Кузнецов Юрий: Пушкин, «Онегин», Белинский, Гончарова... Энциклопедия отчуждения

Юрий Кузнецов, идеоаналитик,
Санкт-Петербург
http://ideo.ru/pushkin.html

Пушкин, «Онегин», Белинский, Гончарова... Энциклопедия отчуждения

(проблема отчуждения в поэзии и смерти Пушкина)

«"Онегина" можно назвать энциклопедией русской жизни и в высшей степени народным произведением»[5] — так охарактеризовал В. Г. Белинский главное произведение Пушкина, однако его объяснения такой глобальной роли поэтического романа выглядят неубедительно. Народничество «Евгения Онегина» у Белинского — это явная натяжка. Популярное «простонародничество» почему-то трансполируется на средний класс, чего в произведении и в помине нет — жизнь простого народа и светская жизнь в романе, может быть, сталкиваются, но никак не пересекаются и не накладываются.

Что же касается «энциклопедии русской жизни», то унылый, неинтересный сюжет «Онегина» (не смысл, а именно сюжет!) украшен Пушкиным, скрыт, как жухлая новогодняя елка игрушками, различными цветастыми картинками российской жизни (представьте себе, как бы выглядел роман без всего этого!), и Белинский пытается этот антураж, внешнюю мишуру выдать за главную внутреннюю идею произведения. В итоге получилось профанирование и дезактуализация романа, которая выразилась и выводах критика: «"Евгений Онегин" есть поэма историческая», или еще: «…недостатки "Онегина" суть в то же время и его величайшие достоинства: эти недостатки можно выразить одним словом — "старо

Вот те на! «Евгений Онегин» — это, оказывается, такая ретроспектива, бесполезная и несовременная. Остается поставить ее на каминную полку и любоваться, что, в общем-то, и происходит почти два века. Ну, уж нет! Роман, наоборот, как раз является гениальным пророчеством как собственной судьбы Пушкина, так и трагического будущего самой России. Свинцовая тяжесть смысла «Онегина» проявляется на очень высоких степенях абстрагирования, до которых не добрался Белинский. А это, наверное, и требовалось, почему его всюду и цитируют, ведь идея-то произведения крамольная, манифестирующая непримиримый конфликт, смертельную схватку нового русского и традиционного российского — русской культуры отношений и средневековой имперской антикультуры отчуждения.

Русская культура, если и существовала до Пушкина, то разве что в виде неких фрагментов, лоскутов, т. е. никакого общего лица у русской культуры не было. Если бы не XIX век, то о существовании русской культуры никто в мире ничего бы и не знал. Именно в XIX веке фрагменты слились как ртутные шарики — в терминатора, русская культура обрела системность и узнаваемость. Этот «терминатор» стал врагом другого, старого российского «терминатора»: русская культура оказалась антагонистом имперской антикультуры, система (отношений) вступила в бой с антисистемой (отчуждения). Вся русская классика кричит об этом конфликте — русских ценностей и старых имперских идолов. Империя стоит на отчуждении — ослаблении, нейтрализации отношений («разделяй и властвуй»). Когда-то нарождавшиеся здесь культуры стерла метастаза имперского византийского рака православие — религия отчуждения, религия рабства (раб — существо отчужденное). На поле отчуждения образовалась рабско-милитаристская империя — Орда, которая потом меняла столицы (Москва — это не «Третий Рим», а фактически, третий Сарай, после Сарая Бату и Сарая Берке — оттуда пришла столичная функция и система), меняла формы-формации, но своей ордынской сути не изменила. Всю свою историю Орда-Россия нещадно боролась с любыми ростками культур, особенно — русской, и лишь в XIX веке произошел прокол — по тем или иным причинам джинн русской культуры неосмотрительно был выпущен из бутылки и поставил под угрозу само существование империи. России пришлось пойти на невероятные ухищрения, весь XX-й век она посвятила выпалыванию носителей русской культуры под различными предлогами (революции, провокация войн, репрессии, реформы, социализмы-демократизмы и пр.), стиранию ее, как уникальной системы отношений. Особенно остервенело выжигался первичный генератор русской системы ценностей и отношений — русская деревня. Результат этого «успеха» культуроцида, деградацию некогда культурного ядра мы наблюдаем повсеместно (хорошо показано, например, в фильме Г. Сидорова «Старухи»).

Почти два века длился этот «онегинский» сюжет в масштабе России: еще не возмужавшие и инфантильные «ленские» (носители русской системы ценностей) таки убиты, ненавистная любовь (русская культура) уничтожена. Любовь — это система отношений, антипод отчуждения, финишное достижение эволюции культуры — тоже системы отношений на основе (уникальной) системы ценностей. Любовь является подсистемой культуры. Культура — это и есть слияние в одну любовь множества «любовей» (сам язык подсказывает, что не бывает любви во множественном числе, а есть одна неделимая, единая система отношений).

Раз до Пушкина, до XIX в. русская культура, как единая система отношений, не сформировалась, то не могло быть и любви. В романе «Евгений Онегин» отмечается этот факт в разговоре няни с Татьяной:

— И полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со света
Меня покойница свекровь…

У героев романа (да и у самого автора) любовь возникает еще в несовершенном, романтизированном виде, бессильная против условий российской жизни, против антикультуры отчуждения.

Представитель антикультуры, человек отчужденный не может любовь выносить, она его мучает, как невыносимо мучил, например, тех евангельских бесноватых сам вид Иисуса Христа, давшего миру учение любви. Вместе с тем, (имперская) антикультура не автономна, она, подобно раковой опухоли, может лишь паразитировать на культурах (колонизированных империей), тем не менее, их уничтожая, заодно обрекая на гибель и себя-паразита.

Ценность романа «Евгений Онегин» не в самом сюжете и не в картинках русской жизни, а в типажах людей отчужденных, каждый из которых отчужден по-своему. Так у Н. В. Гоголя никакого значения не имеет сюжет «Мертвых душ», состоящий лишь в махинациях на российском невольничьем рынке, а важны типажи характеров героев — Чичикова, Манилова, Ноздрева, Плюшкина и т. д. У Пушкина в «Онегине» эта типология более высокого уровня, предельно трагедийная. Наверное, Пушкин, берясь за роман в стихах, и сам не ожидал, что такое получится. Волшебное свойство стихов — они сами выстраивают/упорядочивают правду жизни, зачастую помимо, а то и вопреки сознательной воле автора. Подсознательное на волне рифмы перепрыгивает через рациональное сознание, приподнося ему катарсические сюрпризы. В письме Вяземскому Пушкин писал: «Пишу не роман, а роман в стихах — дьявольская разница». Вот именно, тут получилась «дьявольская», а не божественная правда.

Главный герой Онегин — типовой образчик-продукт антикультуры отчуждения с максимально выраженными его чертами, почти без противоречий. Всё у него легко, ничто не глубоко, он всеяден — центрального стержня-то влечения/желания/интереса у него, как человека отчужденного, нет. Любви, как производной развитых желаний, тоже нет. Отношения облегчены, симулируются, либо отсутствуют вовсе. Психологи зачастую видят в этом личностном нарушении т. н. «алекситимию» (греч. a - отрицание, lexis - слово, thyme - чувство) — неспособность называть эмоции и чувства. Однако тут дело намного серьезнее — не просто утрата способности вербализовать эмоции и чувства, но и вообще их ослабление вплоть до отсутствия — отчуждение. Называть и рефлексировать просто нечего. Отрыв, бегство от сущностной основы отношений.

Не должна сбивать с толку механическая активность отношений отчужденного — глубины-то нет! Это, как если бы представить себе магниты, между которыми «поле» исчезает, но они всё равно двигаются под действием не внутренних, а внешних сил. Передавливание отношений из невидимого «поля» (притяжения и отталкивания) в механическую суету мы зачастую можем наблюдать, например, у раковых больных — отчуждение есть небиологическая основа рака. Отношения у них могут выглядеть такими насыщенными, такими бурными, а вокруг столько снующих друзей и родственников, и только пристальный дотошный взгляд увидит, что тут подмена формой содержания — души-то в тех отношениях нет! Вот такую имитацию мы видим и у Евгения:

Как рано мог он лицемерить,
Таить надежду, ревновать,
Разуверять, заставить верить,
Казаться мрачным, изнывать,
Являться гордым и послушным,
Внимательным иль равнодушным!
Как томно был он молчалив,

В сердечных письмах как небрежен!
Одним дыша, одно любя,
Как он умел забыть себя!
Как взор его был быстр и нежен,
Стыдлив и дерзок, а порой
Блистал послушною слезой!

В антикультуре люди живут не в отношении (в «поле»), а в столкновении (без «поля»), что и демонстрирует Онегин на каждом шагу. Вот пример «родственного отношения» к больному дяде:

Вздыхать и думать про себя:
Когда же чорт возьмет тебя?

Отчужденный не хозяин своей жизни, его, как щепку в водовороте, несет система (точнее — антисистема). Исчерпав все ресурсы в столичной светской среде, в своей бессмысленности похожей на онкоплазму, Онегин едет в деревню, проводит там какие-то реформы, как бог на его (отсутствующую) душу положит. Метастаза проникает в здоровые ткани. Так проводили впоследствии деревенские реформы Александр II, Столыпин, большевики, для которых русская деревня была не источником культуры и вообще не жизнью людей, а лишь «сельским хозяйством» — экономическим придатком города, тем самым щедринским «мужиком» призванным кормить «генералов». Коммунисты, одежимые вульгарным экономизмом и прикрываясь, вроде бы, прогрессивными лозунгами, превращали свободного крестьянина в такого же раба системы, как и рабочие, совершенствовали рабство, а не уничтожали его, а раб — существо отчужденное, культуры не имеет, такой и требуется для благоденствия империи…

И вот раковая клетка встречается со здоровой, Онегин сходится с поэтом Ленским:

Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
Сперва взаимной разнотой
Они друг другу были скучны;
Потом понравились; потом
Съезжались каждый день верхом,
И скоро стали неразлучны.

вообще ни на чьей стороне. У него нет глубоких моральных оценок, он демонстрирует этакую позитивную ироничную отстраненность, это говорит о том, что отчужденность присутствует и в нем самом. Симпатии если и есть, то, скорее, на стороне Онегина. Избегание/отсутствие или легковесность нравственных оценок — маркер отчуждения. И действительно, мы знаем как бы двух противоположно-несовместимых пушкиных: Пушкина отношений и Пушкина отчуждения. Пушкин русской культуры — это Пушкин сказок, русской морали, конфронтации с царизмом: «Я, конечно, презираю отечество моё с головы до ног...», или: «…Кишкой последнего попа последнего царя удавим». Пушкин российской имперской антикультуры вот в этом, например:

Боже! царя храни!
Славному долги дни
Дай на земли.
Гордых смирителю,
Слабых хранителю,
Всех утешителю
Всё ниспошли…

(Гимн «Молитва русских», октябрь 1816)

Вот потому-то Пушкин и «наше всё», что он как бы собрал-инвентиаризовал всё то основное, с чем подошла Россия XIX веку, всё чохом, пока эклектически: и русскую культуру «Руслана и Людмилы», «Попа и работника его Балды», и имперскую антикультуру «Полтавы», «Бориса Годунова», «Клеветников России», etc. Первобытного синкретического единства между ними уже нет, наметилась поляризация. А уж после Пушкина пошла сепарация: русская культура и ценности — в одну сторону, воплотил, например, Л. Н. Толстой, а противоположная российская антикультура — в другую, воплотил, например, Ф. М. Достоевский (у него герои болтаются не занятые ничем, как раковые клетки по организму, любовь — для идиотов, ответа ни на один вопрос нет, нет выхода, кроме поклонения имперским идолам). Трагедия Пушкина в его вынужденном 50/50 — Онегин и Ленский в одном лице, лед отчуждения и огонь отношений в одном сосуде. Двум богам служить нельзя. Пушкин попытался — и загубил себя, как и многие в России, пытающиеся шизофренически примирить в своей голове сатану с Богом.

Ленский — также существо отчужденное, но если сравнивать отчуждение Онегина и Ленского, то у них разные формы и противоположны пропорции отчуждения. Если Онегин почти стопроцентный отчужденный, то у Ленского отношения превалируют над отчуждением. Отчуждение Ленского всё равно значительно, состоит в его романтическом отлете от реальности:

Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего...

с поэтическими чертами — то, чего в этой незамысловатой (если не сказать — примитивной) девушке не было. Она была пуста, как пуст экран, на котором проектор может изобразить что угодно. Вот Ленский и спроецировал то, что сам придумал. Потом оказалось, что это был мираж, воздушные замки рухнули. Утрата восприятия очевидностей ( деаксия) и привела Ленского к катастрофе, которой не могло не быть в российской антисистеме, выжигающей каленым железом культурные ростки, носителей идеалистического набора ценностей — любви, творчества, свободы, счастья — этих нераздельных граней одного алмаза, обладателем которого и был Ленский, хотя бы и в несовершенном состоянии:

Любовь:

Ах, он любил, как в наши лета
Уже не любят; как одна
Безумная душа поэта

Творчество:

Он с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем

И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил;
Он в песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства...

Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты...

Счастье:


Соединиться с ним должна...
Что есть избранные судьбами,
Людей священные друзья;
Что их бессмертная семья

Когда-нибудь, нас озарит
И мир блаженством одарит.

И все эти яркие лучи «проектора» Ленского расшибаются о белый пустой «экран» Ольги, образ которой вроде бы идеален, как и должен быть идеален белый «экран»:

Невинной прелести полна,

Цвела, как ландыш потаенный…

Но это идеальность не позитивного героя, а «нуля». Онегин же, бежавший этой пустоты столичных барышень, возненавидел и эту провинциальную пустоту в Ольге:

В чертах у Ольги жизни нет.
Точь-в-точь в Вандиковой Мадоне:

Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне.

Ольгино отчуждение, неглубокость чувств в полной мере проявилось после гибели Ленского:

Не долго плакала она.

Своей печали неверна.
Другой увлек ее вниманье,
Другой успел ее страданье
Любовной лестью усыпить

— Татьяна. Пушкин раскрывает онтогенез татьяниной отчужденности:

Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.

К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна

Пушкин мимоходом раскрывает главный смысл детских игр, состоящий в том, что они служат репетицией взрослых отношений:

С послушной куклою дитя
Приготовляется шутя
К приличию — закону света,

Уроки маменьки своей.

Татьяне не нужны были эти отношения, ей с детства лучше наоборот, находиться в отчуждении:

Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала;

Беседы с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды: страшные рассказы
Зимою в темноте ночей

Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,

И шум их ветреных утех…

Кстати, отчужденным легче живётся ввиду утраты ими глубоких нравственных страданий. Отчуждение (и одно из его воплощений — рабство) — это, в общем-то, бегство в более комфортную реальность, нежели мир отношений, своеобразный способ обдурить Господа Бога, обрекающего человека на прохождение нравственных «голгоф», хотя бы и вознаграждаемых обновлением, совершенствованием. Конечно, такая, пусть неосознаваемая, но не становящаяся от этого менее наглой, сатанинская хитрость не остается безнаказанной, ведет к катастрофе. На личном уровне расплата — рак и другие способы самоуничтожения (не исключая и тогдашних дуэлей). На общественном уровне отчуждение, как распад систем отношений на всех уровнях, предательство своей культуры и ее (системы) ценностей, заканчивается фашизмом со всеми сопутствующими ему «бонусами»...

Если говорить об отчужденности Татьяны, то она несколько сродни отчужденности Ленского — она так же бежит от реальности в иллюзорный романтический литературный мир:

Ей рано нравились романы; 
 
Она влюблялася в обманы 
И Ричардсона и Руссо.

В этом романтическом мире возникает, можно сказать, плановая влюбленность («Душа ждала... кого-нибудь»— он бежит от нее; Онегин к Татьяне — она бежит от него.

Все герои романа, закрученные деструктивной воронкой российской жизни, завершают свой путь нелепостью. Ленский нелепо убит, как и должен быть убит поэт в России:

Его страдальческая тень,
Быть может, унесла с собою
Святую тайну, и для нас

Онегин, вылеченный глупым убийством друга, испытал-таки чувство к Татьяне, но поздно, когда убедился, что она достаточно недоступна («А счастье было так возможно, Так близко!..»):

Я вышла замуж. Вы должны,

Я знаю: в вашем сердце есть
И гордость и прямая честь.
Я вас люблю (к чему лукавить?),
Но я другому отдана;

Разве что Ольга обрела-таки достойное ее счастьишко, но тоже нелепое и убогенькое, как и типовое российское счастье:

Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,

Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,

Всё это мужа не спросясь…

Нельзя сказать, что главных героев романа объединяет только «минус» — отчуждение в разных его видах. Так же их объединяет и «плюс» — разные виды любви, еще такой несовершенной в молодой русской культуре, обреченной перед «минусом» — отчуждением. В условиях российской реальности любовь — это лишний элемент, пятое колесо в телеге. Антисистема всё переворачивает наоборот: «минус» становится «плюсом» — отчуждение оборачивается благом, а «плюс» становится «минусом» — любовь превращается в генератор несчастья. Критики порой находят в Евгении Онегине «лишнего человека», но это ошибка — ставить его в один ряд с Печориным, Чацким и подобными героями русской классики. Лишний здесь не человек, а его любовь.

О чем бы человек ни говорил, на самом деле он говорит о любви, и тем более Пушкин — ловелас и повеса. Герои романа, вернее, картины их отношений, отчуждения и любви — это препарация внутреннего мира Пушкина, его откровение, а раз так, то можно себе представить, через какую адскую боль он прошел, когда писал этот роман. От рассечения души на части анестезии не существует. Деланая внешняя легкость стиха, лирические отступления — это всё защита, прикрытие той боли, что наполовину обусловлена проламыванием через собственную отчужденность — рефлексия того, что рефлексировать почти невозможно, и наполовину — осознанием, что изменить ничего нельзя, итог фатально неизбежен. Выдает то, что творилось на душе Пушкина в это время, обреченность в «Элегии» (1830 г.):

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе

И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Роман «Евгений Онегин» ни к чему не вдохновляет, а наоборот гиперболизирует дрянноту российской жизни, ставит канцерогенный диагноз и выносит пессимистический прогноз. Вот почему потребовался Белинский. Как нейтрализатор-стиратель страшного российского негатива, Белинский вовсе не какой-то внешний критик, а необходимейший фигурант, примагниченный идеей романа, еще один типаж человека отчужденного — в дополнение к образам произведения. Белинский всеми фибрами отмывает образы отчужденных, ставя на стояночный тормоз проблематику произведения. Например, Татьяну он видит с точностью до наоборот: «Какое противоречие между Татьяною и окружающим ее миром! Татьяна — это редкий, прекрасный цветок, случайно выросший в расселине дикой скалы».[5]

«Эти идеалисты думают о себе, что они исполнены страстей, чувств, высоких стремлений, но, в сущности, все дело заключается в том, что у них фантазия развита на счет всех других способностей, преимущественно рассудка. В них есть чувство, но еще больше сентиментальности и еще больше охоты и способности наблюдать свои ощущения и вечно толковать о них. В них есть и ум, но не свой, а вычитанный, книжный, и потому в их уме часто бывает много блеска, но никогда не бывает дельности. Главное же, что всего хуже в них, что составляет их самую слабую сторону, их ахиллесовскую пятку, — это то, что в них нет страстей, за исключением только самолюбия, и то мелкого, которое ограничивается в них тем, что они бездеятельно и бесплодно погружены в созерцание своих внутренних достоинств. Натуры теплые, но так же не холодные, как и не горячие, они действительно обладают жалкою способностью вспыхивать на минуту от всего и ни от чего. Поэтому они только и толкуют, что о своих пламенных чувствах, об огне, пожирающем их душу, о страстях, обуревающих их сердце, не подозревая, что все это действительно буря, но только не на море, а в стакане воды. И нет людей, которые бы менее их способны были оценить истинное чувство, понять истинную страсть, разгадать человека, глубоко чувствующего, неподдельно страстного…»[5]

Откуда такая непримиримость к идеализму? Почему он не видит порока отчуждения? Просто, эту проблему невозможно увидеть изнутри, будучи самому порождением общества отчуждения вот с таким генезом: «Мать моя были охотница рыскать по кумушкам; я, грудной ребенок, оставался с нянькою, нанятою девкою; чтоб я не беспокоил ее своим криком, она меня душила и била. Впрочем, я не был грудным: родился я больным при смерти, груди не брал и не знал ее... сосал я рожок, и то, если молоко было прокислое и гнилое — свежего не мог брать... Отец меня терпеть не мог, ругал, унижал, придирался, бил нещадно и ругал площадно — вечная ему память. Я в семействе был чужой».[4] Белинский писал одному из своих друзей: «Иметь отца и мать для того, чтобы смерть их считать моим освобождением, следовательно, не утратою, а скорее приобретением, хотя и горестным; иметь брата и сестру, чтобы не понимать, почему и для чего они мне брат и сестра, и еще брата, чтобы быть привязанным к нему каким-то чувством сострадания, — все это не слишком утешительно».[4]

А что мог написать о любви тот, кто сам ее, в полной мере, скорее всего, и не познал? Тургенев, хорошо знавший Белинского, говорил, что «брак свой он заключил не по страсти».[4] И в отношениях с женой у Белинского наблюдается такой же перевертыш, когда злу приписываются свойства добра, идеализируется плохое (разлука): «Разлука, — писал он однажды жене из-за границы, — сделает нас уступчивее в отношении друг друга... Разлука будет очень полезна для нас: мы будем снисходительнее, терпимее к недостаткам один другого и будем объяснять их болезненностью, нервическою раздражительностью, недостатком воспитания, а не какими-нибудь дурными чувствами, которых, надеюсь, мы оба чужды».

Вот теперь-то и становится понятным, почему столь неадекватные высказывания Белинского так цитируются и востребуются до сих пор российским обществом, заинтересованном в кастрации той правды, что несет «Евгений Онегин».

В критике этого романа Белинский ни к селу ни к городу акцентируется на каком-то релятивизме, приспосабливаемости, якобы, свойственной русским людям: «Русский за границею легко может быть принят за уроженца страны, в которой он временно живет». тенденция — детерминизм ( что делает взаимно притягательными, например, русскую культуру и еврейскую) — жесткая иерархичность, «вертикальность» отношений, причинность мышления. Что же это тогда за приспосабливаемость такая, которая действительно есть у россиян? А это явление совсем другого рода, деструктивное и злокачественное, и это, опять же, российская имперская антикультура, а не русская культура. Так универсальны, не дифференцированы раковые клетки, ввиду своей дисфункциональности (отчужденности, утраты полезности) — они приспосабливаются к любому органу, к любым тканям — организм, все его части принимают раковые клетки за свои. Видать, как-то подсознательно Белинский поднял эту тему, но объяснить толком, как она относится к идее «Евгения Онегина», этой энциклопедии российского общественного, культурального рака, так и не смог. Сам Пушкин писал в письме Вяземскому: «Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда». (П. А. Вяземскому. Т. 13. С. 280.) Пушкин подметил одно из проявлений злокачественности российской антикультуры, не имеющей своего лица, своего системного стержня.

Чтобы поставить точки над «i» в вопросе о Белинском, согласимся с высказываниями о нем некоторых известных людей:

«…В книге В. Лазурского "Воспоминания о Л. Н. Толстом" на стр. 37 воспроизводится такой отзыв : "Белинский - болтун; все у него так незрело. Правда, у него есть и хорошие места; он - способный мальчик... Но если Белинского и других русских критиков перевести на иностранные языки, то иностранцы не станут читать: так все это элементарно и скучно"

Достоевский пишет: "Белинский (которого вы до сих пор еще цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда... Я обругал Белинского более как явление русской жизни, нежели лицо. Это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни. Одно извинение — в неизбежности этого явления... Вы никогда его не знали, а я знал и видел и теперь осмыслил вполне... Он был доволен собой в высшей степени, и это была уже личная смрадная, позорная тупость…"

… кн. Вяземский, друг Пушкина… последовательно отвергал Белинского и не находил в себе терпения "дочитывать до конца ни одной из его ужасно-длинно-много-пустословных статей""Есть у нас грамотеи, которые печатно распинаются за гениальность Белинского. Нет повода сомневаться в добросовестности их, а еще менее заподозревать их смиренномудрие; стараться же вразумить их и входить с ними в прение - дело лишнее; им и книги в руки, т. е. книги Белинского. Белинский здесь в стороне; он умер и успокоился от тревожной, а может быть, и трудной жизни своей. Он служил литературе, как мог и как умел. Не он виноват в славе своей, и не ему за нее ответствовать. Глядя на посмертных почитателей его, нельзя не задать себе вопроса, до каких бесконечно-малых крупинок должны снисходить умственные способности этих господ, которые становятся на цыпочках и карабкаются на подмостки, чтобы с благоговением приложиться к кумиру, изумляющему их своею величавою высотою" (Полное собрание сочин. кн. П. А. Вяземского, VIII, 139). По поводу воспоминаний о Белинском Тургенева пишет кн. Вяземский Погодину: "Оставим Тургеневу превозносить Белинского, идеалиста в лучшем смысле слова, как он говорит... Приверженец и поклонник Белинского в глазах моих человек отпетый, и просто сказать отпетый дурак... Тургенев просто хотел задобрить современные предержащие власти журнальные и литературные. В статье его есть отсутствие ума и нравственного достоинства…»[1]

«Евгении Онегине» отрисовал своё будущее. Тут трудно сказать — предсказал или закодировал. Обычно, гении превращают самоё свою жизнь в перфоманс их идей. Что же произошло: Пушкин увидел в себе и окружающей системе ту предопределенность, которая привела его к такой же нелепой дуэли и смерти, как Ленского? Или же он настолько вжился в роман, что на себе пережил жизнь его героев? Почему он влюбился и женился на Наталье Гончаровой, вместившей в себя характер двух сестер Лариных, которая и подвела его под дуэль почти так же, как это сделала Ольга? Ухватился, как утопающий за соломинку, с надеждой, что «блеснет любовь улыбкою прощальной», а она-то его на дно и утащила?

Наверное, нельзя согласиться с Анной Ахматовой, которая считала Гончарову прямой виновницей смерти Пушкина: «Пушкин спас репутацию жены. Его завещание хранить её честь было свято выполнено. Но мы, отдалённые потомки, живущие во время, когда от пушкинского общества не осталось камня на камне, должны быть объективны. Мы имеем право смотреть на Наталью Николаевну как на сообщницу Геккернов в преддуэльной истории. Без её активной помощи Геккерны были бы бессильны. Это, в сущности, говорит и Вяземский в письме к великому князю Михаилу Павловичу».«Из этого следует, что Пушкин не имел ни малейшего влияния на жену, что она делала всё, что хотела, никак и ни с кем не считалась: разоряла, мешала душевному спокойствию, не пустила к себе его умирающую мать, привела в дом своих сестёр, нанимала дорогие дачи и квартиры, забывала его адрес, когда он уезжал, и без устали повествовала о своих победах, жаловалась Дантесу на его ревность, сделала его (мужа) своим конфидентом, что, по мнению Долли Фикельмон, и вызвало катастрофу, и, наконец, не вышла на вынос, чтобы, как говорит Тургенев, не показываться жандармам. Как будто для неё жандармы были опасны».[3]

Ахматова, скорее всего, ошибается, демонизируя Гончарову, подозревая её в столь активной роли. Чтобы содействовать убийству Пушкина, ничего такого делать специально Наталье, с ее отчужденностью, делать было не надо, всё должно было произойти по естественному ходу событий. В действительную роль Натальи Николаевны, наверное, лучше всего проникла своим неординарным интеллектом Марина Цветаева: «Наталья Гончарова просто роковая женщина, то пустое место, к которому стягиваются, вокруг которого сталкиваются все силы и страсти. Смертоносное место. (Пушкинский гроб под розами!) Как Елена Троянская повод, а не причина Троянской войны (которая сама не что иное, как повод к смерти Ахиллеса), так и Гончарова не причина, а повод смерти Пушкина, с колыбели предначертанной. Судьба выбрала самое простое, самое пустое, самое невинное орудие: красавицу.

Тяга Пушкина к Гончаровой, которую он сам, может быть, почел бы за навязчивое сладострастие и достоверно («огончарован») считал за чары, — тяга гения — переполненности — к пустому месту. Чтобы было куда. Были же рядом с Пушкиным другие, недаром же взял эту! (Знал, что брал.) Он хотел нуль, ибо сам был — все…»[7]

— Ольга, тем же пустым белым «экраном», на который он проецировал свои фантазии:

В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель –

Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желанья. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

И еще в письмах: «Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнивать нельзя на свете — а душу твою я люблю ещё более твоего лица».

Пушкин слеп, как слеп его герой Ленский, так же не видит очевидного. На самом деле никакой души у Натальи не было (в том смысле, как мы это понимаем), одна лишь красивая скорлупа — форма, лишенная содержания. Марина Цветаева, не сумев назвать доминирующую сатанинскую черту Натальи Гончаровой одним словом — отчужденностью, тем не менее, окучила явление до состояния самой резкой очерченности, нашла приближенный синоним отчуждения — «безучастность»: «Безучастность в рождении (детей — авт.), безучастность в наименовании, нужно думать — безучастность в зачатии их. Как — если не безучастность к собственному успеху — то неучастие в нем, ибо преуспевали глаза, плечи, руки, а не сущность, не воля к успеху: «вошел — победил». Входить — любила, а входить — побеждать. Безучастность к работе мужа, безучастность к его славе. Предельное состояние претерпевания…» И еще: «Ну, а вне Пушкина, Дантеса, Ланского? Сама по себе? Не было. Наталья Гончарова вся в житейской биографии, фактах (другой вопрос — каких), как Елена Троянская вся в борьбе ахейцев и данайцев. Елены Троянской — вне невольно вызванных и — тем — претерпенных ею событий просто нету. Пустое место между сцепившихся ладоней действия. Разведите — воздух…»[7]

«Госпожа Пушкина, жена поэта, пользуется самым большим успехом, невозможно быть прекраснее, не иметь более поэтическую внешность, а между тем у неё не много ума и даже, кажется, мало воображения». [6]

Наталья гипнотически действует на мужа: обычно находчивый острослов и оригинальный собеседник, Пушкин, как только берется за письмо, вдруг превращается в тугодума, не знающего что говорить, либо говорящего черт знает что — внутренняя душевная связь с Натальей отсутствует! Объясняется это просто: отчужденная не говорит что ему (не) нравится, чего она (не) хочет (субъективные желания, оценки, эмоции ослаблены или стерты), т. е. она для собеседника — «черный ящик», как с ней общаться — непонятно. Остается разве что поучать ее: «Какая же ты дура, мой ангел!» Что делать, раз уж нет внутреннего стержня, раз живёт человек не от своего «Я», а внешними императивами. Понятно, почему Пушкин в письмах бросается в занудные наставления — как себя вести Наталье в обществе. Пушкин продолжает это делать даже на смертном одре: «Носи по мне траур два или три года и постарайся, чтобы тебя забыли, потом выходи замуж, но не за пустозвона». Вариант выходить замуж по любви даже не рассматривается — любить нечем, орган атрофирован, личность отсутствует, иначе никакие наставления были бы не нужны, тем более было бы глупо тратить на них последние минуты жизни. Пушкин понимал беззащитность, подставленность всему и вся Натальи и то, что внутренняя ненависть общества и системы к самому Пушкину неизбежно перекидывалась и на нее, а ей и ответить-то нечем. Доктору Спасскому он говорил: «Она бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском»...

Вот какое впечатление из писем Пушкина к жене (обратные письма, хранимые детьми Гончаровой, ставшей потом Ланской, были предусмотрительно утрачены) вынес известный историк литературы П. Е. Щеголев: «…При чтении писем Пушкина с первого до последнего ощущаешь атмосферу пошлого ухаживания. Воздухом этой атмосферы, раздражавшей поэта, дышала и жила его жена. При скудости духовной природы главное содержание внутренней жизни Натальи Николаевны давал светско-любовный романтизм. Пушкин беспрестанно упрекает и предостерегает жену от кокетничанья, а она все время делится с ним своими успехами в деле кокетства и беспрестанно подозревает Пушкина в изменах и ревнует его. И упреки в кокетстве, и изъявления ревности — неизбежный и досадный элемент переписки Пушкина»[8]

его обожания — пустое место. Раз она непробиваема для него, так, возможно, по причине благосклонности к другим? Наталья как раз бросается в безудержную светскую бальную жизнь, стала как Татьяна Ларина «законодательницей зал». Происходит та самая подмена содержания — формой, отчужденный человек реальные отношения заменяет бездушной механической активностью, физической суетой. И эта внесемейная суета по-своему должна была интерпретироваться в душе Пушкина. Душевные излияния Пушкина, например, в стихах, встречают холод равнодушия Натальи:

«Вот лучшее свидетельство, из ее же уст:
"Читайте, читайте, я не слушаю".
А вот наилучшее, из уст — его:

"... Я иногда вижу во сне дивные стихи, во сне они прекрасны, но как уловить, что пишешь во время сна. Раз я разбудил бедную Наташу и продекламировал ей стихи, которые только что видел во сне, потом я испытал истинные угрызения совести: ей так хотелось спать!»

— Почему вы тотчас же не записали этих стихов? Он посмотрел на меня насмешливо и грустно ответил:

— Жена моя сказала, что ночь создана на то, чтобы спать, она была раздражена, и я упрекнул себя за свой эгоизм. Тут стихи и улетучились". (А. О. Смирнова, Записки, т. 1.)»[7]

Естественно, что эмоциональная, чувственная тупость отчужденной Натальи не могла не отразиться в её половой холодности, фригидности, с которой вынужден был смириться Пушкин, выискивая в этом что-то положительное, а это уже защитное, или, как это называется в психологии, «копинг-поведение» — приспосабливание к непреодолимым обстоятельствам, в которые обрекает его любовь:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!

Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

И делишь наконец мой пламень поневоле!

Пушкин, как тореадор, пытающийся вывести из равнодушия и вызвать гнев, агрессию быка, выходит против отчужденности Натальи. Сюда относится, наверное и такой симптоматичный момент, как его подсчеты — мол, ты у меня, Наталья «113-я». И еще, дочь Натальи Гончаровой от второго брака, А. Арапова, говорила со слов матери: «Пушкин только с зарей возвращался домой, проводя ночи то за картами, то в веселых кутежах в обществе женщин известной категории. Сам ревнивый до безумия, он… часто смеясь, посвящал ее в свои любовные похождения»[2] Арапова что, лжет, пытаясь выгородить мать и свалить всю вину за трагедию на Пушкина, или Пушкин был такой дурак и начисто лишенный морали муж? Кто его за язык-то тянул? Тут, скорее всего, дело именно в роли «тореадора». Весь этот дон-жуанский эксгибиционизм Пушкина был призван, очевидно, пробудить в Наталье ревность — какие-то чувства, эмоции, не позитивный, так хоть негативный мостик через отчуждение. Пушкин был загнан в тупик, потому и устраивал такие опрометчивые провокации (и еще вопрос, сколько было в них правды, как мог столь пылко влюбленный вести активную сексуальную жизнь на стороне?). Раз невозможна любовь, то хотя бы ревность, которая может быть и без любви, как реакция на унижение. Что же в результате? А в результате Наталья получила обоснованное моральное право не особенно щепетильно следить за своим поведением, а может быть, у неё возникло подсознательное желание отомстить за измену и такую непристойную браваду мужа. Так закручивалась воронка катастрофы.

— белый экран, то и для всех других она — то же самое, включая и Николая I, и Дантеса, воспылавших к ней благосклонностью. Т. е. она впускала кого угодно в мир внутренней жизни своей семьи, подставляла Пушкина, что не могло не закончиться конфликтом, но, конечно же, не с Натальей — «чистейшей прелести чистейшим образцом». Ну как ее можно в чем-то обвинять, если она показала образец спокойной семейной жизни во втором браке с генерал-лейтенантом П. Ланским, где уже сошлась с мужем не как «лед и пламень», а как лед со льдом. Военные служаки, обычно, крайне отчужденные, обезличенные люди...

У Пушкина дуэли с каким-нибудь Дантесом не могло не произойти. Не в этот раз, так в другой было бы то же самое. И Дантес не мог промахнуться. Любовь для Пушкина блеснула не «улыбкою прощальной», а вспышкой выстрела.

Как бы зверски ни дрались, скажем, собаки, а результатом их схватки обычно оказывается, максимум, порванное ухо. Инстинкт запрещает наносить друг другу смертельные раны. Так и с человеческими дуэлями — большинство из них не закачивались ничьей смертью, служили, скорее, ритуалом достойного разруливания конфликтов. Исследователи приписывают Пушкину до 30 дуэлей и только одна оказалась роковой. Если ты не хочешь никого убивать, то рука у тебя дрогнет. Этого не произошло с Дантесом: «бес попутал» — так он потом объяснял. Пожалуй, не соврал, ошибся не в знаке, а лишь в масштабе: не мелкий бес забиячества, а сам сатана наводил его мушку! Дантес не мог промахнуться, как не мог промахнуться Онегин, ибо исполнял великую миссию — миссию уничтожения заклятого врага системы, хотя бы этого и не осознавая. Скорее всего, рука его была в этот момент тверда, как сталь. Николай I потом писал, перекликаясь с Лермонтовым (только у Лермонтова это была искренность, а у Николая — иезуитство): «Рука, державшая пистолет, направленный в нашего великого поэта, принадлежала человеку, совершенно неспособному оценить того, в кого он целил. Эта рука не дрогнула от сознания величия того гения, голос которого он заставил замолкнуть». От Дантеса как раз это и требовалось — неспособность оценить того, в кого он целил. В таких культурально «неспособных» недостатка у Системы не было.

партию и утратив интерес к этому миру (ничего нового в нем он уже не откроет), выбрасывает на прощание какой-то нелепый сценарий своей смерти, а актерам из окружения остается только этот сценарий доиграть, без малейшего шанса на его изменение. Так сделал Моцарт, окружив себя меркурианской атрибутикой, выдав симптомы отравления ртутью, от которых, якобы, и скончался после написания «Реквиема». Так и Пушкин заранее написал свой последний сценарий в своем «реквиеме» — «Евгении Онегине».

Ничем, в принципе, смерть Пушкина не отличается от конца той же Марины Цветаевой, так же загнанной системой в самоубийство, чтобы потом палач гордился казненными: «Мы-ы-ы да-а-а-ли ми-и-и-ру Пу-у-у-шкина-а-а…» Дантес гордится Пушкиным, Онегин гордится Ленским, почти как охотники: «Эк, какого я пристрелил!» Абсурд? А ведь именно так и происходит в России! Здесь всё время забывают, что пушкины появляются не благодаря, а вопреки системе. Почему-то не принято честно причислять себя к большинству — к тем, кто казнит, сажает, вешает, преследует гениев, да и просто таланты. И тут бесстыжий паразитизм — раковая опухоль прикидывается «своей» здоровым клеткам, продолжая при этом их убивать…

Цитируемая литература

  1. Айхенвальд Ю. И. Белинский: http://dugward.ru/library/belinsky/aihenvbelinskiy.html
  2. Наталья Пушкина-Ланская // Иллюстрированное прилож. к газ. «Новое время». 1907. 12 дек.
  3. Ахматова Анна. Гибель Пушкина. Вступ. статья «Неизданная статья Анны Ахматовой о гибели Пушкина» (с. 191—206), подгот. текста и примеч. Э. Герштейн. — Вопросы литературы, 1973, № 3, с. 191—236.
  4. Белинский, Виссарион Григорьевич. Большая биографическая энциклопедия: http://dic.academic.ru/dic. nsf/encbiography/87411/%D0%91%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D0%BD%D1%81%D0%BA%D0%B8%D0%B9
  5. «Евгений Онегин»: http://az.lib.ru/b/belinskijwg/text0190.shtml http://az.lib.ru/b/belinskijwg/text0200.shtml
  6. Фикельмон Д. Ф. Дневники: http://pushkin.niv.ru/pushkin/vospominaniya/vospominaniya-82.htm
  7. Цветаева Марина
  8. Щеголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина: Исследования и материалы. 3-е изд. М.; Л., 1928, с. 50.
Раздел сайта: