надгробные столбы,
Венчанны мраморной чалмою,
Казалось мне, завет судьбы
Гласили внятною молвою.

Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось...
В то время сердце полно было:

Влекли к невольному забвенью,
Невольно предавался ум
Неизъяснимому волненью,
И по дворцу летучей тенью
..

Образ «летучей тени» Марии сливается с воспоминанием о земной женщине:

Я помню столь же милый взгляд
И красоту еще земную,
Все думы сердца к ней летят
...
Безумец! полно! перестань,
Не оживляй тоски напрасной,
Мятежным снам любви несчастной
Заплачена тобою дань —

Тебе оковы лобызать
И в свете лирою нескромной
Свое безумство разглашать?

«любви несчастной» пишет Пушкин. Подразумевалась ли здесь реальная женщина или «безумство» поэта относится к категории романтических атрибутов? Не только в приведенных строках «Отрывка из письма к Д.» и поэмы, но и в письмах к брату и А. Бестужеву Пушкин не раз упоминал о своей возвышенной любви к некоей женщине, имя которой он тщательно скрывал. Эпизод «утаенной любви» поэта постоянно привлекает внимание биографов. Ему посвящены специальные статьи, предпринимались настойчивые поиски реального предмета этой таинственной страсти. Разные исследователи называли здесь разных лиц: трех сестер Раевских, их компаньонку татарку Анну Ивановну, Е. А. Карамзину, М. А. Голицыну, С. С. Киселеву (Потоцкую), Н. В. Кочубей (Строганову). Более убедительно мнение Ю. М. Лотмана, считающего, что в намеках на «таинственную страсть» можно видеть литературное задание, стремление ориентировать читателя «на определенный тип восприятия».12 на нее ореол тайны.

Собираясь послать поэму Вяземскому для публикации, Пушкин пишет, что выпустил «любовный бред» (см. в письме к брату от 25 августа 1823 г.: «Так и быть, я Вяземскому пришлю Фонтан — выпустив любовный бред — а жаль!» (XIII, 68)). В печатном тексте последние десять строк заменены точками. Но в рукописном тексте они существовали и через Л. С. Пушкина несомненно дошли до определенного круга близких Пушкину литераторов. Тема «утаенной любви», как мы видели, впервые заявлена Пушкиным не в печати, а в письмах к А. Бестужеву. Поэт был недоволен публикацией в «Полярной звезде» последних трех строк элегии «Редеет облаков летучая гряда...».13

«Ты напечатал именно те стихи, об которых я просил тебя: ты не знаешь, до какой степени это мне досадно. Ты пишешь, что без трех последних стихов Элегия не имела бы смысла. Велика важность!» (XIII, 84); затем в письме от 8 февраля 1824 г. объясняет, что, составляя план «Бахчисарайского фонтана», «суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины»:

Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naïve.14

XIII, 88

«красоты еще земной» «Бахчисарайского фонтана»: «Бог тебя простит! но ты осрамил меня в нынешней Звезде — напечатав 3 последние стиха моей Элегии; черт дернул меня написать еще кстати о Бахч<исарайском> фонт<ане> какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же элегическую мою красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда я увидел их напечатанными — журнал может попасть в ее руки.15 Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из п<етер>б<ургских> моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным, что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем — и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики». Написав эту гневную тираду, Пушкин тут же успокаивает Бестужева: «...перекрестясь, предал это все забвению. Отзвонил и с колокольни долой» (XIII, 100—101).

«любовный бред», и высказанное желание не печатать их облекали образ неизвестной женщины романтическим покровом тайны, делали биографическую легенду более убедительной.

Строки о неназванной женщине в поэме смыкались с указанием на конкретное лицо (К*).

Б. В. Томашевский заметил, что в черновиках «Отрывка из письма к Д.» рассказчик легенды не женщина, а мужчина, и фраза читается: «К* поэтически описал мне его, называя le fontaine des larmes». В таинственном К* искали разгадку «утаенной любви» Пушкина, но, пишет Томашевский, «мы даже не знаем, кто скрывается под буквой „К“ — женщина или мужчина».16

«Отрывок из письма к Д.» призван к тому, чтобы сделать биографическую легенду убедительной, документировать ее признаниями самого поэта. Но это не значит, что в то время, когда писалась элегия, и тогда, когда поэт работал над поэмой, он не был увлечен «девой юной», мы знаем только, что стихи Пушкина не дают не только разгадки, но и намека на ее имя. Скорее всего в контексте элегии и поэмы речь идет о разных женщинах. В одном случае это «дева юная», которая называла «именем своим» «вечернюю звезду»,17 в другом — «красота еще земная», т. е. женщина или тяжело больная, или уже умершая.

«Отрывка» с «высокопарными мечтаниями» (как назовет потом Пушкин свое стремление следовать романтическим канонам) позволяет вывести его за предел документальной «биографии», или Записок поэта. Элементы мистификации, к которым прибегает Пушкин, несовместимы с жанром подлинной «биографии». В 1824 г. (когда был задуман и написан «Отрывок из письма к Д.») работа над Записками шла полным ходом.

Но не только мотив «утаенной любви» мешает считать «Отрывок» готовой частью сожженных Записок Пушкина.

Возвращаясь в 1834 г. к оставленному замыслу Записок, Пушкин написал слова, которые уже цитировались и которые в некоторой степени открывают его замысел: «Избрав себя лицом, около которого постараюсь собрать другие, более достойные замечания, скажу несколько слов о моем происхождении» (XII, 310). В «Отрывке из письма к Д.» «других лиц» нет. «Из Азии переехали мы в Европу», — так начинает Пушкин свой «Отрывок». Путешествовал он вместе с семьей генерала Раевского. Неопределенное «мы» «Отрывка» соотносится не только с Раевскими, но со всеми, кто был на том же бриге. А дальше постоянно идет «я»: «Я тотчас отправился на Митридатову гробницу»; «Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи»; «Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем»; «В Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом»; «Я объехал полуденный берег и Путешествие М. оживило во мне много воспоминаний» и т. д. Таким образом, «Отрывок» не совмещается с замыслом пушкинской «биографии». Путешествие сблизило поэта с людьми, которые оказали влияние на его образ мыслей, будоражили его вдохновение, причем Н. Н. Раевский и его сыновья принимали участие в Отечественной войне, т. е. уже «стояли на подмостках истории». В 1830 г. в своей заметке о «Некрологии генерала от кавалерии Н. Н. Раевского-отца» (составленной М. Ф. Орловым) Пушкин писал: «С удивлением заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного автора некролога: он не упомянул о двух отроках, приведенных отцом на поле сражений в кровавом 1812 году!.. Отечество того не забыло».18 В «Отрывке» создается впечатление, что поэт совершал путешествие без спутников.

«мы» «Отрывка» здесь персонифицируется. С первых фраз письма вводится семейство Раевских: «Начинаю с яиц Леды. Приехав в Екатеринославль, я соскучился, поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою оледенелого лимонада <...> Сын его предложил мне путешествие к Кавказским водам, лекарь, который с ним ехал, обещал меня в дороге не уморить» (XIII, 17). Раевские в письме представлены и как спутники поэта во все время пребывания его на Кавказе и в Крыму, и как лица, «достойные замечания»: «Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года; человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная» (XIII, 19). Тщательно прописан политический и исторический фон, на котором развивается рассказ о путешествии: «Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением. Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах...» (XIII, 18).

Стилистическая отточенность, компактность изложения, точность и психологическая глубина характеристик, исторический масштаб (1812 год, завоевание Кавказа), следуя которому вводятся характеристики Раевского и Ермолова, — все это говорит о том, что Пушкин работал над письмом к брату тщательно и что окончательному тексту письма предшествовал черновик, очевидно, уничтоженный Пушкиным после декабрьского восстания, когда он «чистил» свой архив (в письме упоминались братья Раевские, а у Пушкина еще после «демагогических споров» в Каменке были основания полагать, что они замешаны в заговоре).

Среди друзей-литераторов письма передавались от одного к другому, переписывались, становясь достоянием тогдашнего общества. Ходило по рукам в течение довольно длительного времени и это письмо Пушкина. Так, например, 21 марта 1821 г. А. И. Тургенев посылал брату Сергею копию этого письма.19

— готовый, законченный и отшлифованный фрагмент Записок, но то, что значительная часть его (кроме обращения, лирических восклицаний и т. д.) вошла бы в Записки, писавшиеся в Михайловском, представляется не праздным домыслом. Косвенным подтверждением этого является судьба автографа. В 1844 г. Л. С. Пушкин собирался передать С. А. Соболевскому все находившиеся у него письма брата. Они были сшиты в одну тетрадь. Автограф письма с описанием путешествия вложен в тетрадь отдельно — это предполагает и его отдельное местонахождение. Напрашивается предположение: не взял ли его Пушкин у брата, когда работал над Записками в Михайловском, или при вторичном приступе к Запискам, где «Приезд <...> из Кавказа и Крыму» выделен отдельным пунктом плана. Напомним, что большой отрывок из него был напечатан впервые, как часть мемуарной прозы, в составе «Библиографического известия об А. С. Пушкине», подготовленного Л. Пушкиным по просьбе П. В. Анненкова, т. е. письмо осознавалось им как часть биографии поэта. Л. С. Пушкин вполне мог знать, что оно использовалось Пушкиным в его уничтоженной «биографии».

Стилистическая исключительность этого письма среди других писем Пушкина неоднократно отмечалась исследователями. Б. В. Томашевский назвал письмо к Л. С. Пушкину «развитым путевым очерком», Г. О. Винокур — «образчиком особого литературного жанра — путешествия». Винокур отметил «общность» элементов внешнего стиля (фраз) и композиционной цельности письма к брату и «Путешествия в Арзрум»: «Та же лаконичность зачина, где в двух-трех строках сразу описывается ряд событий, предваряющих самое содержание, где в двух скупых фразах развернута вся экспозиция рассказа»;20 он же указал на сходные приемы в пейзажах, в характеристике нравов и т. д. В качестве одного из примеров Винокур приводит начало письма к брату (см. выше) и следующий отрывок из «Путешествия в Арзрум»: «Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних, зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня». Далее следует характеристика Ермолова: «Ермолов принял меня с обыкновенною своей любезностию. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе...» и т. д.

«Письмо к брату есть эмбрион литературного путешествия, написанного Пушкиным в зрелые годы».21 Мы бы назвали это письмо «эмбрионом» Записок, той самой «биографии», за которую Пушкин принялся всерьез в следующем, 1821 г. Текст этот, может быть, в несколько измененном виде вошел бы в Записки, писавшиеся в Михайловском, и мог войти в позднейшие мемуары 1830-х гг., реализовав тему Кавказа и Крыма, заявленную в плане Записок, составленном в 1833 г.

Бо́льшая часть жизни Пушкина прошла в разъездах — «то в кибитке, то верхом». Поэтому естественно, что какую-то часть его дневников и Записок должны были занять переезды и «путешествия». Тема «Приезд мой с Кавказа и Крыму» в программе Записок подтверждает это. Для Пушкина его путевые подневные впечатления на каких-то отрезках жизненного пути смыкались с распространенным в пушкинскую пору жанром «путешествия». Смыкались, но не совпадали. У Пушкина нет посторонних, не связанных с конкретным путешествием впечатлений и размышлений, когда перемещение, переезд в другое место — только повод для новой серии размышлений, лирических излияний автора, анекдотов и т. п. События жизни самого Пушкина и описание лиц, «достойных замечания», с которыми его сталкивала судьба, — такой рисуется нам «биография» поэта, судя по сохранившимся ее отрывкам и планам.

Еще в нескольких письмах Пушкина прорываются куски того же самого повествовательного стиля — это касается тех случаев, когда продолжается автобиографический сюжет, начатый письмом к брату от 24 сентября 1820 г. Вот, например, отрывок из письма к Гнедичу от 4 декабря 1820 г., т. е. через два с половиной месяца после письма о путешествии по югу: «...теперь нахожусь в Киевской губернии, в деревне Давыдовых, милых и умных отшельников, братьев генерала Раевского. Время мое протекает между аристократическими обедами и демагогическими спорами. Общество наше, теперь рассеянное, было недавно разнообразная и веселая смесь умов оригинальных, людей, известных в нашей России, любопытных для незнакомого наблюдателя. — Женщин мало, много шампанского, много острых слов, много книг, немного стихов» (XIII, 20).

«Оригинальные умы» — это в большинстве члены тайного общества В. Л. Давыдов, М. Орлов, К. Охотников, И. Якушкин. Смысл, который Пушкин вкладывал в формулу «демагогические споры», раскрывает послание Пушкина к В. Л. Давыдову «Меж тем как генерал Орлов». В Каменке «споры» велись о политической ситуации в Европе, о революциях на юге Европы и о возможностях революционного переворота в России.

вырвал его из тетради.22 «Оригинальные умы», о которых Пушкин после Каменки мог писать «с откровенностию дружбы или короткого знакомства», вскоре стали «историческими лицами». Один из «милых отшельников» Давыдовых — Василий Львович — был объявлен «государственным преступником», а упоминание о «демагогических спорах» могло вызвать нежелательные вопросы в Следственном комитете. Среди обитателей Каменки был и «толстый Аристип» А. Л. Давыдов, литературный портрет которого позднее был написан Пушкиным и положен в папку с надписью «Table-talk».

Ту же повествовательную манеру мы находим еще в одном письме к брату, написанном три года спустя из Одессы: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман — три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу, — я оставил мою Молдавию и явился в Европу — ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей-богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе, — кажется, и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе — и все еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни — впрочем я нигде не бываю, кроме в театре» (XIII, 67).

В «экономном поэтическом хозяйстве» Пушкина этот отрывок, как и письмо к брату от 24 сентября 1820 г., как письмо к Гнедичу, вполне мог послужить для его «биографии». Дневниковой достоверности придана здесь эмоциональная окраска. Отрывки фиксируют первые ощущения, связанные с переменой места и образа жизни, то психологическое состояние, которое через некоторое время может вытесниться новыми впечатлениями и уйти из памяти.

«программах» Записок Пушкина «перемены мест» выделены как этапные моменты жизни: «Меня везут в П. Б.», «Кишинев. — Приезд мой из Кавказа и Крыму». «Каменка». Планы обрываются на кишиневском периоде. Следующим пунктом, будь он написан, непременно была бы «Одесса» или «Переезд мой из Кишинева в Одессу», где и нашлось бы место отрывку из первого письма к брату из Одессы, может быть, в несколько переработанном виде.

Примечательно упоминание Пушкина еще об одном письме к брату, до нас не дошедшем. 24 января 1822 г. он пишет ему: «Письмо, где говорил я тебе о Тавриде, не дошло до тебя» (XIII, 35). В это время поэт интенсивно работает над «Бахчисарайским фонтаном» и уже начал (пока неторопливо) свою «биографию». В памяти возникли дни, проведенные в Крыму, и, возможно, Пушкин спешит закрепить их на бумаге. В его рабочих тетрадях нет и следов черновика этого утерянного письма. Крымские впечатления, как и все путешествие по югу, были связаны с семейством Раевских, и нужно отдать справедливость Пушкину: начав «чистить» свой архив, он делал это с возможной тщательностью.

Между письмами к брату и фрагментами Записок может быть такое соотношение, как между дневником Пушкина, который он вел во время своей кавказской поездки 1829 г., и «Путешествием в Арзрум». Писавшиеся по свежим следам событий, они могли составить основу или отрывки некоторых из глав его «биографии».

Приведенные отрывки писем свидетельствуют, как вырабатывалась прозаическая манера Пушкина, что он имел в виду, когда писал Вяземскому: «...образуй наш метафизический язык, зарожденный в твоих письмах» (XIII, 44). Для самого Пушкина письма были и историческим документом, материалом для биографии, и школой стиля. В 1824—1825 гг. куски писем и дневниковые записи из «скучной, сбивчивой черновой тетради» переходили в мемуары. В 1832 г. Пушкин писал П. В. Нащокину: «Что твои мемории? Надеюсь, что ты их не бросишь. Пиши их в виде писем ко мне. Это будет и мне приятнее, да и тебе легче. Незаметным образом вырастет том, а там глядишь: и другой» (XV, 37). Можно не сомневаться, что, давая этот совет другу, он ориентировался на собственный опыт.

«Отрывка из письма к Д.» И. Л. Фейнберг категоричен. «Об этих страницах Пушкина, — пишет он, — нельзя сказать даже, что они написаны в форме письма. В них нет признаков этой формы. Риторическое обращение к предполагаемому адресату, с которого начинались первоначально эти автобиографические страницы Пушкина, не могло превратить их в письмо, как не становится письмом глава романа, даже если автор начинает свое повествование обращением к „любезному читателю“».23

Позволим себе с этим не согласиться. Что имеет в виду Фейнберг, говоря о первоначальном тексте «Отрывка»? Следует отличать текст в «Северных цветах» от того, который был получен Дельвигом. «Риторического обращения к <...> адресату» в «Отрывке» нет. Он начинается прямо с описания путешествия. Переезд «из Азии <...> в Европу» представлен как часть более протяженного пути. Создается впечатление, что читателю предлагается отрывок из путевых записок (скажем, из серии писем путешествующего поэта), в начале которых может быть описан путь поэта из Петербурга в «Азию».

В своем первоначальном виде (так, как текст был отправлен Дельвигу) «Отрывок» имел более широкое эпистолярное обрамление, литературная часть входила в контекст письма, где адресат (причем адресат не «предполагаемый», а вполне конкретный — друг Пушкина и издатель «Северных цветов» Дельвиг) появляется уже в первом абзаце. Собственно письмо начинается без обращения (как и многие письма Пушкина). С первых слов в него вводится предмет рассуждения — книга Муравьева-Апостола: «Путешествие по Тавриде прочел я с большим удовольствием. Я был на полуострове в тот же год и почти в то же время, как и И. М. Очень жалею, что мы не встретились. Оставляю в стороне остроумные его изыскания; для поверки оных потребны обширные сведения самого автора. Но , что больше всего поразило меня в этой книге различие наших впечатлений. Посуди сам...» (выделено мною. — Я. Л.). Дальше следует литературная часть письма, т. е. текст, который был помещен в «Северных цветах», а вслед за ним просьба: «Пожалуйста, не показывай этого письма никому, даже друзьям моим (разве переписав его), а начала и в самом деле не нужно» (XIII, 252).

«и в самом деле не нужно» свидетельствуют, что текст литературной части письма обсуждался с Дельвигом, когда тот гостил у Пушкина в Михайловском,24 т. е. литературная часть письма была готова уже в апреле 1825 г. Просьба не выпускать письма из рук, пока оно не будет переписано, может значить, что однажды текст письма был утерян Дельвигом, т. е. что Пушкин уже посылал его в Петербург (или отдал в руки самому Дельвигу). Отметим, что только литературная часть письма имеет черновик. Эпистолярная приписка в конце была, по-видимому, сделана при вторичной посылке «Отрывка» Дельвигу, когда он был включен в контекст нового письма Пушкина. Поэтому датировка письма, принятая в Большом академическом издании (середина декабря 1824 г. — середина декабря 1825 г.), должна быть пересмотрена. В настоящем его виде (с эпистолярной припиской в конце) оно могло быть написано не раньше отъезда Дельвига из Михайловского (в начале мая 1825 г.) и не позже того срока, когда рукопись «Северных цветов» на 1826 г. готовилась к печати, — т. е. конца декабря 1825 г. Литературную часть письма (собственно «Отрывок из письма к Д.») Пушкин мог начать писать еще в середине декабря 1824 г., когда получил из Петербурга от брата «Путешествие по Тавриде» Муравьева-Апостола.

«Отрывка» убеждает нас, что вопрос о жанровой природе текста, посланного Дельвигу, не может быть решен однозначно. В Большом академическом издании литературная часть письма печатается рядом с поэмой и в томе художественной прозы; вместе с эпистолярным обрамлением она повторена в томе, содержащем переписку. В десятитомном издании под редакцией Б. В. Томашевского, как и в десятитомнике «Гослитиздата» (1962), из пушкинской переписки текст исключен.25 Томашевский помещает литературную часть вместе с поэмой и в разделе «Путешествия» в томе художественной прозы; в издании «Гослитиздата» она, как указывалось выше, введена в раздел «Дневники. Воспоминания».

Таким образом, начало и конец, обрамляющие собственно «Отрывок из письма к Д.», т. е. большие отрывки эпистолярного текста Пушкина, исчезли из его сочинений.

к Дельвигу мы также имеем сочетание художественного и эпистолярного текстов, поэтому исключить его из корпуса переписки нельзя и решение, принятое в академическом издании (как и в издании «Переписка Пушкина»), представляется единственно правильным.

Сопоставление «Отрывка из письма к Д.» и письма к Л. С. Пушкину от 24 сентября 1820 г. убеждает нас, что «Отрывок» не может быть «уцелевшей частью» Записок Пушкина. Он был задуман и реализован как послесловие к поэме «Бахчисарайский фонтан» и печатался вместе с поэмой. Соседство этих двух текстов (поэмы и «Отрывка») в сочинениях Пушкина закреплено его авторской волей. Авторская воля Пушкина несомненно должна учитываться во всех последующих публикациях «Бахчисарайского фонтана».26

Примечания

1 Тынянов Ю. Проблемы стихотворного языка. Л., 1924. С. 123. О традиции «дружеского письма» в творчестве Пушкина см.: Дружеская переписка 20-х годов: Сб. ст. // Русская проза. Л., 1926. С. 74—101; Todd W. -M. The Familiar letter as a literary Genre in the Age of Pushkin. Princeton (New Jersey), 1976; Дмитриева Е. Е. .... канд. филол. наук. М., 1986.

2 Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1976. С. 219.

3 Там же. С. 243.

4 Собр. соч.: В 10 т. М., 1962. Т. 7. С. 280—282; То же. 2-е изд. М., 1976. С. 240—243.

5 Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921. Вып. 6. С. 16.

6

7 Там же. С. 368.

8 У истоков «Бахчисарайского фонтана» // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1960. Т. 3. С. 50—100.

9 Муравьев-Апостол И. М. Путешествие по Тавриде в 1820 году. СПб., 1823. С. 117—118.

10 См.: Бахчисарайский фонтан: Сочинение Александра Пушкина. М., 1824. С. VIII—IX.

11 Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Т. 1. С. 514—518.

12 Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя. Л., 1982. С. 70.

13

Когда на хижины сходила ночи тень, —
И дева юная во мгле тебя искала
И именем своим подругам называла.

Б. В. Томашевский убедительно связывает «деву юную», называющую «именем своим» «вечернюю звезду», с Екатериной Николаевной Раевской. (См.: Пушкин. Т. 1. С. 488).

14 К нежным законам стиха приноровлял звуки ее милых и бесхитростных уст. (Фр.) (XIII, 527).

15 «Литературных листках» (1824. Ч. 1, № 3) Булгарин напечатал отрывок из письма Пушкина к А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г. (см. выше).

16 Пушкин. Т. 1. С. 504.

17 См.: Цявловская Т. Г. Неясные места биографии Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. М.; Л., 1962. Т. 4. С. 44.

18  1.

19 См.: Шебунин А. Н. Пушкин по неопубликованным материалам архива братьев Тургеневых // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. М.; Л., 1936. Т. 1. С. 199.

20 Винокур Г. О. Винокур Г. О. Культура языка. М., 1929. С. 300.

21 Там же. С. 301.

22 Наблюдения о работе Пушкина над письмами см. ниже.

23 Незавершенные работы Пушкина. С. 218—219.

24 Отмечено В. Э. Вацуро. См.: Вацуро В. Э. «Северные цветы»: История альманаха Дельвига — Пушкина. М., 1978. С. 49.

25 —388.

26 Д. Д. Благой в комментариях к этому письму справедливо заметил, что оно является «чисто литературным произведением, написанным с заведомой целью отдать его в печать» (XIII, 487), однако не связал эту «цель» с поэмой Пушкина. Отметим, что замысел Пушкина был, очевидно, ясен его друзьям. Уже в «посмертном» собрании сочинений оно помещено в качестве приложения к поэме Пушкина (СПб., 1838. Т. 2. С. 188—190).

Автор последней работы о прозе Пушкина Н. Н. Петрунина относит «Отрывок из письма к Д.» к бытующему в пушкинскую пору жанру «письма-путешествия» (см.: Петрунина Н. Н. Проза Пушкина. Л., 1987. С. 38). Это не исключает утилитарного назначения «Отрывка» как приложения-послесловия к «Бахчисарайскому фонтану».